Текст книги "Книга тайных желаний"
Автор книги: Сью Монк Кид (Кидд)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
XXVIII
После смерти Нафанаила мне пришлось надеть платье цвета пепла и ходить босиком. Мать то и дело посыпала мне голову пылью, кормила пресным хлебом и возмущалась, что я не оглашаю дом горькими воплями и не рву на себе одежду.
В пятнадцать лет я стала вдовой. Стала свободной. Свободна, свободна, свободна! Не стоять мне в отчаянии под хупой[13]13
Церемониальный свадебный балдахин.
[Закрыть], с ужасом ожидая брачной ночи. Из-под моих бедер не вытащат простынь, не вынесут ее потом с торжеством, чтобы свидетели могли удостоверить мою чистоту. Зато, когда кончится семидневный траур, я выпрошу у отца разрешение вернуться к письму. Пойду в пещеру выкапывать чашу для заклинаний и мехи, набитые свитками.
По ночам, когда я лежала в постели, меня переполняли радостные предчувствия, и я смеялась, уткнувшись в подушку. Я уверяла себя, что смерть Нафанаила никак не связана с проклятием, выведенным моей рукой, но ликование то и дело оборачивалось приступом раскаяния. Я искренне упрекала себя за то, что радуюсь смерти мужа, однако же никогда бы не пожелала вернуть его к жизни.
О благословенное вдовство!
На похоронах, провожая тело Нафанаила к семейной усыпальнице, я шла рядом с его сестрой Зофер и двумя его дочерьми. За нами выступала толпа плакальщиц. Льняной саван неплотно обвивал тело покойного, и когда его поднесли ко входу в пещеру, край ткани зацепился за колючий куст. Стоило большого труда высвободить его. Нафанаил словно бы сопротивлялся погребению, и это показалось мне комичным. Я сжала губы, но все же не сдержала улыбку, и глаза дочери Нафанаила Марфы, годами немного моложе меня, сверкнули ненавистью.
Потом, во время поминальной трапезы, раскаиваясь, что не сумела скрыть свою радость, я сказала Марфе:
– Сочувствую твоей утрате. Ты лишилась отца.
– А вот ты не чувствуешь утраты. Хотя потеряла нареченного, – огрызнулась она в ответ и отошла от меня.
Я принялась за жареного ягненка, запивая его вином и нимало не заботясь о том, что нажила себе врага.
XXIX
В первый день траура мать нашла у двери спальни табличку, строки на которой были выведены рукой Иуды. Прочесть написанное самой было матушке не под силу, поэтому, отыскав меня, она сунула мне послание:
– Что там говорится?
Я скользнула глазами по лаконичному тексту: «Я не могу больше оставаться в доме отца. Он не желает видеть меня здесь, а зелотам нужен вождь, пока Симон бар-Гиора в заключении. Я сделаю все, что смогу, чтобы поднять их дух. Прошу, не вини меня за отъезд. Я исполняю свой долг. Да пребудет с тобой мир, твой сын Иуда».
Внизу таблички, отдельно от остального, было приписано: «Ана, ты старалась ради меня изо всех сил. Остерегайся Ирода Антипу. Со смертью Нафанаила ты обретешь свободу».
Я прочла послание вслух, и мать ушла, оставив табличку у меня в руках.
В тот же день отправили восвояси прях и ткачих, которые последние две недели занимались моим приданым. Я смотрела, как мать складывает туники, накидку, сорочки, пояса и платки и убирает их в кедровый сундук, в котором когда-то хранились мои записи. Поверх прочего она положила свадебное платье. Прежде чем закрыть крышку, мать разгладила наряд обеими ладонями. Глаза у нее налились влагой, словно родники; нижняя губа дрожала. Но я не могла определить, вызвана ли ее печаль смертью Нафанаила или отъездом Иуды.
