Текст книги "Александр у края света"
Автор книги: Том Холт
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Он вздохнул и посмотрел на меня.
– Мне всегда было любопытно, можно ли вообще дойти до точки, где приходится делать выбор вроде этого. Честно, я не думал, что такое в человеческих силах – принимать такие решения холодно и рационально. Это, впрочем, – продолжал он, – было до того, как явились вы, греки.
Я нахмурился.
– Ты согласен или нет? – спросил я. – Меня, на самом деле, не настолько заботит это, чтобы прохлаждаться с тобой бесконечно.
– О, я сделаю это, – ответил он. – Логически мысля, я не вижу другого выбора. Скажи мне вот что: люди, которых вы захватите... Разве вы, греки, не продаете своих пленников в рабство?
– Иногда, – ответил я. – Но мы в Антольвии отрицаем рабство. Я думал, ты это заметил.
Он поразмыслил над моими словам и ответил легким кивком.
– Это так. Вы отрицаете рабство. Мы тоже. Другие скифские племена держат рабов – будины, массагеты и другие, имен которых я даже не знаю и которые живут на другом конце мира. Мы же почему-то никогда не держали рабов. Наверное, сама идея нас не устраивала.
Я пожал плечами.
– Рабство делает общество слабым и испорченным, – сказал я. – Там, где богачи держат целые армии рабов, простые земледельцы и ремесленники не могут заработать на жизнь. Кроме того, рабов постоянно надо держать в подчинении; все это губительно действует на общество, как погубило спартанцев. Все, что они делали с основания города, стояло на страхе перед собственными рабами, которые в один прекрасный день могут восстать и перебить их. Нельзя жить с такой ношей.
– О, – сказал он. – Разные причины. Обещаешь ли ты, что если я открою ворота, вы не закуете мой народ в цепи и не отправите его... напомни мне, где у вас самый большой рынок рабов? – На острове Делос, – ответил я. Он кивнул.
– Это там у вас стоит большущий храм? – спросил он.
– Верно. Мы верим, что Аполлон родился на Делосе.
– Понимаю, – сказал он. – Вы взяли святое место и превратили в рынок рабов. Определенно вы, греки, куда сложнее, чем я думал.
– Даю тебе слово, – сказал я. – Когда деревня будет разрушена, вы будете вольны идти, куда захотите.
Он поднялся, медленно и неловко, будто у него саднило спину.
– Я открою ворота, – сказал он. – И после того, как ты сделаешь, что должен, я больше никогда тебя не увижу. Ты можешь обещать и это тоже?
– Не вижу, зачем нам еще встречаться, – ответил я.
Он улыбнулся.
– Тогда договорились, – сказал он. Просто меня одолевают ужасные предчувствия. Я представляю, что я умер и отправился в края на далеком севере, куда мы удаляемся после смерти, и первый, кого встретил там – ты.
Он двинулся к выходу, но остановился и повернулся ко мне.
– Хочу спросить у тебя еще одно, последнее, – сказал он. – Правду ли говорят, что ты держишь в кувшине волшебную змею, которая делает тебя непобедимым и сообщает чужие мысли? – Нет, – ответил я. – О. О, что ж, – сказал он. – Я должен был догадаться, что все нельзя объяснить так просто.
Не утверждаю, будто я какой-нибудь там мистик или визионер, но в одном случае я с уверенностью могу толковать волю богов. Как мне представляется, заход солнца и непроглядная тьма, в которую при этом погружается мир – недвусмысленный намек смертным не выходить из дома до утра.
Если же вам просто необходимо покинуть дом до света, то всеми силами следует при этом избегать участия в каких бы то ни было военных операциях. Простой и очевидный факт заключается в том, что ночью ничего не видно. Просто споткнуться в темноте о невидимый корень и ободрать колено – уже достаточно плохо. Тащится же куда-то вслепую в плотной толпе, в которой сзади вас постоянно подпирают наконечники копий, а спереди угрожают подтоки копий же – авантюра совершенно безрассудная, на грани чистого сумасшествия.
