Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Станислав Понятовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
На следующий день после открытия сейма, одна дама совершила то, что и предвидел король. Выразив Браницкому самое горячее сочувствие по поводу мнимой неблагодарности короля, проявившейся в том, что начальство над артиллерией ему не досталось, она стала поучать его, и высказала ему всё, что могло восстановить Браницкого против короля; Браницкий устоял на этот раз и остался верен королю.
Дама эта стала обрабатывать и князя Адама Чарторыйского, своего брата. Он всё ещё ревновал немного молодую жену, и объектом его ревности был, как назло, всё тот же Брюль, только что вновь получивший начальство над артиллерией. Князю Адаму стали втемяшивать, что король отдал эту должность Брюлю по ходатайству жены князя.
Рассчитывая на всегдашнюю правдивость короля, с которым они были близкими друзьями, князь Адам обратился прямо к нему, и спросил:
– Правда ли, что моя жена, совместно с княгиней Понятовской, урождённой Кинской, с которой она так дружна, ходатайствовала перед вами – и добилась того, что вы отдали эту должность Брюлю?
Ответ короля содержал только чистую правду.
– Моя невестка лишь однажды, в самых общих выражениях, говорила со мной о Брюле – просила быть снисходительным к нему, но ничего не уточняла при этом... Что же касается вашей супруги, то она даже рта по поводу назначения Брюля не раскрыла.
Здесь королю следовало бы остановиться, но, в припадке откровенности, он добавил ещё:
– Я знаю, вам внушают, что у вас есть повод ревновать к Брюлю, но это крайне несправедливо... Вы знаете лучше, чем кто-либо, сколько раз вы сами просили меня заступиться за вашу жену то перед вашим отцом, то перед вашей сестрой, и погасить семейные перепалки, от которых она так страдала. Не удивительно, что это внушило ей чувство благодарности, привязывающее её ко мне более тесно, чем к кому-либо, но таким, однако, образом, что она никогда не преступает границ супружеского долга.
Следует заметить, что в период междуцарствия, когда княгиня Любомирская, сестра князя Адама, причиняла особенно много забот своей невестке, постоянно настраивая против неё своего отца, и бедняжка по робости своей не умела защитить себя, король – в то время ещё стольник, – не раз помогал ей советами, составлял её письма, упросил даже однажды (в Пулавах) княгиню Любомирскую зайти в комнату больной невестки, чтобы помириться с ней... И хоть всё это не принесло результатов из-за неуёмной антипатии княгини, добрые чувства молодой жены князя Адама к стольнику крепли изо дня в день.
Случалось даже так, что войдя однажды без предупреждения в её комнату, стольник застал её перед каминным зеркалом, покрытым слоем пудры, на котором княгиня Чарторыйская писала пальцем его инициалы. Заметив вошедшего, она сказала ему:
– Пусть вы даже не испытываете особой склонности ко мне, но вы могли бы, из благодарности, полюбить меня немного, по крайней мере...
Сам князь Адам так привык видеть в стольнике, а потом и в короле, лучшего друга своей жены, не достигшей ещё и двадцати двух лет, что он часто привозил её по вечерам в замок и посылал одну в королевские покои выяснить осторожно, нет ли у короля его сестры. Если княгиня Любомирская была там, он увозил жену в другое место, но час спустя, когда король оказывался один, вновь привозил супругу в замок, а сам уезжал прочь. Это позволяло королю предположить, что его кузен, развлекавшийся на стороне, желал королю того же, тем более, что его жене нравилось у короля.
Тем не менее, слишком искреннее признание короля во время их беседы о Брюле, было воспринято князем Адамом болезненно, и это привело к тому, что он охладел к королю, чему немало способствовали, также, другие дамы, с князем Адамом связанные: они позаботились о том, чтобы обвинить супругу князя во многих фактах неискренности по отношению к мужу. Им не удалось, всё же, довести дело до разрыва, и князь всю жизнь оставался интимным другом своей жены – и самым снисходительным из мужей.
Воевода Руси знал об этих интригах и использовал их для того, чтобы увеличить количество недовольных королём. Что же касается его дочери, то она ещё долгие годы продолжала ежедневно бывать у короля, проводила у него одна целые часы и окружала его самым нежным вниманием, не носившим, однако, никогда любовного характера, что вызывало подчас бурные переживания короля.