Я жалела о расставании с братом, но не испытывала страданий. Его уход не стал для меня неожиданностью, к тому же в записке Иуда помирился со мной. Я старалась ничем не выдать себя, но мать почувствовала, что я радуюсь смерти Нафанаила, увидела едва заметное сияние, исходившее от меня.
– Думаешь, ты избежала большого несчастья? – заговорила она. – А ведь твои беды только начинаются. Мало найдется мужчин, которые возьмут тебя в жены. Если вообще кто-нибудь найдется.
И это она считает бедой?
С самого известия о смерти Нафанаила она впала в такую скорбь, что я даже удивлялась, как это она не обрила голову и не вырядилась в мешковину. Отец тоже стал мрачным и отстраненным, но не из-за утраты друга, а из-за упущенной сделки и земли, которой ему никогда уже не владеть.
На мать же было жалко смотреть.
– Я знаю, что мужчины неохотно женятся на вдовах, но меня лишь с натяжкой можно считать таковой. Я осталась невестой, чей нареченный умер, вот и все.
Эти слова застали мать на коленях возле сундука. Она поднялась и приподняла одну бровь, что всегда служило плохим знаком.
– Даже о таких мужчины говорят: «Не готовь в котле, в котором побывал черпак соседа».
Я покраснела:
– Черпак Нафанаила никогда не бывал в моем котле!
– Вчера вечером во время похоронной трапезы родная дочь Нафанаила, Марфа, заявила, что ее отец ложился с тобой в их доме.
– Но это ложь.
Я не имела ничего против, если обрученные ложились вместе. Такое случалось довольно часто; некоторые мужчины даже утверждали, что имеют право переспать с женщиной, с которой они уже связаны по закону. Если что и было мне не по нраву, так это ложь.
Мать снисходительно рассмеялась. Смех вышел хриплым, низким.
– Если бы ты так не презирала Нафанаила, я бы поверила словам его дочери. Впрочем, это не имеет значения. Важно лишь то, во что верят другие. Твои прогулки по улицам и даже за городскими стенами не остались незамеченными. Твой отец поступил глупо, позволив тебе эти вылазки. Ты умудрялась улизнуть из дома даже в те дни, когда я посадила тебя под замок. Я сама слышала, как люди судачили о тебе. Жители Сепфориса неделями строили предположения, девственница ли ты еще, а теперь эта девчонка, Марфа, подлила масла в огонь.
– Пусть думают что хотят, – отмахнулась я в ответ.
Лицо матери вспыхнуло гневом, но потом пламя рассыпалось мелкими искрами. В угрюмом сумраке комнаты я увидела, как плечи у нее поникли, а веки опустились. Она показалась мне очень усталой.
– Не будь наивной, Ана. Вдовство и без того неприятно, а уж если тебя считают обесчещенной… – Обреченность и ужас оттого, что ей досталась безмужняя дочь, поглотили остаток фразы.
Мне вспомнился тот день, когда я встретила Иисуса в пещере: его мокрые волосы, усмешку на губах, жалкий кусок лепешки, который он предложил мне, его слова во время ливня. Внутри у меня что-то оборвалось. Кто знает, может, и он не возьмет меня теперь?
– Мужья могут быть отвратительными созданиями, – продолжала мать, – но без них не обойтись. Без их покровительства женщины легко становятся жертвами дурного обращения. Бывает, вдов даже изгоняют из дома. Тогда молодые предаются блуду, старые же нищенствуют. – Подобно трагику Софоклу, мать обладала живым воображением.
– Отец не прогонит меня, – возразила я. – Он ведь заботится об овдовевшей Йолте. Неужели ты допускаешь, что он не сделает того же для меня, своей дочери?
– Он не всегда будет с нами. Он тоже умрет, и что тогда станет с тобой? Ты не можешь наследовать ему.
– Если отец умрет, ты тоже будешь вдовой. Кто позаботится о тебе? Ведь и ты не сможешь наследовать ему.
– Попечение обо мне ляжет на плечи Иуды, – вздохнула она.
