355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тимур Пулатов » Завсегдатай » Текст книги (страница 20)
Завсегдатай
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 17:00

Текст книги "Завсегдатай"


Автор книги: Тимур Пулатов


Жанры:

   

Рассказ

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)

Молодые, красивые, модные как бы мстят в душе этим «вышедшим в тираж» актрисам, получившим когда-то столько славы и признания, выступившим в меру обаятельными, в меру соблазнительными, в меру доступными, этакой «женщиной, живущей рядом», которой можно позвонить, написать в письме признание в любви, попросить автограф. А она, ждущая сотнями этих писем, но смеющаяся над неуклюжими признаниями их авторов, – вот теперь, в старости, должна надеяться на чье-то покровительство, на чье-то словечко, сказанное на ухо режиссеру, чтобы тот обратил внимание.

Так и хочется Алишо закрыть ладонями искаженные лица актрис от пары пристальных глаз человека со сдержанным, холодным лицом, какого-нибудь прибалтийца, приглашенного, чтобы оттенять южные страсти сюжета. Он «гость режиссера» и посему в его свите, но гость нежеланный, трудно выносимый, однако терпеливый, ибо, как помещенный в чужую квартиру, с невообразимым бытом и кухней, где все приправлено перцем и пряностями, – вынужден молчать.

Взгляд его сравнивает, подсчитывает, одобряет или осуждает, правда тайно, как и подобает гостю. При нем так хочется казаться лучшими, неестественно есть, говорить не то, прятать свои зевки – будто южане столь темпераментны, что никогда не зевают, – все хотят быть бодрыми, – и походка при этом меняется, и выражение лица, много жестов, рассчитанных на то, чтобы вовремя закрыть непристойное, порочащее, – так страсти постепенно накаляются, собираются вокруг режиссера, а он – порицающий, одобряющий, ласкающий, дающий надежду – кажется очень довольным тем, что находится в гуще жизни.

Ассистент поглядывает нетерпеливо на часы, осветители зажигают свои иллюминации, наполняя светом застывшие декорации, слышится пробное стрекотание аппарата, а художник с поспешностью ставит еще несколько маслянистых пятен на пейзаж-фон.

Вообще-то, он личность, этот режиссер, надо стать сбоку, чтобы увидеть его профиль – чуть вздернутый нос намекает на его милый характер и наивность, а шея почти без складок – на сговорчивость натуры.

Только вот если встретиться с ним взглядом, то портрет искажается, человек этот строг и неприступен, и не обнаружишь в нем ни одной черты, за которую мог бы ухватиться человек растерянный и слабохарактерный, чтобы утешиться. Но когда он говорит, то тоже совсем другой, иногда позволяет себе положить обе руки на плечи Алишо и закрывает глаза, чтобы, возможно, скрыть сострадание.

Однажды перед сном Алишо вдруг представил режиссера в его спальне, так, ничего особенного не ощутил, – кажется, увидел его в теплом нижнем белье, но подумал, что и у режиссера должно быть много устойчивых тем в сознании, которые так прочно связаны друг с другом, что и не избавишься, как от опыта, – скажем, как мучительно должны соприкасаться линии таких тем, как «тема незаконнорожденного сына» – это он сам – и «тема неблагодарной дочери», сбежавшей с каким-то приезжим актером из Осетии, – его дочь.

Вот это неприятное в его биографии, как постоянный возврат к подлинной жизни, и заставляет его всякий раз чувствовать фальшь в игре актеров: «Это ведь несерьезно!» Ненатурально, несравнимо, мертво! Ведь только что все жили – девица, и гость, и знаменитости, вышедшие в тираж, – а тут, едва он закричал: «Мотор!», ударила хлопушка и затрещал оператор, всех как будто бы сковал страх, все онемели: «Вы требуете роли наперед, чтобы заучить те несколько реплик, достающихся вам по праву вашего таланта? Никогда! Жизнь наперед не заучивают, как не заучивают наперед и поведение…»

Но всегда находится человек, который успевает вовремя прийти к актерам на помощь. Он сидит на стуле за какой-нибудь старой декорацией, которую завтра уберут, в начищенных до блеска сапогах из реквизиторской, и едва актер зазевается или, не выдержав криков режиссера, решает незаметно уйти за бутафорскую дверь, как реалист тут как тут, берет за руку и наклоняется к уху: «Вы куда? Не срывайте съемок!»