Помню, отец рассказывал историю, которую сам слышал от своего отца, о знаменитой ночной атаке, предпринятой афинянами на сиракузян во время Великой Войны. Дед лично принимал участие в этом разгроме, и если бы не слепая удача или прямое вмешательство Диониса, наша семейная история там бы и закончилась, Фризевт, и мы бы никогда не встретились.
Возможно, по этой причине в нашей семье сильна антипатия к ночным маневрам. К несчастью, в тот раз безмозглый идиотизм – другая наша фамильная особенность – проявил себя сильнее и решительнее, поскольку эта атака, первый и единственный для меня опыт в данном виде военных операций, была моей собственной идиотской затеей.
Люди собрались на рыночной площади с наступлением темноты; за исключением очень небольшого числа отсутствующих по весьма уважительным причинам, здесь было все мужское население Антольвии, а также выжившие будины и небольшой отряд трибаллов, виртуозов дротика и щита – единственные наемники, которых мы успели заполучить в столь сжатые сроки – и в деле, как выяснилось впоследствии, вовсе не столь бесполезные, как можно было подумать по их виду. Над толпой витали занятные чувства: крайняя нервозность, граничащая с ужасом и вполне понятная в данных обстоятельствах, мешалась с нежданным трепетом восторга и, за неимением лучшего слова, весельем. Полагаю, дело тут в предстоящем совместном приключении, сдобренным ночной темнотой – в конце концов, всякий связывает ночные сборища с пьянством, обжорством и социально приемлемыми актами хамства и вандализма.
Ближайшим по ощущениям событие, которое я могу припомнить, была ночная загонная охота на кабанов, в которой я участвовал еще в Миезе; массовое мероприятие с участием всего двора и с использованием тяжелых сапог, в которых мы топали по усаженному колючками подлеску, пытаясь спугнуть дикого кабана.
В результате затея эта оказалась пустейшей тратой времени: мы никого не нашли, устали, ободрались, впали в раздражение и разбрелись по домам, очень жалея себя. Но атмосфера сборов была исключительной – нам предстояло великое приключение, чудесная возможность отдохнуть и сдружиться, редкостное развлечение с небольшой, но вполне реальной вероятностью быть распоротом от промежности до горла самым опасным зверем во всей Греции.
Марсамлепт разделил людей на три группы. Первой выходили те, кто окружит деревню и встанет вокруг нее заслоном, проявив особое внимание к двум боковым воротам. Я отправился с главным отрядом, которому предстояло войти через главные ворота. Оставшиеся – главным образом будины, трибаллы и лучшие из иллирийцев – служили подвижным резервом, следующим за главными силами и готовыми поддержать тот или иной отряд, буде возникнет такая необходимость.
Мы вышли поздно. Марсамлепт выслал к деревне двух будинов, чтобы убедиться, что все спокойно; в положенное время они не вернулись и мы сразу принялись волноваться. Если они попались, то существовал ненулевой шанс, что нас ждут, а нет на свете ничего более уязвимого, чего засадный отряд, попадающий в засаду – за вычетом, может быть, лежащего на спине ежонка. Когда же они, наконец, вернулись, то принесли неутешительные известия. Выходило, что их заметила одна из групп скифов, которые шатались в темноте вокруг деревни, перекликались и, казалось, организованно кого-то искали.
(На самом деле девица разругалась с родителями и сбежала из дома. В деревне ее не оказалось, поэтому семейство высыпало за ворота и принялось ее искать, опасаясь, что она наткнется на медведя или – ха-ха! – отряд греков. Затем девицу обнаружили на чьем-то сеновале, поиски свернули и разошлись по домам. Но мы, конечно, всего этого не знали).
В конце концов Марсамлепт решил отправить еще разведчиков; к тому времени, как они вернулись и доложили, что все спокойно и дополнительной стражи не выставлено, было уже хорошо за полночь. Если мы не хотели попасться, то следовало выходить немедленно.