– По-твоему, он откажется обеспечить меня? Или Йолту?
– Сомневаюсь, что он сможет обеспечить любую из нас, – возразила мать. – Он только и делает, что ищет неприятностей. Кто знает, какими средствами он будет располагать? Твой неразумный отец отрекся от Иуды. Более того: записал свое отречение в особом документе. Значит, после смерти твоего отца этот дом и все, что в нем, перейдет к его брату Харану.
Мне потребовался лишь миг, чтобы осознать всю важность ее слов. Однажды Харан уже выгнал Йолту. Он без колебаний вышвырнет ее снова вместе со мной и матушкой. Волна страха накрыла меня. Наши жизни и судьбы находятся во власти мужчин. Проклятая жизнь, забытая Богом жизнь!
Краем глаза я заметила в дверях Йолту. Слышала ли она наш разговор? Мать тоже заметила ее и оставила нас одних. Когда тетя вошла в комнату, я взяла насмешливый тон: не хотела, чтобы она видела, насколько слова матери взволновали меня.
– Похоже, весь Сепфорис уподобился стае падальщиков, вынюхивающей, сохранилась ли моя девственность. По общему мнению, я ее лишилась. Теперь я мамзерит[14]14
Мамзер (ж. р. мамзерит, мн. ч. мамзерим) – ребенок, родившийся в результате запрещенного Торой союза.
[Закрыть].
Мамзерим бывали всех видов. Так называли незаконнорожденных, блудниц, прелюбодеев, вступивших в связь без брака, воров, чернокнижников, побирушек, прокаженных, разведенных женщин, изгнанных из дома вдов, нечистых, нищих, одержимых бесами, не иудеев – всех, кого следовало избегать.
Йолта переплела свои пальцы с моими:
– Я уже много лет живу без мужа. Не буду обманывать тебя, дитя. Теперь твое существование переместится на куда более дальние задворки, чем прежде. Я и сама провела там всю свою жизнь. Я знаю, о какой неопределенности говорила Хадар. А после, когда Харан унаследует дом, над нашими судьбами нависнет угроза посерьезнее. Но мы выберемся, ты и я.
– Правда, тетя?
Она крепче стиснула мои пальцы.
– В тот день, когда ты встретила Нафанаила на рынке, ты вернулась домой опустошенная. В ту ночь я пришла к тебе. И сказала, что однажды придет твой час.
Я думала, мой час придет со смертью Нафанаила, что она станет тем порогом, перешагнув через который я смогу обрести некоторую свободу, однако выходило иначе: его кончина делала меня изгоем, без средств к существованию в будущем.
Йолта заметила мое уныние.
– Твой час пробьет, потому что ты заставишь его пробить.
Я подошла к окну, заложенному до весны. Сквозь щели в досках сочился холодный воздух. Я чувствовала, что не в силах приблизить момент, который бы изменил мое положение к лучшему. Мое сердце тосковало по человеку, которого я едва знала. Эта тоска была похоронена вместе с моей чашей и записями. Теперь и Господь скрылся от меня.
– Я рассказала тебе, как избавилась от своего мужа Рувима, – раздался голос Йолты позади меня. – Но не говорила, как я вышла за него.
Мы уселись посреди подушек, еще помнивших мое недавнее веселье.
– Пятнадцатого ава в Александрии иудейские девушки, которые еще не успели обручиться или просто были дурнушками, отправлялись на виноградники во время сбора урожая и танцевали для мужчин, желавших найти себе невест. Мы приходили к вечеру, на закате. На нас были белые туники, к сандалиям пришиты колокольчики. И мужчины ждали. Посмотрела бы ты на нас… как мы, перепуганные до смерти, держались за руки. Мы приносили с собой барабаны и танцевали, выстроившись в одну линию, которая извивалась, словно змея, ползущая меж лозами.
Она помедлила, и я отчетливо представила себе и небо, опаленное красным, и девушек, стрекочущих от страха, и колыхание белых одежд, и длинную, извивающуюся в танце змею.