Никто не знает, кто этот человек, но зато он всегда безошибочно почувствует в вас, идущем по коридору или сидящем в буфете, некоего стыдливого антипода, спросит: «Сколько на ваших?» – и многозначительно прибавит: «Срываете!»

Удивительно, но среди всех этих страстей, от которых кругом идет голова, вдруг возникали для Алишо ощущения грезового состояния, приходя из его ожиданий в реальность, сюда, в общество «вышедших в тираж» актрис. Их заботливость к другим, внимание и ласка напоминали ему то, что он чувствовал, когда, скажем, в детстве мать поправляла его одеяло, утешая коротким своим прощальным взглядом, – так в ряду желанных знаков, которые связывают любящих, появлялись и их знаки.

Частые их встречи, хождение в гости друг к другу, споры вокруг какого-нибудь старого подарка, японского медного божка или лечебных браслетов, снижающих якобы кровяное давление, разглядывание фотографий молодости, долгое чтение давних писем поклонников-зрителей – все это поддерживало в них веру; даже мелкие ссоры были так естественны в том сюжете, где одаренно играли милых, приятных.

И когда неожиданно возвращался успех к одной из «вышедших», если вдруг все видели ее в большой роли – как это случилось? кто помог? (все это держалось в глубокой тайне, ибо важен был сам успех, а остальное непристойно обсуждать), – и тогда все были трогательно заботливы, помогали молодому, одаренному, своим старым знакомым, подругам. Сидящие в перерывах в старинных креслах, найденных в реквизиторской, важно, с веерами в руках, и вмешивающиеся в работу режиссера, в сценарный банальный сюжет, они превращались в идолов, прикосновение к которым приносит защиту, умиротворение, все думали, что постылая работа кончилась и начнется теперь время творчества.

Но «лучшие времена» так и не наступали, все нервничали, возбуждались – дерзкий блеск в глазах, чрезмерная шумливость и смешливость, жесты и тайная зависть, слежка, как бы кто не обогнал и не занял лучшие места, две-три измены, четыре-пять свадеб за сезон, пока кто-то из своих в главной роли. Даже в просмотровом зале, где тушился свет, – место, где венчались все страсти и где для своего узкого круга показывали законченный фильм, – даже здесь они не могли еще прийти в себя, чтобы поверить увиденному, тому, что кадр, где кого-то из них снимали в толпе, – вырезан, как мешающий монтажу, а того, кто выкрикивал в лицо главному герою нечто вроде: «Да стоит ли так толкаться?!» – с чувством, как гамлетовское хрестоматийное «быть или не быть?», – просто выбросили из-за брака пленки.

И тогда случается это наваждение как трата актерских возможностей – ощущение Алишо своего нелепого вида в чужом пальто, дерзость и приставание к прохожим женщинам на улице – зрительный обман, приходящий в те короткие, прекрасные времена, когда одной из них (одному!) вдруг опять повезло в главной роли и была надежда для остальных…

2

Их спокойная, ровная супружеская жизнь приносила Алишо и Мариам больше неприятностей, нежели постоянные разрывы, уход надолго к родителям, разводы и примирения их легкомысленных знакомых; спокойствие это исподволь переходило в раздражение, не так сказанное слово, не так выраженный взгляд, и обсуждение этого, чтобы излить себя, а отсюда еще большие недоразумения и постоянная внутренняя нервотрепка, ибо в таком возрасте никто уже не мог меняться к лучшему. Так скрыто шла борьба за главенство; внешне ничего не происходило из ряда вон, того, что могло бы как-то окончательно прояснить отношения.