IVВыше уже было сказано о том, как и почему власть гетманов Литвы была ограничена уровнем власти гетманов короны. Этот политически неверный шаг не только отдалил от короля Массальского и Сапегу, но и способствовал тому, что шурин короля Браницкий, собиравшийся уже было приехать в Варшаву и самым искренним образом отдать должное королю, в расчёте на то, что его былое могущество будет возвращено ему ещё при его жизни, понял, что подобные надежды не оправдаются, и так и не возвратился в столицу, ограничившись тем, что присылал туда несколько раз свою супругу, сестру короля.
Во время коронационного сейма король получил от князя Репнина, сменившего графа Кайзерлинга на посту российского посла несколько дней спустя после того, как состоялись выборы, твёрдое обещание очистить Польшу от всех русских войск. Со времён семилетней войны, некоторое число их продолжало оставаться в Польше, прежде – под предлогом охраны остатков складов военного имущества, впоследствии – согласно просьбы предвыборного сейма. Теперь, опираясь на заверения князя Репнина, король смог самолично обещать сейму, что все русские войска, до последнего человека, будут выведены.
Это обещание не было, однако, выполнено. Прежде всего, Россия уже вскоре стала замечать, что готовность Станислава-Августа идти ей на уступки – значительно меньше, чем это имело место при Августе II и Августе III. Она никак не могла не учитывать бесконечных проволочек, посредством которых польская сторона всячески отдаляла проведение в жизнь закона, принятого на коронационном сейме – а он был призван и мог на самом деле обеспечивать возможно лучшее взаимопонимание между Польшей и Россией, в процессе работы комиссии по уточнению границ.
Единственным источником этой сдержанности польской стороны были советы князя воеводы Руси, не перестававшего твердить королю, что если не избегать внешних проявлений тесной дружбы с Россией, вся нация будет считать, что её король расплачивается самым постыдным образом, с Россией за полученную им с её помощью корону.
Король же, весьма ревниво относившийся к своей репутации, стал придавать слишком много значения производимому им впечатлению – это влияло теперь на его решения больше, чем следовало. Ведь Россия не требовала, в сущности, от короля ничего несправедливого или наносящего ущерб Польше, значит, следовало, напротив, поддерживать – именно исходя из патриотизма! – добрые отношения с Россией и всемерно их укреплять.
Князь Репнин проницательно спрашивал короля, не внушена ли ему линия поведения такого рода его дядьями. Король постоянно отрицал это, не желая их подводить.
Здесь важно не забыть упомянуть об одном обстоятельстве, имевшем место на сейме избрания. В начале его работы было решено, что помимо актов, непосредственно касающихся избрания и pacta conventa, на сейме не будет обсуждаться ни один закон. Тем не менее, там был принят декрет, согласно которому будущий король имел право подписывать в Литве патенты лишь тем единственным кандидатам, коих выдвигало дворянство соответствующего округа. Между тем все предыдущие короли, включая Августа III, располагали правом выбора из четырёх кандидатов, представляемых дворянством – так же, как это было в землях короны. То было первое ограничение прав короля в Польше со времени смерти Августа III. Авторами декрета были Массальские, но ничего не было бы решено, если бы Чарторыйские не захотели этого; Массальские были их ставленниками, а Чарторыйские располагали на этом сейме всевластием.
А вот одна из ситуаций, когда князь воевода Руси открыто проявил своё нерасположение к королю.
Обер-камергер Понятовский, старший брат короля, не только был избран депутатом на сеймике в Бельцке, но все, кто этот сеймик составляли, единодушно пожелали, чтобы в наказ депутатам воеводства, направлявшимся на коронационный сейм, был включён параграф, согласно которому депутатам вменялось в обязанность поставить перед сеймом вопрос о том, чтобы братьям короля и их потомкам был уделён княжеский титул. Тщетно обер-камергер сопротивлялся – параграф был включён в наказ.
Когда же депутаты от Бельцка внесли на сейме это предложение, обер-камергер взял слово и здесь, заявив, что он не просил ни о чём подобном, протестовал против этого, протестует и сейчас. Двое других братьев короля, генерал австрийской службы и аббат, говорили о том же всем своим друзьям. Король, в свою очередь, высказался в том же смысле. И всё же сейм, сохранявший ещё примитивный энтузиазм, проявляемый обычно в начале всякого нового правления, безусловно и согласно потребовал того, чтобы дом короля был украшен этим титулом.