Осадная группа выступила тотчас же. Они изо всех сил старались соблюдать тишину, обмотав сапоги войлоком, а рукоятки мечей – шерстью, чтобы не брякнуть ненароком о доспехи, но когда они двинулись во тьму, я был уверен, что шум можно было различить в Византии.
Когда первый отряд ушел, развеселая атмосфера слегка рассеялась, и оставшиеся ждали своей очереди, облокотившись о щиты и скрывая нервозность. И пока мы торчали там, мне неожиданно пришло в голову (ты можешь заметить, как плохо я соображал, ибо об этом надлежало подумать несколькими часами ранее), что поскольку мы так отстали от расписания, был неплохой шанс, что или Анабруза не дождался нас и ушел домой, или он все-таки открыл ворота, попался, и враг ожидает нашего появления, наложив стелы на тетиву.
Я высказал свои соображения Марсамлепту и потребовал свернуть представление. Он пришел в ярость и сказал, что уже треть его войска вышло на позиции; и как я предлагаю ему поступить? – оставить их там дожидаться рассвета, или попытаться вернуть, что без сомнения приведет к переполоху? Если ворота окажутся закрытыми, нам придется выбить их бревном или валуном; по сравнению с процедурой отмены операции на столь поздней стадии запертые ворота – сущий пустяк. В самом же худшем случае мы предпримем отвлекающую атаку на главные ворота, в то время как подвижный резерв проникнет в деревню через боковые.
Спорить с ним смысла не было. Теперь, когда операции был дан ход, всем командовал он, а меня никто не стал бы слушать, даже если б я представил заверенные свидетелями показания богов, указывающие на нашу неминуемую гибель.
Это был долгое путешествие, Фризевт, этот ночной переход от города до деревни. Я шагал, уставившись в затылок человека передо мной, едва различая оттенки черного; в смысле же определения направления пути с тем же успехом можно было просто закрыть глаза. Как раз облака закрыли луну и звезды, так что и пройдя изрядный путь, я знал о том, куда мы идем, не больше, чем в момент отправления. Я понятия не имел, как Марсамлепт выбирал дорогу, а поскольку ощущение времени я тоже утратил, то думал, что деревню мы уже миновали, не заметив во тьме. Я как раз собирался с духом, чтобы сломать ряды, найти Марсамлепта и высказаться по поводу всех его ошибок, когда человек передо мной вдруг резко остановился, и я едва не напоролся коленом на подток его копья.
Я был в третьем ряду, и потому, по-прежнему ничего не видя, услышал скрип воротных петель. Старый добрый Анабруза, подумал я, я знал, что ты нас не подведешь; у меня едва хватило времени, чтобы осознать, какой я тошнотворный ублюдок, как мы двинулись вперед.
Из ворот пробивался свет; всего лишь пара ламп, однако после перехода во тьме они сияли, как полуденное солнце. Я глубоко-глубоко вдохнул, вступая в круг света – я чувствовал себя одновременно смятым и растянутым, а челюсть моя норовила отвиснуть. Мы были внутри. Я молча поклялся принимать в предстоящем так мало участия, как только смогу.
– Где вы застряли, чтоб вас? – прошептал кто-то слева. Я оглянулся; это был Анабруза, его глаза блестели из-под нелепо широких полей греческой шляпы.
– Извини, – прошептал я в ответ.
Я думал, он уйдет, но вместо этого он пошел рядом; это напомнило мне об одном случае в Афинах, когда отряд отправлялся на какую-то войну. Один из воинов, видимо, остался должен кому-то из соседей, поскольку кредитор семенил рядом с колонной, пытаясь не отстать, и осыпал бедолагу упреками, всячески его обзывая, а тот шагал, глядя прямо перед собой. Так они и двигались всю дорогу вдоль бывшей Длинной Стены и почти до самого Пирея.
– Уходи, – прошептал я.
– О нет, – ответил он. – Я пойду с вами.