В глазах легкомысленных знакомых их супружество считалось все же очень удачным – ведь раздражения и ссоры по мелочам считаются в семьях чем-то само собой разумеющимся, а «тихое супружество» можно всегда принять за желанное, ибо такое супружество всегда бодрое на людях и ласковое при детях.

Отсюда это странное, но такое понятное, человеческое желание после ссор непременно появиться на людях, ведь оставаться вдвоем и разбираться спокойно не в чем, можно ссылаться на свое нервное состояние, раздражительность, за которыми ничего не кроется. Знакомые, у которых надо провести вечер, как бы должны показать достоинства супруга супруге, добродетели, нравственность; в их обществе можно получить снова бодрость и веру – отсюда эта веселость в обществе, мягкость, маленькие подарки, как знаки доброты и желания сделать другим приятное.

Две актерские семьи в этом обществе друзей, семья инженера, учительская семья и семья врачей – долгая игра в карты, которая перемежается всегдашними разговорами об ухудшении водки, о холестерине, перенаселении, о марках автомобилей, все достойно, со знанием дела, немного религиозного тумана в разговоре, немного атеизма – в меру, дабы не были такие разговоры опасными и предосудительными, затем долгое прощание и прогулки вдвоем в молчаливом, размеренном состоянии людей, много говоривших, но мало выпивших, переглядывание и смешки возле какой-нибудь арки, где они, в молодости, до супружества, любили стоять и целоваться, и, начиная с этой арки, все возрастающее желание повторить молодость, пусть по-другому, хуже, усталыми людьми, но зато опять войти в спокойный свой мирок, в ту семейную крепость, которая – они это хорошо знают – никогда не разрушится. И поэтому – легкое волнение, когда приближаются они к какому-нибудь кирпичному дому, Где должны остановиться и поцеловать друг друга: «А помнишь?» – «Конечно же!..»» – и напоминание, как оправдание каких-то мелких подробностей того вечера досупружеской жизни – чей-то голос, прогнавший их отсюда, тутовое дерево, стоявшее рядом и возвращение домой под утро на какой-то грузовой машине: «А водителя помнишь?» – «Помню, конечно!» – «Нет, не помнишь!» – «Он еще не взял с нас денег». – «Фу, какая мелко-материальная память» – сказанное так, словно это открытие должно принести обоим восторг, как и тогда, когда оно было впервые сделано.

В такие вечера спокойствия и согласия фантазии Алишо всегда приобретали плоть и реальность, он не довольствовался теперь их эфемерностью, их свойством ускальзывать из-под одеяла, он возвращался к одной из устойчивых своих тем – «теме первой любви», юношеской страсти, так и оставшейся неудовлетворенной. Ревность его к шестнадцатилетней Мариам как бы искала для себя выхода, успокоения в чем-то сильном, а для этого он и себя должен был увидеть шестнадцатилетним.

Но вначале ему нужно было еще долго бороться с неприятным ощущением от вечера в кругу друзей, ибо сама тишина спальни была как бы укором тому шуму, тем разговорам… Он делал почти немыслимое, чтобы выделить из увиденного на вечере отдельно лица мужчин, отдельно женщин, чтобы потом собрать в своем сознании картину, из которой должно родиться воспоминание о женщине из «темы первой любви», но тщетно. Полная мешанина сказанного и услышанного, лиц с общим для мужчин и женщин выражением, разговорами о народонаселении и ухудшенной водке, как в однополом обществе, где невозможно влюбиться, сотворить интрижку, приревновать жену… Личные страсти подавлены в скучной пристойности, в обмене любезностями, в этакой доброте хором, стерты. И из всего этого уже дома, наедине, у Алишо и Мариам должно было родиться чувство недовольства, желание снова почувствовать себя людьми, защититься интимностью, страстью, вспыхнувшей как протест бездарно проведенному времени в гостях, страстью, правда короткой, но сильной, приносящей утешение и «домашнюю радость», – так побег от себя после каждой ссоры кончался возвращением к себе самим.