Король выступил с протестом и сказал, что он прекрасно помнит статью pacta conventa, гласящую, что избрание кого-либо королём не даёт ни прерогатив, ни законных преимуществ в Польше ни одному другому дворянину королевства.
При обсуждении этого вопроса князь Чарторыйский и не смог скрыть своей досады, проявившейся во многих его репликах, словно этот титул, сам по себе, добавлял что-то к могуществу короля или уменьшал весомость княжеского титула, унаследованного Чарторыйскими от предков. По крайней мере, никто не мог вообразить иных доводов, которые могли бы заставить Чарторыйских столь яростно протестовать против этого внимания сейма к дому Понятовских...
В промежутке между коронационным сеймом 1764 года и очередным сеймом 1766 годах недружелюбие Чарторыйских по отношению к королю проявлялось, со дня на день, всё определённее. Якобы из патриотизма, они распространяли по всей стране утверждение о том, что король принципиально решил ослабить влияние семей магнатов: 1) ограничив применение liberum veto; 2) сократив богатства духовенства; 3) подняв уровень жизни третьего сословия и крестьянства; 4) покровительствуя диссидентам.
Легко понять, как вредили репутации короля, – при том, что нация находилась ещё во власти старомодных предрассудков и плохо усвоила подлинные начала религии и свободы, – подобного рода «предостережения», исходившие от его же собственных дядюшек, которым король был обязан частью своего воспитания. Мало кто из посторонних знал короля достаточно близко, чтобы не уверовать в то, что уж кто-кто, а его дядья должны были лучше всех знать намерения короля, и лишь совсем немногие могли предположить, что эти самые дядья короля были людьми столь зловредными, чтобы предпринимать всё это исключительно из недоброжелательства.
И, тем не менее, все мотивы, побуждавшие Чарторыйских (точнее, князя воеводу Руси, руководившего остальными) действовать именно так, а не иначе, сводились только лишь к досаде по поводу упущенной воеводой короны и боязнью, как бы король, опираясь на завоёванную в первый же месяц его правления популярность, возраставшую с каждым днём, не подорвал доверия нации к нему, воеводе Руси, и не утратил необходимости в услугах дома Чарторыйских.
Долгое время король закрывал глаза на многочисленные сообщения о столь предосудительных слухах, распускаемых его дядьями, пытавшимися обвинить короля в преступных замыслах по вышеперечисленным вопросам – тем же самым, значение и важность разрешения которых они сотню раз внушали ему в те времена, когда рассматривали его как своего ученика, а не как соперника.
Достаточно вспомнить, что говорил воевода Руси королю, в канун его избрания, по поводу ослабления влияния могущественных польских семей...
Два обстоятельства способствовали тому, что недобрые выпады Чарторыйских против короля находили питательную среду. Первое было связано с тем шумом, который был поднят вскоре после вступления Станислава-Августа на престол в связи с якобы предполагавшейся его женитьбой на великой герцогине Елизавете, дочери Марии-Терезии. Источником второго был проект русской императрицы облегчить судьбу сектантов, иноверцев и прочих диссидентов, живших в Польше.
Необходимо разъяснить здесь и то, и другое.
Глава третья
IИз вышеизложенного уже известно, почему при избрании Станислава-Августа отсутствовали посланцы дворов Вены и Парижа. По тем же причинам Австрия и Франция долгое время не признавали Станислава-Августа королём, чему несомненно способствовало также недовольство этих дворов столь явным стремлением России помешать их влиянию на то, что происходило в Польше. В то же время оппозиция Австрии и Франции выборам короля Польши, хоть не выраженная официально, такой степени оскорбила надменный ум Екатерины II, что она пригласила короля Пруссии вынудить Австрию военной силой, прусской и российской, признать королём того, кому она расчистила дорогу к трону.
Король Пруссии, не успевший ещё толком отдышаться от семилетней войны, упрашивал и едва ли не умолял Екатерину избавить его от новых сражений.
Этот шаг Екатерины II побудил, тем не менее, Австрию и Францию приступить к признанию Станислава-Августа королём. Процесс признания шёл долго и сложно, а король Пруссии, избежав необходимости воевать, не упустил всё же ещё одной возможности настроить Россию против Австрии.