Когда весь отряд втянулся в деревню, Марсамлепт отдал приказ разбиться повзводно. Мы отрабатывали этот маневр несколько раз, чтобы избежать всяких ошибок, но занимались этим, конечно же, в открытом поле, а не на деревенской улице. Сейчас, приступив к его выполнению, мы к вящему ужасу обнаружили, что кругом полно домов, телег, да еще и колодец прямо на пути. Мы толкались туда-сюда, опрокидывая горшки и шумя, как оглашенные.
– Отставить! – заорал Марсамлепт. – Все вперед и держите строй.
(Упоминал ли я эту его привычку? Марсамлепт совершенно не умел отдавать приказаний. Он совершенно точно знал, что ему нужно, конечно, но приказы его звучали примерно так: я пойду сразу туда, а вы давайте напрямик, встретимся на той стороне; одним словом, он вечно нес околесицу, при попытке понять которую люди окончательно запутывались).
Я почувствовал, что Анабруза схватил меня за руку.
– Что вы делаете? – спросил он.
– Пусти, – ответил я.
– Скажи мне, что вы делаете, я хочу знать.
– Не сейчас, – ответил я. Честное слово, мы бранились, как пожилые супруги. – С дороги.
От привратных светильников запалили факелы, а следом начали разгораться соломенные кровли, озаряя все вокруг желтым мерцающим светом.
– Что они делают? – спросил Анабруза. – Скажи мне, что вы задумали?
Я потерял терпение и отпихнул его прочь; он отшатнулся на пару шагов, поскользнулся и упал. Я думал, теперь-то он уберется, но не тут-то было; он бросился вперед и попытался вырвать у кого-то факел, который как раз поднесли к краю крыши. Этот человек не знал Анабрузу; в другой руке у него было копье, и это копье он вонзил ему снизу под ребра слева. Лезвие с чмоканьем вышло наружу, когда он выдернул свое копье, а дыхание Анабрузы стало легко различимо – свистело пробитое легкоге. Больше я его никогда не видел.
(Я до сих пор думаю о нем, Фризевт. Я нахожу отвратительным мысль о том, что вся жизнь этого хорошего и очень несчастного человека отмечена скорбью и катастрофами, каждая из которых была вызвана прямо и непосредственно мной. Я был автором всех его бед, начиная с той ночи в Афинах, когда я разбил его лицо и оставил захлебываться в собственной крови. Я привел своих людей на его родину, я заставил его отдать сына на заклание, спланировал битву, в которой погиб второй сын; я заставил его предать родную деревню ради ее спасения и превратил в изменника, виновного в гибели всего народа. И все же я не злодей, Фризевт, в моих действиях не было ненависти или злобы – только бестактность и беззаботность; все, что я делал в Ольвии, делалось для общего блага).
Теперь ход событий ускорился. Факела мне не досталось, так что я прикрывал щитом того, у кого он был. Люди метались туда-сюда, выбегали из подожженных домов, сталкивались с нами и кидались в ужасе прочь или же пытались проломиться сквозь стену щитов, сжимая в руках самое ценное добро. Большинство из них вело себя так, как будто нас вообще тут не было, как будто при стольких несчастьях не хватало еще возиться с нами; но один старик, совершенно седой и совершенно голый, прыгнул на меня с деревянной лопатой в руках и принялся с грохотом лупить ею по моему щиту, словно в барабан. После пятого или шестого удара я попытался отогнать его комлем копья, но как раз в этот момент он или кинулся вперед, или оступился, и подток вошел в его промежность, как ложка в творог. Я потянул копье на себя и он упал; я не задерживался там и не видел, что с ним сталось. Огонь добросовестно выполнял нашу работу, поскольку строй наш почти сразу развалился и мы бродили бесцельно, словно деревенщина, приплывшая в Афины на зерновозе и любующаяся видами. Стрелы не свистели, никто не пытался драться; все, что нам оставалась – легонько подталкивать людей вдоль по улице к боковым воротам, как пастухи гонят свою скотину. Я увидел, что окруживший стены отряд отнесся к своим обязанностям гораздо серьезнее, чем мы.
Вскоре огонь принялся распространяться сам по себе, превращая деревню в ад. Марсамлепт заорал, приказывая убираться, и я услышал его, но только потому, что он стоял невдалеке; когда на голове толстый, добротно подбитый шлем, а кругом стоит оглушительный шум, мало что можно расслышать.
Потери, понесенные нами этой ночью, свелись в итоге к четырем воинам, которые не услышали приказа и оказались запертыми в полыхающей деревне.
Прошу прощения – их было пять. Уже в самый последний момент, поторапливая нас и считая выбегавших, Марсамлепт был сражен стрелой в лицо – наверное, единственной стрелой, выпущенной этой ночью. Он снял шлем, чтобы мы могли его узнать и расслышать, и стрела угодила ему в левый глаз. Он рухнул без единого слова.
Когда осадная партия услышала от воинов резерва, что враги убили Марсамлепта, то впала в ярость. Иллирийцы любили его и верили ему – они весьма эмоциональный народ, когда узнаешь их поближе – а Марсамлепта за истекшие годы научились уважать и ценить даже Отцы-Основатели. В общем, для деревенских эта жертва была наихудшей из возможных, и они немедленно заплатили за нее. Когда резня к рассвету закончилась (я не знаю, почему она закончилась, но факт остается фактом), проемы боковых ворот были забиты мертвыми телами, и множество людей погибло под рухнувшим зернохранилищем, не сумев пробиться через заслон. Мы не копались в пепле, поэтому я не знаю точного числа погибших, но если судить по звукам, их было очень много.
Мы не истребили их поголовно, конечно; ничего подобного. Мы хватали случайно попавшихся под руку выживших, а остальным позволили смотреть на бойню. К тому времени я уже ни в чем не участвовал: надышался дымом и провел самые насыщенные часы в сторонке, выкашливая легкие; так что да, думаю, вполне можно сказать, что я в очередной раз смотрел не в ту сторону. На сей раз, однако, я не особенно сожалел об этом.
Теперь я был свободен. Я сделал все, что собирался, и ничто не удерживало меня в Антольвии. Для разнообразия мне удалось наблюдать за процессом от начала и до успешного завершения. Возможно, было бы лучше, если б это оказалось нечто чуть более позитивное, чем геноцид, но проигравшие не выбирают, как говорим мы, философы.
Новость о моем скором возвращении в Афины разлетелась быстро и была принята без энтузиазма. Наверное, я выбрал не лучшее время для объявления – сразу после смерти Марсамлепта. Если говорить о нас с ним, не приходится сомневаться, какая из потерь была горше; он был удачливым и компетентным солдатом и ответственным представителем иллирийского большинства, в каковом качестве продемонстрировал особый дипломатический такт и то, что за неимением лучшего слова я бы назвал государственным талантом. А кроме того, людям он нравился.
И мне он нравился.
– Ты не настолько любим и уважаем, как он, очевидно, – попытался обьяснить Тирсений. – Люди могли... не знаю, все чувствовали, что он понимает их мысли и чувства, что он один из них. А ты всегда был ойкистом, несмотря на все усилия, которые ты прилагал, чтобы выставить себя человеком из народа. Но дело не в этом. Ты Основатель. Ты человек, который основал город, твое имя во всех надписях и записях, во всех законах: «Эвксен-ойкист и народ решили, что...». Ты вроде статуи на агоре или носовая фигура корабля; люди должны все время тебя видеть. И если ты решил уехать – подумай хотя бы, что они чувствуют.
Не в первый раз я подивился, как Тирсению вообще удавалось что-то кому-то продать.
– Очень мило с твоей стороны сообщить мне все эти приятные для слуха вещи, – сказал я, – но я принял решение. Я просто не хочу здесь больше жить. Для тебя и большинства остальных все по-другому. Все, чего им надо от этого места – крыша над головой и немного земли. Я всегда хотел большего.
– Совершенное общество, – сказал Тирсений. – Именно! Я, однако, не вижу, какие с этим проблемы. Посмотри сам: у нас нет борьбы фракций, олигархи не захватывают в свои сети толпу, военные диктаторы не выжимают из нас налогов. Греки и иллирийцы мирно живут бок о бок. У нас даже будины есть! Разве это не твое разлюбезное совершенное общество, господин Философ?
Я покачал головой.
– Тирсений, у нас нет всех этих проблем только потому, что нас слишком мало. Все друг друга знают, у всех примерно одинаковые наделы, мы только что закончили войну с внешним врагом; разумеется, мы сейчас едины и преисполнены братской любви – и нигде ты бы не ждал иной картины. И уезжаю я не потому, что эксперимент не удался. Я уезжаю потому, что он закончен. Ты понимаешь?
Он кивнул.
– Думаю, да, – сказал он. – Думаю, ты никогда и не был частью нашего сообщества. Ты приехал сюда изучать нас и рассматривать. Ты с этим покончил и теперь отправляешься изучать что-нибудь еще. Знаешь, что? Я думаю, ты и в самом деле настоящий философ. – Он нахмурился. – Только подумать: я-то считал тебя честным шарлатаном, неподдельным мошенником со змеей в горшке.
– А что такого плохого в том, чтобы быть философом? – спросил я.
– Если ты сам не понимаешь, то мне тебе не объяснить, – сказал он. – Но имей в виду: для владельца змеи в горшке в достойном обществе всегда найдется место. Что же до философов…
Я было подумал, что он шутит, но нет. Размышляя над этим, я могу понять, что он имел в виду.
Оказалось, однако, что я был не единственным, кто хочет уехать. Каменщик Агенор спросил, не мог бы он ко мне присоединиться; ему всегда хотелось попытать удачи в Афинах, сказал он, в городе, где люди действительно ценят скульптуру и высокие искусства.
– Разумеется, – сказал я. – Но в чем дело? Мне казалось, ты прекрасно здесь устроился.
Он посмотрел на меня так, будто я сказал что-то обидное.
– Ты шутишь, – сказал он. – Ты знаешь, чем я занимаюсь практически прямо с момента высадки? Я строю дома, амбары, городские стены, колодца и боги одни ведают, что еще. Как только я заканчиваю одно здание, сразу возникает кто-нибудь еще и чуть ли не требует, чтобы я построил что-нибудь и для него. А я ненавижу строительство, Эвксен; это тяжелая, грязная, нудная, унизительная работа и я сыт ею по горло.
– Но подумай, чего ты достиг, – сказал я.
Мы стояли на агоре. Я обвел руками все вокруг.
– Видишь это? Это ты сотворил, Агенор. То, что ты не построил собственными руками, возведено по твоим планам и под твоим наблюдением; если кто-то и может считаться Отцом Города, то это именно ты. Разве тебя это не радует?
– Нет, – сказал он. – Это грубая уродливая самоделка. Материалы – мусор, мне стыдно за техники, к которым я прибегал; чудо, что оно все еще стоит. Ты только посмотри на это, – продолжал он, указывая на наш маленький храм. – Видишь эти пропорции? Все неверно. Высота не соответствует длине, из чего следует, что колонны стоят слишком близко друг к другу и они слишком толстые. Дай мне волю, я бы снес его и построил снова.
Я был потрясен.
– Я понятия не имел, что ты испытываешь, Агенор, – сказал я. – И не вижу, что с ним не так. Мне кажется, он прекрасен.
– Я знаю, – сказал он. – Всем так кажется. И как раз поэтому я должен уехать. Прожить двадцать лет в окружении собственных кривых поделок уже само по себе достаточно плохо; знать, что ничего не удасться исправить – это уже чересчур. Я хочу уехать.
Мне нечего было ему возразить. В конце конце концов, его жалобы были практически моими собственными.
– Хорошо, – сказал я. – Но почему сейчас? Если тебе так ненавистно это место, почему ты жил в нем так долго?
Он пожал плечами.
– Лень, – сказал он. – Пытался убедить себя, что делаю нужное дело. Ты, наверное, заметил, что я всегда старался помочь, участвовал во всех делах, где мог принести пользу. Я старался, Эвксен, я правда старался. Но эта война... Мне она не нравилась. Я не говорю, что это было неправильно, – продолжал он, прежде чем я успел вставить слово. – Напротив, это должно было быть сделано, или мы бы никогда не знали ни минуты покоя. Но вот мой ученик: ты помнишь, он лишился руки в том набеге? Из него получился бы хороший строитель, у него было чутье; он ухитрялся сделать хорошую работу, имея в распоряжение только жалкий песчаник, и решал все те мелкие досадные задачи, с которыми я вечно не знал, что делать. Теперь он все равно что мертвец, а никого больше я обучать не хочу. – Он вздохнул и оглянулся кругом. – Просто не хочу здесь больше жить, – сказал он. – Думаю, можно сказать так, что если уж выпало жить в несовершенном городе, пусть это будет город, который построил кто-то другой, не я.
Говорить тут было не о чем и я отправился домой. Там было темно и тихо, и всякий закуток дома был наполнен мной; меня уже тошнило от того, что кроме меня вокруг меня ничего нет. Когда-то у меня были жена и сын, да только я их не ценил. Большую часть времени я старался не замечать их, поскольку они и их желания, казалось, никак не относятся к тому, ради чего я здесь. Сейчас я бы с радостью взял факел и спалил весь этот дом дотла.
Я оставлял за спиной двенадцать лет жизни и имел не больше, чем мог унести в маленькой сумке козьей кожи. И сумка осталась неполна. В основном это были монеты: я продал доспех, плуг и инструменты, кое-какую мебель (большую часть ее оказалось проще выкинуть, поскольку я не особенно заботился о подобных вещах), а Тирсений авансом выкупил мой урожай и небольшой гурт коз, а также предоставил бесплатный проезд до Афин на своем корабле. У меня было достаточно денег, чтобы добраться до дома и протянуть те несколько недель, пока будет длиться тяжба; кроме того, еще больше денег лежало в банке в Афинах – их должно было хватить на завершение суда. И это еще не считая репутации предсказателя судьбы и доходов, которые она сулила. Я не беспокоился о том, чем заняться по возвращении; при необходимости я, безусловно, мог вернуться к старому ремеслу и продолжить обирать доверчивых дельцов. В сущности, я вообще ни о чем не беспокоился, поскольку для беспокойство надо хоть немного интересоваться своей особой.
Помимо денег и своего счастливого змеиного сосуда, я прихватил гребень, оставшийся от Феано (в конце концов, и мужчине нужна расческа), кости для игры в бабки, которые я когда-то сделал сыну (потому что человек, в принципе, способен заработать на жизнь, играя в кости на борту корабля, особенно если знаком с некоторыми их особенностями, а поскольку Эвпол очень расстраивался, проигрывая, эти кости были очень предсказуемыми), нож, бритву, скребок и свиток почти чистой египетской бумаги, на которой я начал записывать историю Антольвии еще до того, как она получила это название. Я собирался преподнести ее Аристотелю в качестве вклада в его обширную базу данных по политическим вопросам, а также как хвастливое и обидное свидетельство того, что построить совершенное общество совершенно и в самом деле можно, если взяться за дело, а не сидеть на заднице и болтать о нем.
Это было долгое и невероятно скучное путешествие. Корабль пробирался вдоль побережья от города к городу, превращая фиги в мед, мед в железную руду, железную руду в сушеную рыбу, сушеную рыбу в оливковое масло, оливковое масло в фиги (где-то на тридцать процентов больше фиг, чем в начале), фиги в шкуры, шкуры в зерно... Кроме как сидеть на палубе, уставившись на берег и пытаясь не попадаться под ноги морякам, заняться было абсолютно нечем. Первое время мы с Агенором беседовали обо всем подряд – о философии, искусстве, религии, истории – но я обнаружил, что теперь подобные разговоры меня раздражают; иногда мы не соглашались между собой и я тут же утрачивал самообладание, тогда как раньше я бы ухватился за возможность хорошенько подискутировать. Мы решили, что будет лучше, если мы вообще прекратим разговоры, и весь оставшийся путь просидели на разных концах кораблях, я смотрел в одну сторону, он – в другую. В конце концов скука и неудобства корабельной жизни довели его до ручки и он покинул корабль в Сционе; он решил поискать здесь работу, а если таковой не найдется, то двинуться в Афины, как изначально и планировал. Он обещал навестить меня по прибытии; в конце концов, не считая ссор этого долгого, тоскливого путешествия, мы по-прежнему делили двенадцать лет важных воспоминаний, и помимо друг друга не имели никаких друзей за пределами Антольвии. Пока он спускался в трапу в порту Сциона, мы махали друг другу руками, я крикнул ему вслед:
– Встретимся в Афинах! – а он отвечал: – Уж не сомневайся!
Вряд ли нужно говорить, что больше я ничего о нем не слышал.
Едва мы вползли в гавань Пирея, я помчался по дороге в город, чтобы побаловать себя тем, что предвкушал каждый день на борту этого безобразного, лишенного всякого подобия комфорта судна: настоящей афинской стрижкой и бритьем.
К своему восторгу я обнаружил, что любимая моя лавка цирюльника стоит на старом месте и едва ли изменилась. Цирюльник не узнал меня, но я узнал его; когда я последний раз видел его, это был одиннадцатилетний парень, протирающий бритвы, пока его отец обслуживал клиентов. Внезапно я ощутил безграничную радость, смешанную с отчаянной тоской; я отсутствовал очень долго, но вот вернулся домой.
Сидя в кресле и купаясь в этих чувствах, я прислушивался к разговорам. Все они касались одной, занимавшей всех темы. Только что пришла весть, что македонская колония Антольвия на побережье Черного моря захвачена местными дикарями и разрушена до основания.
Выживших как будто не было.
Глава восемнадцатая
Я выиграл дело. На это ушел год времени и бесконечные запасы терпения и усилий; например, я изучил законы. Законов была целая прорва, и никто, казалось, в них не разбирался, как это ни странно звучит; чем больше ты их изучал, тем лучше это понимал, а каждый новый поворот заводил в очередную «серую зону», что на юридическом жаргоне означает «мы понятия не имеем, что это значит, а знали бы – не сказали». Я пришел к заключению, что примерно шестьдесят четыре процента афинских законов неизвестны никому вообще; и это странно, поскольку незнание не освобождает от ответственности за их нарушение.
Сражаясь в суде, я зарабатывал на жизнь тем же способом, что и все прочие бедные афиняне, а именно торчал в судах и в Собрании. Три обола в день за участие в жюри присяжных и столько же за посещение Собрания; это заработок, но в качестве профессиональным гражданином, ты постоянно встречаешь всякого рода вредных для здоровья типов. Традиционно присяжных набирают из безденежных, бессемейных старичков, о которых некому позаботиться. Половина была совершенно глуха, половина другой половины – безумна или в маразме, так что они не помнили собственных имен, не то что аргументов тяжущихся сторон. Однако когда ты оказываешься перед судом, именно они и принимают решение, жить тебе или умереть, а решение, которое они выберут, можно предсказать, рассматривая их ногти: профессионального присяжного можно узнать по комкам воска, налипшим на пальцы.
Когда обвиняемого признают виновным, видишь ли, суровость наказания определяется по длине линии, процарапанной каждым из них на восковой табличке – чем длиннее линия, тем тяжелее кара.
Тот же набор расчлененных мертвецов заседает в Собрании, если им не удается попасть в жюри (работа присяжного ценится больше, поскольку заседания короче и легче для старческих мочевых пузырей, хотя опытные присяжные являются на работу с собственными ночными горшками. Это смущает, знаешь ли, если не сказать сильнее, когда ты произносишь последнее слово, а все, что слышишь в ответ – звон мощной струи о керамику); и большое облегчение приносит сознание того, что именно эти люди держат в своих руках всю мощь афинской демократии – самой справедливой и совершенной демократии из всех известных миру.