Из этого состояния, как его продолжение, как линия его отношений к действительной Мариам и к той, шестнадцатилетней, рождалась Нора – главный персонаж его «темы первой любви»…

В этом порядком надоевшем ему городе, где у каждого своя биография, Алишо неуютно. Его биография затеряна в маленьком городке на юге, а потом продолжена в других городах, но не в этом, чужом, холодном, не согревающем его историю ничем, кроме света какой-то тесной гостиницы и дыхания его шести или восьми сотоварищей по номеру, большому, с толстыми стенами, как палата больницы старой доброй планировки.

Днем – долгие поездки в другой конец города, в театральный институт, а потом вместо усталости – какая-то странная возбужденность и бессонница – все от застенчивости, от чувства своей провинциальности, когда боялся он спросить улицу, номер трамвая, не те документы сдавал в институт, путал дни экзаменов и ничего толком не знал вразумительно о том жестком быте, в который более расторопные быстро вживаются – они ходят и за месяц до начала учебы уже шепчут всем на ухо о том, что они везучие, презирая таких, как Алишо, ужасно несерьезных молодых людей, которых зря отпустили от себя родители. И отсюда, наверное, от спокойствия и расслабленности счастливчиков, эта неестественная возбудимость Алишо, его неумение заставить себя уснуть, даже если все ночные разговоры в номере закончены – тихие рассказы командированных о том, сколько кто успел сделать за день, обмен мельчайшими подробностями, которые и должны этих неуверенных в чужом городе людей связать на несколько дней братством, перед которым любой, даже самый расторопный администратор, ведающий делами, должен не выдержать и отступить.

«Ну, а у тебя как, студент?» – сочувствие, приглашение в свою компанию заговорщиков. В ответ лищь невнятное бормотание, похожее на оправдание, робкие паузы, когда Алишо ощущает их деловитость, силу, разность в возрасте, и отсюда признание того, что сотоварищи по номеру вправе укорять его, насмехаться, давать советы, как жить, как действовать ему, шестнадцатилетнему юноше, вдали от дома.

Их увлеченность делом, решительное желание добиться того, за чем они приехали, еще больше смущало Алишо, подчеркивало разницу. Все они присутствовали здесь как бы вместе с семьями, привезли домашние привычки, тот уют, который никогда не покидает их, – личные полотенца, комнатную обувь с отпечатками ковров, по которым они мягко и вкрадчиво ступали, эти позы на кроватях или креслах, их привычные и всегдашние, как на любимых фотографиях, разговоры о женах и детях, с такими ошеломляющими интимными подробностями, словно речь шла о тех, кого все слушатели хорошо знают и посему снисходительны к их слабости. Не стыдно и не во вред никому рассказать об интрижке с соседкой или ловкой неуплате алиментов; споры о том, как лучше застеклить веранду и сделать ее, в обход всем правилам пожарных, кухней, – долгие, шумные споры, – и все для того, чтобы нарушить ровные, пресные отношения между мужчинами номера и стать кому-нибудь главой общества, как бывает это и в купе поезда и в мужской палате больницы, где встретились ненадолго столь разные люди. А когда такой глава гостиничного номера признан всеми, неожиданное прекращение споров, как вздох облегчения, и того, кто стал главой, и тех, кто ему подчинился; предложение, принятое с восторгом единодушия, закончить вечер выпивкой в складчину, прямо здесь, в номере, сейчас же – водка, какие-то холодные пирожки, немного колбасы, за которыми посылается в ближайший магазин «застенчивый студент» с третьей кровати у окна.