Он сообщил императрице, что ему достоверно известно, будто бы король Польши ведёт в Вене переговоры, имея в виду не только своё официальное признание, но и рассчитывая получить руку великой герцогини Елизаветы. Он основывался при этом на нескольких весьма безответственных, ребячливых словах самой принцессы, повторяемых в обществе, повода к которым король Польши не давал ни каким-либо заявлением, им сделанным, ни своим поручением кому-либо.
Эти ложные слухи задели императрицу лично. Неизвестно, было ли дело в чисто-политической ревности или в чём-либо ещё, но она поверила сообщённым ей сведениям – и последовал такой взрыв гнева по адресу Станислава-Августа, что в течение семи месяцев императрица не пожелала ответить ни на одно письмо короля, вменив ему в вину, как грубейшую ошибку, поиски новых связей без её участия.
В это же самое время Вольтер, решивший использовать свою славу для утверждения принципов терпимости, неоднократно, в повторявших одно другое письмах, не переставал подстрекать самолюбие императрицы, делая вид, что, по его мнению, она одна и позволяет ещё надеяться на уничтожение антифилософических суеверий...
Жаждавшая славы любого рода, Екатерина тем охотнее ухватилась за эту идею, что увидела возможность употребить её для достижения реальных политических целей. Провозгласив себя покровительницей всевозможных диссидентских вероисповеданий, существовавших в то время в Польше, она сразу же снискала расположение христиан, не католиков, по всей Европе, и стала едва ли не сувереном для более чем двух миллионов польских иноверцев. Сектанты увидели в ней не только могучую правительницу сопредельного государства, но, кроме того, как бы главу их религии – и были преданы ей так же, примерно, как католики папе.
Осознав себя в этом новом качестве, Екатерина и приказала своему послу в Польше князю Репнину всячески защищать интересы иноверцев – как перед всем местным населением, так и перед королём. Король же, будучи весьма далёк по своим принципам от того, чтобы одобрить преследование кого бы то ни было, мог ответить на приказ такого рода лишь выражением готовности препятствовать любым конкретным несправедливостям и гонениям, на которые иноверцы имели бы основание пожаловаться.
Дело защиты иноверцев было предметом особенно деликатным, если учесть, что польская нация была ещё охвачена приверженностью к самому яростному католицизму; оно не могло быть, разумеется, решено немедленно, разом. Действовать следовало неторопливо, с величайшей осмотрительностью, шаг за шагом, постоянно сообразуясь с обстановкой. Князь Репнин и сам признавал, сколь основательным был бы такой именно подход – и в период между сеймами 1764 и 1766 годов мудро предпринимал в этом направлении лишь весьма умеренные меры.
Но как только в Польше прослышали, что между Россией и королём ведутся переговоры о чём-то благоприятном для укрепления веротерпимости, князья Чарторыйские немедленно выступили в роли защитников истинной веры, примешав к этому иронию по поводу недовольства королём в России из-за его предполагаемого брака с австриячкой.
Обстановка осложнялась к тому же ещё и тем, что король Пруссии, крайне раздражённый учреждением в Польше генеральной таможни (на сейме избрания, по предложению тех же Чарторыйских), не давал вздохнуть польской торговле на Вистуле, обложив каждый польский корабль пошлиной, принёсшей его казне за первый же год более 100.000 дукатов; это удвоило личную неприязнь, существовавшую между королями Польши и Пруссии.
Ну, и учитывая, что искреннее почтение к правде, которое должен испытывать каждый, пишущий об истории, требует отчёта решительно обо всех обстоятельствах, так или иначе влиявших на описываемые события, следует признать здесь, что во многих распрях в семействе короля, последствия которых не могли не сказываться на его родственниках и его друзьях, играли в ту пору роль женские страсти. Ни одна из дам не имела оснований похваляться тем, что ей удалось управлять поступками короля или выведать его секреты, но все они немало способствовали его терзаниям, возбуждая в окружении короля взаимную враждебность, гасить которую ему стоило немалого повседневного труда. Одна лишь княгиня Любомирская хорошо разбиралась в делах – её отец помогал ей в этом, – хоть и делала частенько вид, что дела её вовсе не интересуют.