– Так я танцевала три года. – Глаза тети потемнели, когда она заговорила вновь. – Пока наконец меня не выбрал один из мужчин. Рувим.
Я чувствовала, что сейчас заплачу: не из-за себя, из-за нее.
– Как же девушка узнавала, что ее выбрали?
– Мужчина подходил к ней и просил назвать свое имя. Иногда тем же вечером он отправлялся к ее отцу и заключал брачный контракт.
– А девушка могла отказать?
– Да, но такое случалось редко. Никто не рискнул бы вызвать недовольство отца.
– Ты не отказала, – кивнула я. Меня и пленяло, и пугало, насколько иначе могла бы сложиться ее жизнь.
– Нет, не отказала. Не хватило смелости. – Йолта улыбнулась. – От нас, Ана, зависит, придет ли наш час. Или не придет.
Позже, когда весь дом погрузился в сон, а я осталась одна в своей комнате, я вынула из сундука белое свадебное платье и ножом изрезала подол и рукава. Потом надела его и выскользнула из дома. От холода руки покрылись гусиной кожей. Я взбиралась по лестнице на крышу, карабкалась, словно ночная лоза, и клочья платья трепетали. Легкий ветер нарушил неподвижность темноты, и я подумала о Софии, дыхании Господа во всем живом, и шепнула ей: «Приди, поселись во мне, и я полюблю тебя всем своим существом: разумом, сердцем и душой».
На крыше, поднявшись к небу как можно ближе, я начала танцевать. Мое тело стало тростниковым пером. Оно произносило те слова, которые я не могла записать: «Я танцую не для мужчины, который меня выберет. И не для Господа. Я танцую для Софии. Я танцую для себя».
XXX
Когда закончился семидневный траур, я вместе с родителями и тетей направилась через центр Сепфориса в синагогу. Отец не хотел, чтобы мы появлялись на людях так скоро, поскольку слухи о том, будто я лишилась девственности, накрыли город, подобно подпорченной манне. Мать, однако же, верила, что мне лучше продемонстрировать свою набожность и это утишит язвительных хулителей. «Нужно показать всем, что нам нечего стыдиться, – заявила она, – иначе они поверят в самое худшее».
Не представляю, почему отец согласился с такими дурацкими доводами.
День был ясный, прохладный, запах олив пропитал округу. Мы надели шерстяные плащи. Ничто не предвещало неприятностей, тем не менее отец приказал солдату, приставленному к нему Антипой, тащиться за нами следом. Йолта обычно не сопровождала нас в синагогу, к большому облегчению для обеих сторон, но сегодня она шагала рядом со мной.
Мы шли молча, словно затаив дыхание. Никакой роскоши. Даже мать надела самое простое платье. «Опусти голову пониже», – велела она мне, когда мы только отправились в путь, но вскоре я поняла, что не могу исполнить ее приказ. Я выставила подбородок вперед и расправила плечи, а крошечное солнце, угнездившееся надо мной, старалось светить изо всех сил.
Когда мы приблизились к синагоге, на улице прибавилось народу. Стоило людям заметить нашу небольшую процессию, в особенности меня, и они тотчас останавливались, сбивались в группки и пялились на нас во все глаза. Приглушенный гул нарастал. «Ничего не бойся», – шепнула мне Йолта.
– Она насмехалась над смертью своего жениха, Нафанаила бен-Ханании! – крикнул кто-то.
– Потаскуха! – бросила какая-то женщина, и мне почудилось нечто смутно знакомое в ее голосе.
Мы продолжали путь. Я смотрела прямо перед собой, словно не слыша. «Ничего не бойся».
– Она одержима бесами.
– Блудница!
Солдат ринулся на толпу, рассеивая ее, но она, словно некое темное скользкое существо, перетекла на другую сторону улицы. Люди плевали мне под ноги, когда я проходила мимо. Я чувствовала запах стыда, который исходил от родителей. Йолта взяла меня за руку, и тут снова раздался знакомый голос:
– Эта девчонка – потаскуха.