И теперь уже другая атмосфера в номере – тихие, братские отношения, поддакивания главному и смешки над его остротами, обращенными больше в адрес студента, шептание ему на ухо чего-то сокровенного, разговоры о женщинах, прогуливающихся вокруг фонтана, «ну, на этой самой площади, где театр», долгое и бережное укладывание пьяного главного в постель, восхищение им утром – «прекрасный товарищ, компанейский парень», толчея в буфете, чтобы принести ему горячих сосисок в постель, сладостное чувство подчиненности, без которого наш человек не проживет и трех дней в командировке – растеряется до смерти, заболеет, – обмен адресами, приглашениями погостить и поохотиться на персональном газике, просьба писать.

Эта удивительно странная привычка быть в атмосфере своего семейного быта и далеко от дома, в поездках, особенно удручала Алишо, еще больше удаляла его от этих людей – ведь он, наоборот, не хотел в первую свою поездку из дома думать о родителях, о сне после полуночи на своей железной кровати, о пробуждении, об утреннем стакане молока натощак, о той вкусной еде, которой его так заботливо кормили. Тут прекрасные сосиски, прекрасные холодные пирожки, и эта теснота по-своему тоже прекрасна, эти стуки горничной в дверь – в любую минуту она может потребовать, чтобы Алишо выехал, ибо поместили его сюда на три дня, «до приезда какой-то делегации», а уже седьмой день, – тоже не страшны. Еще одна встреча с администратором – в такие минуты Алишо очень решителен, чувствует себя двойником какого-нибудь удачливого студента, ведь сколько у него преимуществ перед соседями из номера – нравствен, вежлив с прислугой, сдержан, возвращается к своей кровати еще задолго до того, как привратник повесит на дверях гостиницы цепочку, – и все будет улажено.

Способность улаживать, заставлять администратора отменять свое решение о выселении, возможность просыпаться без просьбы матери, ложиться без напоминаний отца, покупать самостоятельно зубную пасту – притом, оказывается, что это очень редкая зубная паста, какая-нибудь «мери-члери», восхваляемая сотоварищами по номеру, – этакая проворность в поисках портного, который так хорошо и быстро залатал его черные в коричневую полоску брюки, и просьбы соседей «познакомь и нас с этим портным», – все удаляло Алишо от скучноватого существования дома, в кругу родных, и давало молодому человеку уверенность: «Вот, в первый раз уехал из дома и оказался таким ловким в жизни». И еще умение незаметно войти в круг гостиничной обслуги, в быт этого временного дома, частые выходы в вестибюль и наблюдение за всеми, кто проживает в гостинице и кто приезжает, предложение привратнику покурить с ним, два-три вежливых слова в ответ на вопрос горничной: «Не скучаешь?», много ничего не значащих слов старой женщине-телефонистке, сидящей за своей перегородкой в вестибюле и скучающей между редкими телефонными разговорами и интересующейся его личной жизнью, его домом.

В ответ нелепый обман, прибавление к своим шестнадцати годам еще четырех, пяти лет, чтобы казаться совсем взрослым, бывалым человеком.

Так жил он и чувствовал до недолгой истории любви, начавшейся банально, с несложными сюжетными ходами, будто история эта должна была посмеяться так жизненно и правдоподобно над романтическими мечтаниями Алишо.

Банально было само начало – обычная его вечерняя беседа с привратником, прерванная приездом машины, из которой вышел с чемоданом майор, затем его хрупкая, с печальным лицом дочь – печальная, впрочем, не по натуре, а от усталости, долгого поиска гостиницы, напряжения в чужом городе и, как потом выяснится, ссоры с отцом в машине; отец этот в представлении Алишо сразу слился с теми его товарищами по номеру, которые несли с собой повсюду груз своей семьи.