IIВ подобных обстоятельствах, внешних и внутренних, приблизился срок созыва сейма 1766 года, за несколько дней до открытия которого князь Репнин получил неожиданный приказ потребовать, чтобы условия существования в мирное и военное время и преимущества, которыми пользовались граждане Польши – сектанты и иноверцы, – были полностью уравнены с правами и преимуществами католиков.
Сообщая об этом приказе королю, князь Репнин признал, что он с грустью предвидит самые страшные и печальные последствия этих требований для Польши – ведь действие приказа могло быть, в сущности, безграничным...
Страстно желать чего-либо всегда было присуще Екатерине; требования безусловного исполнения своей воли отметили собою первые же годы её правления... Что же касается короля Пруссии, то он прекрасно понимал, что если существование лютеран и кальвинистов станет в Польше более лёгким, многие его подданные охотно порвут с деспотическим режимом, царившим в его государстве, и переселятся в Польшу – тогда ещё страну свободы. Но он знал столь же хорошо, как бесконечно далека ещё польская нация от какой-либо терпимости в религиозных вопросах, и предвидел поэтому с полной уверенностью, что все попытки уравнять диссидентов в правах с католиками (особенно же попытки поспешные и неумеренные) неизбежно вызовут в Польше самые бурные волнения – и тогда, гонимые страхом, в его страну вернутся не только недавно выехавшие из неё инакомыслящие, но и тот остаток диссидентов, немцев по преимуществу, что жил в прилегающих к Пруссии польских регионах. Более того, он предвидел и то, что в ходе этих событий в самой Польше произойдёт ещё большее ослабление центральной власти, что сулило Пруссии немалые выгоды. Вот почему прусский король всячески стремился выглядеть ревностным сторонником покровительства польских иноверцев со стороны русской императрицы – и её соучастником в этом деле.
В подобной ситуации королю ничего не оставалось, как написать императрице. Репнин сам посоветовал это королю, настаивая на том, что письмо должно быть выдержано в манере, которая ни в коем случае не ранила бы самолюбие государыни, не задела бы её величия. С другой стороны, воевода Руси усиленно подчёркивал, что король скомпрометирует себя в глазах нации самым серьёзным и даже опасным образом, если не представит императрице убедительно и без прикрас все доводы, по которым её требования исполнить невозможно.
Желая выполнить оба эти совета, король и набросал нижеследующее письмо.
IIIКопия письма короля – императрице от 5 октября 1766.
«Государыня, сестра моя. Стремление не сделать ничего такого, что не пришлось бы по душе вашему императорскому величеству, всегда было, вам это известно, могучей движущей силой моего поведения. Именно поэтому я не писал пока вашему императорскому величеству по делу иноверцев. Но теперь я со всей силой ощутил, что по глупости лишаю себя удовлетворения, всегда столь для меня желанного, обратиться с доверием непосредственно к дружбе вашего императорского величества, неоднократно мне выказанной. Мною движет также страх – я боюсь, что впоследствии стану упрекать себя, не способствовав всеми возможными средствами сохранению моего государства. Пусть же Небо расположит ваше внимание и ваше сердце благосклонно выслушать меня.
Величием вашей души, пожелавшей иноверцам Польши лучшей доли, и тем самым пожелавшей поднять уровень жизни во всём королевстве, руководят без сомнения принципы всеобщего благоденствия. Но степень преимуществ, которыми предполагается наделить диссидентов, должна быть определена весьма точно, чтобы это действительно привело к процветанию Польши – как того и желает ваше императорское величество.
Природа свободной страны, такой, как наша, несовместима с допущением к законодательству тех, кто не исповедует господствующую религию. Чем больше национальных свобод заключено в действующей конституции, тем более соразмерно должны действовать граждане, допущенные к движению машины, подчиняясь прямо и уважительно законам. Введение же в обиход разнообразных мнений, тем более, по такому политически острому вопросу, как религия, может лишь породить частые несообразности, весьма опасные там, где высший абсолютный авторитет, полностью олицетворяемый личностью суверена, не может предложить поправки столь же быстро осуществимой, сколь и достаточной, чтобы сгладить недоразумения.
Понять ход моей мысли поможет пример. Ни Голландия, ни Англия никак не могут быть заподозрены в том, что ими управляют предрассудки. Вместе с тем, страны эти управляются законами, исключающими из числа законодателей и из числа магистратов, представляющих исполнительную власть, всех, не исповедующих господствующую религию, ибо те же магистраты, объединившись в масштабах всего государства, способны поколебать его основы.
И если верховный совет Германии составлен из судей-католиков и не католиков, то это результат тридцати лет войны; это не трибунал республики, вроде нашей, а собрание независимых вооружённых суверенов, чьи непрерывные междоусобные войны прекрасно доказывают, что политически эти судьи никак не связаны.
Не будь я так убеждён в том, что основой своей политики вы действительно сделали великие принципы справедливости, я счёл бы излишним рассуждать на эту тему, находясь лицом к лицу с могуществом. Ваш посол предъявляет нам от вашего имени самые крайние требования и заявляет, что ваша армия готова употребить в этой стране всю власть своих шпаг, если сейм не допустит иноверцев к законодательству. Я, однако, невзирая на это, продолжаю думать, что, принуждая нас даже и самыми сильными средствами к тому, что ваше императорское величество рассматривает как наше благо, вы вовсе не предполагаете причинить нам зло.
Надеюсь, мне удалось достаточно ясно объяснить вашему императорскому величеству почему мы рассматриваем всё, что расширяет границы веротерпимости, как великое зло, к которому мы, по совести, не можем приложить руки – и мне, знающему ваше императорское величество, невозможно поверить, чтобы вы когда-либо захотели принудить кого бы то ни было сотворить нечто во зло себе самому.
То, как вы до сих пор неизменно распоряжались своей колоссальной мощью, породило политическое доверие, испытываемое по отношению к вам столькими государствами и столькими сердцами...
Это слишком драгоценное преимущество (тем более, что оно позволяет вам положительно влиять на любое другое могущество – без войн, по всей Европе), чтобы вы добровольно, без крайней необходимости его лишились.
Нет, и ещё раз нет: я не верю в то, что вы начнёте войну в Польше, что вы прикажете вашим войскам, которые здесь дислоцируются, действовать враждебно нам только лишь потому, что нация не захочет допустить иноверцев к законодательству и суду. Вы слишком справедливы для этого, ваши принципы – слишком гуманны.
После столь высоких материй, затрагивающих интересы целых наций, я вынужден упомянуть и о себе лично.
Не будет ли угодно вашему императорскому величеству бросить взгляд на моё положение? Если с момента моего избрания меня подозревали в тайных договорённостях с вами, Мадам, по вопросу об иноверцах, а люди злонамеренные осыпали меня самой отъявленной клеветой, то каким же будет общественное мнение, когда нация увидит, как ваши войска именно по этому самому поводу потребуют того, к чему все относятся с омерзением и от чего меня всегда предостерегали, как от случайности вполне возможной и даже неизбежной – хоть мне и удавалось пока сдерживать страсти, призывая к элементарной терпимости и от своего имени, и прикрываясь согласием вашего императорского величества.
Рекомендуя этой нации избрать меня королём, вы несомненно не желали сделать меня объектом проклятий. Так же несомненно и то, что вы не предполагаете сделать меня мишенью для оружия вашей армии. И я заклинаю вас учесть хотя бы, что если осуществится то, о чём сообщил мне князь Репнин, для меня не останется середины. Мне придётся или подставить себя вашим ударам, или предать мою нацию, не исполнив своего долга. Вы едва ли захотели бы видеть меня королём, будь я способен на это последнее.
Молния – в ваших руках. Обрушите ли вы её на ни в чём не повинную голову того, кто, единственный из всех, привязан к вам столь долго, столь нежно и столь искренне?»
Репнин счёл, что письмо написано в слишком сильных выражениях. Король попытался внести коррективы, оценённые, однако, как неприемлемые дядьями короля и теми членами сенатского комитета, которые всегда следовали за ними. Трижды в течение одного дня король посылал своего брата Анджея к воеводе Руси, предлагая различные исправления, причём ни одно из них не затрагивало основных аргументов – только обороты казались Репнину более приемлемыми. Но Чарторыйские упорно продолжали угрожать королю самыми яростными проклятиями всей нации, если он осмелится заменить в этом письме хоть единое слово.
Письмо было отправлено, и стало роковым.
Чарторыйские же, с этого времена, стали самым решительным образом выступать против требований императрицы в вопросах веротерпимости.