На этот раз я обернулась и увидела лицо моей гонительницы, круглое и мясистое. Это была мать Тавифы.
XXXI
Я выждала три недели, прежде чем подойти к отцу. Проявила терпение, да и словчила, не буду спорить. Я по-прежнему носила унылое серое платье, хотя в этом больше не было необходимости; сдерживалась и притворялась покорной, когда отец был рядом. Я терла глаза горькими травами, хреном или пижмой, отчего они краснели и начинали слезиться. Я умащивала ноги отца маслом, клянясь в своей непорочности и оплакивая позор, который навлекла на семью. Я подносила ему фрукты в меду. Называла его благословенным.
Однажды, когда отец выказывал признаки доброго расположения духа, а матери не было рядом, я опустилась перед ним колени.
– Я пойму, если ты откажешь мне, отец, но прошу тебя, позволь вернуться к моим занятиям, позволь писать, пока я буду ждать, надеясь на новую помолвку. Я лишь хочу чем-нибудь себя занять, чтобы не впадать в отчаяние от горечи положения, в котором нахожусь.
Он улыбнулся, довольный моим смирением.
– Можешь читать и писать по два часа каждое утро, но не более. Остаток дня будешь исполнять пожелания матери.
Я наклонилась поцеловать ему ногу, но его новые сандалии так воняли свежей кожей, что я отшатнулась, наморщив нос, что вызвало смех отца. Он опустил руку мне на голову, и я поняла, что у него остались ко мне чувства, нечто среднее между жалостью и нежностью.
– Я принесу тебе несколько чистых папирусов из дворца, – пообещал он.
Я сняла траурное платье, окунулась в микву и облачилась в тунику из неокрашенной ткани без рисунка и старый желтовато-бурый плащ. В косу я вплела всего одну белую ленту и накрыла голову выцветшим платком, некогда небесно-синим.
К пещере я отправилась вскоре после рассвета: выскользнула через заднюю калитку, прихватив с собой маленькую лопату и большой мешок, в котором лежали хлеб, сыр и финики. Его я пристроила за спиной. Я твердо решила, что больше не проведу ни дня без своих записей и чаши для заклинаний. Если понадобится, спрячу их у Лави, но они будут рядом со мной, и скоро я наверняка смогу перемешать их с новыми свитками. Родители не заподозрят, что я спасла кое-что от костра. Новые мысли переполняли мое воображение, я готова была написать множество рассказов, начиная с истории Фамари, Дины и безымянной наложницы.
Я отважилась пойти одна, без Лави, ничуть не заботясь о том, что скажут злые языки. Все уже было сказано. Шифра каждый день возвращалась с рынка, горя желанием поделиться сплетнями о моей порочности, а когда мы с матерью выходили из дома, люди нашего круга осыпали меня изобретательными оскорблениями. Самые добросердечные просто отворачивались, встречая нас на улице.
Добравшись до городских ворот, я посмотрела в сторону Назарета. В долине цвели кориандр, укроп и горчица, а работники уже потянулись на строительные площадки города. Я гадала, найду ли Иисуса в пещере за молитвой. Чтобы увидеться с ним, я специально рассчитала время вылазки: розовые пальцы солнца по-прежнему смыкались вокруг облаков.
Близился конец шебата, месяца, когда зацветают миндальные деревья. Мы называли их деревьями бодрствования[15]15
Иер. 1: 11–12.
[Закрыть]. На полпути вниз по склону моего носа достиг густой миндальный аромат, и, проследовав дальше по петляющей дороге, я наткнулась на само дерево с пышной шапкой белых цветов. Я шагнула внутрь лиственного шатра, думая о брачном шатре, которого избежала, о танце на крыше, которым я выбирала себя. Сорвав маленький белый цветок, я заткнула его за ухо.