Суетливость привратника, бросившегося к чемодану майора, короткая перебранка майора с шофером насчет платы, прерванная тут же дочерью, – вся эта атмосфера дала возможность Алишо как-то естественно оказаться внутри компании – отец – дочь – привратник – шофер – с красным плащом дочери в руке. Затем долгое, напряженно-терпеливое ожидание с этим плащом у окна администратора, проверяющего документы: имя – Нора, возраст – шестнадцать лет, цель приезда – учеба в консерватории, в сопровождении отца («Хуршидов – так меня зовут» – будто одна эта фамилия на слух должна произвести впечатление), взявшего отпуск лишь на три дня, затем, разумеется, Нора будет жить в общежитии, нет, он обещает, «слово военного», что только на три дня, иначе будут неприятности в воинской части…

При таком частом повторении «три дня» напряжение постепенно сменяется на лице дочери улыбкой, словно вот уже сейчас через внутренние муки пережила разом эти три дня отцовской опеки и освободилась – несколько веселых слов отцу, когда они поднимаются по лестнице на второй этаж, улыбки, смех и вопросительный взгляд, брошенный Алишо, идущему уверенно с плащом и чемоданом майора, как будто раз и навсегда нашел он себе место внутри их маленького мирка, уютное, теплое место.

А ведь были у него совсем другие намерения: думал Алишо, что, покурив с привратником, отправится один на прогулку, «осваивать дальше город», – теперь же внутренняя зависимость от поредевшей компании – только Хуршидов, Нора и он – волновала его не меньше, чем те минуты, когда он садился в поезд, чтобы первый раз в жизни оказаться одному в чужом городе, на свободе – прекрасная наивность юношества!

Что, собственно, произошло? Он только проводил их в номер, Хуршидов позволил ему войти на минуту, чтобы поставить чемодан возле шкафа. Беглый взгляд, успевший охватить многое – три никелированные кровати, круглый стол довольно безвкусной работы гостиничного столяра; Нора, устало севшая в кресло, ее строгое черное платье и чуть обнажившиеся колени, и Хуршидов, сразу же бросившийся искать свои комнатные туфли, – вот и все, что удалось ему увидеть перед уходом, слишком скупо для зрения, но, видимо, эта скупая и детальная картина и могла породить потом, когда он вернулся в свой номер, столько чувств, разнообразных, острых, часто повторяющихся и требующих особого внимания, особого рассмотрения каждой детали – ее платья, ее рук, кресла, куда она села.

Все, чего недоставало его зрению и слуху, он мог дополнить теперь своим воображением, лежа на кровати, рядом с уснувшими сотоварищами; робкое торжество от ощущения собственной смелости, позволившей ему проводить ее до номера и приоткрыть немного для себя завесу ее жизни – печальное лицо при выходе из машины, сердитые слова, обращенные к отцу, затем улыбка и примирение с отцом, когда поднимались они к себе, скупые паспортные сведения: имя, цель приезда и еще, что более всего казалось ему важным, их родство от приобщенности к миру искусства – он в театральный, она в консерваторию, – было той малостью, столь нужной, чтобы почувствовать себя связанным с ней.

Он прислушивался к разговорам телефонистки, доносившимся из вестибюля, но боялся выйти и подождать там Нору, а в том, что она выйдет непременно к телефону, не было сомнения – почти все, кто поселялся в этой гостинице, сразу же бросались звонить, чтобы сообщить о своем благополучном приезде, словно ехали они в город, о котором столько слышали дурного! Боялся, как ни странно, не ее равнодушия, невнимания к себе, не разочарования, а взгляда ее отца, по которому вдруг ощутил мучительно возврат к своему прошлому существованию дома, своей несвободе. Себе Алишо казался иронизирующим над привычками Хуршидова, семейное спокойствие и опекунские обязанности которого он желал нарушить. Ведь в том кругу людей, который очертил в своем сознании Хуршидов еще задолго до приезда сюда с Норой, были – ректор, преподаватели, студенты в безликой своей массе, комендант общежития, администратор гостиницы – со всеми еле заметные, непрочные связи (лишь по делу дочери), – но только не Алишо, активный молодой человек, торчащий возле его дочери у окна администратора, у телефона, возле дверей…

Все это были фантазии, майор, спустившийся после переодевания в буфет с Норой, забыл Алишо, однако Алишо, лежа в постели, уже вовсю боролся с ним мысленно, чувствуя неприязнь.