Иисус стоял у входа в пещеру, накрыв голову плащом с цицийот и молитвенно подняв руки. Подойдя поближе, я положила лопату и мешок на камень и принялась ждать. Сердце бешено колотилось. На мгновение все, что было раньше, отступило, словно потеряв смысл.
Он молился очень тихо, но я расслышала, как он называет Господа авва – «отче». Закончив молиться, Иисус выпростал голову из-под плаща, и я направилась к нему твердым шагом, выпятив вперед подбородок. Я с трудом узнавала себя в этой юной женщине с цветком миндаля в волосах.
– Шалом! – окликнула я Иисуса. – Боюсь, я нарушила твое одиночество.
Прежде чем ответить, он медленно окинул меня взглядом, потом улыбнулся:
– Значит, счет сравнялся. В тот раз я нарушил твое одиночество.
Я опасалась, что он уйдет, ведь дождя, который мог бы его задержать, на этот раз не было. Пьянея от собственной дерзости, я сказала:
– Прошу, раздели со мной трапезу. Не хочу есть в одиночестве.
В прошлый раз он выказал себя человеком широких взглядов, у которого нет предубеждения против женщин и геров, однако встречаться без свидетелей не со своей нареченной было против всяких правил. Фарисеи – те, кто громко молятся лишь затем, чтобы все их слышали, и носят филактерии[16]16
Черная кожаная коробочка с листом пергамента, на котором написаны заповеди Божии; необходимая принадлежность для совершения молитвы.
[Закрыть] вдвое больше обычного размера, – побили бы нас камнями. Даже люди менее благочестивые сочли бы, что подобная встреча обязывает мужчину просить у отца девушки ее руки. Я заметила, что Иисус замешкался, прежде чем принять предложение.
Мы сидели в пятне солнечного света у входа в пещеру, отрывали полоски хлеба и заворачивали в них кусочки сыра. Потом мы грызли финики, выплевывая косточки, и, то и дело прерываясь, болтали обо всяких пустяках. Он поднял руку, прикрывая лицо от яркого солнца, и посмотрел на тропинку, ведущую через бальзамическую рощу. Наступила долгая мучительная пауза, и я решилась: будь что будет – выскажу то, что лежит на сердце:
– Ты называешь Господа «отче»? – спросила я. Такое обращение мне уже случалось слышать, однако звучало оно необычно.
Он помолчал, возможно удивленный вопросом, потом ответил:
– Смерть отца ранила меня. Однажды ночью, горюя, я услышал, что Господь говорит мне: «Теперь я буду твоим отцом».
– Господь говорил с тобой?
– Только в мыслях, – подавил он усмешку.
– Мой собственный траур закончился совсем недавно, – сказала я. – Мой нареченный скончался пять недель назад. – Я не стала опускать взгляд, но постаралась сдержать радость.
– Сочувствую, – отозвался он. – Это тот богатый человек с рынка, я прав?
– Да, Нафанаил бен-Ханания. В тот день родители заставили меня пойти на рынок, и я впервые увидела Нафанаила. Ты, верно, заметил отвращение, которое он вызвал у меня. Мне жаль, что я не смогла сдержаться, но помолвка с ним была равносильна смерти. Мне не оставили выбора.
Еще одна пауза, однако в этот раз легкая, словно невесомое покрывало. Иисус внимательно изучал мое лицо. Земля у меня под ногами словно гудела. Наконец он вздохнул, и все сомнения остались позади.
– Ты много страдала. – Казалось, он говорит не только о моей помолвке.
Я поднялась и шагнула в тень, протянувшуюся перед входом в пещеру. Мне уже случалось быть с ним неискренней, но повторения я не желала. Пусть услышит обо мне самое дурное.
– Я не хочу тебе лгать, – начала я. – Ты должен знать, с кем говоришь. После смерти Нафанаила я стала бичом для своей семьи. В Сепфорисе я пария. Лживые сплетники называют меня блудницей. А поскольку я дочь главного писца и советника Ирода Антипы, такие разговоры вызвали великое возмущение, скандал. Стоит мне выйти из дому, люди переходят дорогу, чтобы избежать встречи. Они плюют мне в ноги, шипят: «Потаскуха».
Мне хотелось доказать свою невинность, но я не смогла себя заставить. Я замерла, гадая, уйдет ли он, но он и бровью не повел, просто встал рядом со мной в узкой полоске тени.
– Люди могут быть жестокосердными, – заметил он, а потом тихо добавил: – Ты не одинока в своем страдании.
«Не одинока»? Я посмотрела ему в глаза, пытаясь понять, о чем идет речь.
– Что ж, – сказал он, – и тебе следует знать, с кем ты разговариваешь. Я тоже мамзер. В Назарете судачат, что я сын Марии, но не Иосифа. Одни говорят, я родился от блуда матери. Другие называют Иосифа моим отцом, однако считают меня незаконнорожденным, потому что я был зачат до брака. Все двадцать лет я прожил с этим клеймом.
Я раскрыла рот: меня поразили не его слова, а то, что он решился рассказать об этом мне.
– Тебя до сих пор сторонятся? – спросила я.
– В детстве меня не пускали в школу при синагоге, пока отец не уговорил раввина. До самой смерти Иосиф защищал меня от сплетен и оскорблений. Теперь стало хуже. Думаю, именно поэтому для меня нет работы в Назарете. – С этими словами он разгладил край рукава, который теребил все это время. – Но что уж тут поделаешь. Я лишь хочу сказать, что мне знакома твоя боль.
Ему, видимо, было неловко оттого, что он перевел разговор на себя, но я не могла удержаться от вопросов:
– Как же тебе удается так долго сносить презрение людей?
– Я повторяю себе, что их сердца сделаны из камня, а головы набиты соломой, – засмеялся он. – Бесполезно набрасываться на обидчиков с кулаками. В детстве я вечно возвращался домой весь в синяках и ссадинах после очередной драки. Я покажусь тебе слабым по сравнению с другими мужчинами, но теперь, когда меня поносят, я стараюсь смотреть в другую сторону. Мир не станет лучше, если отвечать злом на зло. Сейчас я стараюсь ответить добром.
Что же он за человек? Мужчины сочли бы его слабаком. Да и женщины тоже. Но я сознавала, сколько требуется силы, чтобы не ударить в ответ на удар.
Он начал ходить взад-вперед. Внутри него шла какая-то борьба.
– Презрение такого рода настигает очень многих, – говорил он. – Я не могу отделять себя от них. Они повержены, потому что бедны, больны, слепы или потеряли мужа. Потому что собирают дрова в день субботы[17]17
Числ. 15: 32.
[Закрыть]. Потому что рождены не евреями, а самарянами или увидели свет вне брака. – Он говорил так, словно душа его изливалась, переполнившись. – Их осуждают как нечистых, но Бог есть любовь. Он бы не осудил детей своих, не был бы столь жесток.
Я ничего не отвечала. Думаю, Иисус изо всех сил пытался понять, почему Господь, его новый отец, не просил свой народ принять отверженных с той же настойчивостью, с которой Иосиф, отец Иисуса, умолял раввина позволить сыну посещать школу.
– Иногда мне невыносимо смотреть на то, что происходит вокруг: на римлян, захвативших нашу землю, на евреев, которые им сочувствуют. Иерусалимский храм полон продажных священников. Когда я прихожу молиться сюда, я прошу Господа установить его царство на земле. Но скоро оно не наступит.
Царство Божье, о котором он говорил, напоминало мне мечты Иуды – свободная от Рима страна с еврейским царем и праведным правлением, – и еще выходило, что это будет великое торжество сострадания и справедливости. При нашей последней встрече я называла Иисуса каменщиком, плотником, сортировщиком пряжи и рыбаком. Теперь я видела, что в действительности он мудрец – и, возможно, как и Иуда, возмутитель спокойствия.
Но даже это не объясняло его полностью. Я не знала никого, кто ставил бы сострадание выше святости. Наша религия может проповедовать любовь, но основана она на чистоте. Господь был свят и чист, поэтому и мы должны быть святы и чисты. Но вот передо мной стоит бедный мамзер и говорит, что Бог есть любовь, а значит, мы должны быть любовью.
– По-твоему выходит, будто царство Божье не где-то на земле, а у нас внутри.
– Да, так я и думаю.
– Где же тогда обитает Господь? В Иерусалимском храме или в этом царстве внутри нас?
– А он не может существовать и там и здесь? – спросил он.
Внутри у меня вдруг что-то вспыхнуло, и я широко раскинула руки:
– А он не может быть везде?
Смех Иисуса эхом прокатился по пещере, но потом его улыбка задержалась на мне.
– Похоже, по-твоему тоже выходит, что Господу нельзя положить предела.
Мне стало холодно в тени, и я села на камень на самом солнцепеке, задумавшись о бесконечных спорах о Боге, которые вела сама с собой. Меня учили, что Господь похож на людей, только гораздо более могущественен, и это не давало мне покоя, потому что в людях иногда ужасно разочаровываешься. Представив Господа не подобием человека, а сущностью, которая живет повсюду, я вдруг почувствовала облегчение. Бог может быть тем, во что верит Иисус: любовью. Для меня он – «Я есмь тот, кто Я есмь», бытие внутри нас.
Иисус взглянул на небо, прикидывая, который час, и в тишине этого мгновения, переполненная восторгом оттого, что я рядом с ним, что мы говорим о необъятности божественного бытия, я спросила:
– Почему Господь и дальше должен существовать в рамках наших скудных и узких представлений, которые так часто лишь отражают нас самих, но в многократно увеличенном виде? Почему бы нам не освободить Господа?
Иисус снова засмеялся, потом затих и засмеялся опять, и я призналась себе, что могла бы полюбить его уже за один этот смех.
– Хотел бы я послушать, как нам освободить Господа, – ответил он, – но мне пора. Сейчас я работаю на строительстве амфитеатра.
– Уже не в каменоломне?
– Нет. Приятно трудиться на свежем воздухе. Я вытесываю каменные блоки, которые станут сиденьями. Может, однажды ты придешь на представление и сядешь на камень, который я вытесал и подогнал своими руками.
Мы нашли общее, то, что нас сближало, но его слова, хотя и сказанные без упрека, напомнили мне о расстоянии между нами: он вытесывал каменные блоки, а я на них сидела.
Я смотрела, как он затягивает пояс с инструментами. Он не поинтересовался, что привело меня сюда, – возможно, решил, что не стоит любопытничать, или поверил моим прежним уверениям, что я просто гуляю по холмам, – но теперь я желала открыться ему. Никаких тайн.
– Я книжница, – призналась я. Сказанное звучало так дерзко, что у меня на мгновение перехватило дыхание. – Когда мне исполнилось восемь, отец позволил мне учиться грамоте, но после помолвки меня лишили этого права, а свитки сожгли. Некоторые мне удалось спасти, и я закопала их в этой пещере. Сегодня утром я пришла за ними.
– Я догадался, что ты особенная. Не так уж это было и трудно. – Он бросил взгляд на мою лопату, прислоненную к камню: – Я помогу тебе.
– Нет, – быстро ответила я. Мне не хотелось показывать Иисусу свитки, чашу или проклятие в ней. – Тебе надо торопиться. Я справлюсь сама. Мне лишь хотелось, чтобы ты узнал меня и смог понять, поэтому я и заговорила о рукописях.
Он улыбнулся мне на прощание и зашагал к бальзамической роще.
А я, отыскав место, где были зарыты сокровища, вонзила лопату в плотно утрамбованную землю.