Неприязнь эта была продолжением той бессильной, смешной неприязни к бородатому мужу учительницы, который как-то очень грубо поступил с ним (вдруг теперь старая тема снова всплывала в его памяти, – видно, была она запрятана в подсознании, иначе не повторилась бы в знакомой схеме: он – она и сопротивляющийся).

И не отсюда ли нежелание вставать с постели, пока не утихнет в номере беготня, стук стульев, передвигаемых во время упражнений с гантелями, жужжание электробритвы, лязг ножниц, писк пульверизаторов, распыляющих дешевый одеколон – запах его проникает даже под одеяло, которым укрыт с головой страдающий Алишо. Утренняя суета соседей защищает его от вопросов: «Не заболел ли студент?» Кажется, прояви они участие, ему придется открыть свое лицо, и тогда все сразу догадаются о том, что его так волнует, – послышатся смех, советы «семейных», и от их правоты, опыта все разом исчезнет из его души, трепетное и лелеянное, и минутная трезвость, которую он столь запоздало почувствует, сделает это утро таким же обыденным и банальным.

И все же в десятом часу, когда номер был пуст, он встал и пошел к телефону и стоял там, заполняя какие-то бланки и делая вид, что хочет поговорить с домом. Сейчас работала другая, молодая телефонистка, не его знакомая, и это было очень кстати, старая, с которой он говорил вчера, сразу обо всем догадалась бы – встретились они взглядами, когда он нес чемодан майора. А сегодня не заговорить с ней было бы странно, и тогда еще один человек узнал бы о его тайне.

Но и эта молодая телефонистка обратила на него внимание, ибо он был излишне возбужден и казался суетливо-вежливым – вскакивал, чтобы уступить свое место другим, пододвигал чернила, улыбаясь, подавал ручку, с готовностью писал кому-нибудь текст – и удивительно! – делал множество ошибок, и сам себе казался таким неестественным от смелости. Если бы она вдруг не пришла – все, без сомнения, закончилось бы истерикой от ощущения игры, которая почти всегда вплетается в сюжет юношеской влюбленности.

Нора, идущая по вестибюлю к телефону, первая увидела Алишо, и ее почему-то слегка смутили его так аккуратно выглаженные брюки. Она бросила взгляд на свое сиреневое платье, проходя мимо зеркала, и неприятное ощущение от его столь тщательно выглаженных утром брюк, разница между вчерашним его видом и сегодняшним снова вернули ее на мгновение в атмосферу ее тихой улицы, где молодые люди со своими признаниями в любви раскрывались для нее в своей банальности через такие мелкие детали, как прическа, брюки, обувь, начищенная до блеска. Но Нора сумела и выделить его интуитивно из той среды молодых людей, разглядев лицо, нервные руки и всю фигуру Алишо, робкую и простодушную.

Она улыбнулась чуть раньше, чем он ее увидел, Алишо уловил лишь приветливость на ее лице – след этой улыбки; обмен утренними любезностями, потом взгляд на ее профиль и желание, пока она писала на бланке номер телефона, спросить что-нибудь о майоре.

Долгий взгляд все понявшей телефонистки, ее желание помочь этой молодой паре (они ей сразу чем-то понравились, может быть, робостью, юностью), ее обращение к Алишо с укором: «Что же вы, помогите девушке заполнить бланк», поддержанное Алишо: «Да, да, простите», – ибо Нора от неопытности все напутала – ведь ей впервые приходилось говорить с домом из такой дали.

Третий персонаж – сопротивляющийся – появляется в тот момент, когда их милая игра с бланками, ручками, чернилами так забавляла Нору и Алишо, что хотелось бесконечно продолжать ее, притворяясь этакими далекими от почтовой суеты детьми, непрактичными, обаятельно-ироничными от ощущения того, что все вокруг начинает отодвигаться от них в своей холодной реальности.

Став сбоку, Хуршидов наблюдает за их суетливой восторженностью, вытирая платком губы – он только что из буфета, – и его слова: «А не много ли пять минут, может, хватит и трех?» – все разом ставят на свои места, ибо доводы его слишком разумны – ведь они еще ничего не успели узнать, даже не были в консерватории, а ничего не сказать маме – значит расстроить ее, не лучше ли поговорить с ней подольше, когда можно будет ее чем-нибудь порадовать, – все, что он говорит, смущает Алишо, как будто укоряют его. Нора же все еще под впечатлением их долгой игры с Алишо продолжает улыбаться, соглашается – три минуты, прекрасно! – время, его плотность, ошеломляющую длину чувствует лишь Алишо по взглядам отца.

Какая она прелестная, ведь легкостью, с которой Нора соглашается вместо пяти поговорить с домом три минуты, этой необязательностью, никчемной, не главной во всем том, что удалось им вместе придумать, возясь над бланками, она пытается избавить Алишо от робости.

Затем совсем несвойственная ей милая болтливость, когда говорит она с матерью, возбужденность, которую даже отец не способен успокоить своим холодным сдержанным тоном, когда, взяв у дочери трубку, он пытается сказать и несколько своих слов, через силу, необязательных, ибо что он, право, может рассказать жене, с которой простился два дня назад? Настроение его еще по-прежнему ровное, как дома, он не утомился и не отдохнул и ничего такого не узнал, чтобы порадовать или огорчить жену: «…подожди, вот свожу ее в консерваторию, тогда…», «…с Норой? Ничего особенного, да, спала, ела».

Пока Нора рассказывает, как она здесь устроилась, что ест, Алишо думает, что вот теперь, после второго ее разговора с матерью, Хуршидов возненавидит его, ибо эта ее возбужденность, передавшаяся матери, растягивает разговор женщин, и ясно ведь, что виноват в чрезмерной веселости и болтливости Норы Алишо, отец поворачивается и, не дождавшись окончания разговора, медленно идет по вестибюлю на второй этаж.

Неожиданный и торопливый уход Норы вслед за отцом еще больше смущает Алишо, он сидит, сдерживая улыбку и подавляя в себе тщеславие – ведь это он вывел из равновесия Хуршидова своим подчеркнутым вниманием к Норе; но это чувство уходит от внезапно нахлынувшего ощущения, такого живого и реального, ее дома, матери, ее городка, должно быть неуютного, как и его город; он отчетливо слышал голос телефонистки: «Той-Тюбе» – где это? Наверное, тоже на юге, и само название городка навевает такое чувство, которое Алишо испытывает всякий раз, когда его гостиничные соседи начинают рассказывать о своих семьях, выбегают по утрам голыми до пояса к умывальникам, со своими зубными щетками и мылом в жестяных желтых коробках и стучат об пол гантелями, привезенными с собой.

С этим чувством он долго едет потом в автобусе в театральный, но запах свежей краски в аудитории, бутафорские маски, которые показывает им преподаватель, теснота и напряженность между студентами, ждущими первого экзамена, и естественное желание каждого уже сейчас казаться умнее, начитаннее, и любопытные взгляды девушек, разглядывающих парней, взгляды, которые сменятся потом на более спокойные, доброжелательные, – все заглушает радостное чувство от свидания утром с Норой.

«Каков плут», – подумал он о себе; ведь это странно, что сумел он хотя бы на время, в это утро, повторить ловко привычки тех молодых людей, которых презирал за их модность, за их везение, ибо удачливым в его глазах был тот, кто следил за шириной брюк и прической и оттого нравился девушкам. С тех пор эта деталь с брюками, которая все портила, возвращалась в его сознание, искажая весь облик, и пальто, и шляпу и обувь, когда стал он актером и ощущал себя «вжившимся» в свой ансамбль одежды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю