412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Понятовский » Мемуары » Текст книги (страница 13)
Мемуары
  • Текст добавлен: 2 октября 2025, 17:30

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Станислав Понятовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

Глава седьмая
I

В том же августе 1758, после того, как я провёл несколько дней в Сиельце с родителями, они приказали мне ехать представляться ко двору в Варшаву.

Там я был принят, внешне, по крайней мере, лучше, чем ожидал. Король, смеясь, спросил меня восстановлен ли уже мир между великим князем и его супругой. Брюль, по своему обыкновению, рассыпался в любезностях и комплиментах. Его жена снова стала относиться ко мне по-матерински. Лишь дочь его, пани Мнишек, была со мной подчёркнуто холодна.

Я не мог понять в чём дело, и обратился к аббату Виктору, бывшему ранее гувернёром её брата. Бонвиван, типичный пьемонтец, Виктор ответил:

– Положитесь на меня.

И не прошло и трёх дней, как пани Мнишек не только сменила гнев на милость, но стала оказывать мне приём, вынудивший меня дать ей понять достаточно ясно, что для случайной интрижки я не гожусь – можно только время зря потерять.

Потрясающая глупость!.. До сих пор не могу себе простить!.. Ведь не было решительно никаких доказательств того, что у пани Мнишек имелись по отношению ко мне какие-то особые намерения; в то время она была в связи с графом Эйнсиделем. Просто-напросто, желая быть любезной, она проявила такую эмоциональность, что, не зная её хорошенько, легко было ошибиться. Такой же, в сущности, бывала она и с женщинами, и вообще вносила заметную горячность во все свои привязанности – в танцы, развлечения, музыку, литературу, изящные искусства... Она всё схватывала налёту и во всём была талантлива. А если она хотела завоевать кого-либо, то чуть ли не в течение суток умудрялась узнать его подноготную и проявляла величайшее участие ко всему, что интересовало её избранника. Правда, увлечения её редко бывали продолжительными, какими бы страстными они ни казались.

Моё откровенное признание, столь невыгодно её высвечивавшее, не понравилось пани Мнишек; задетая за живое, она хранила злопамятство вплоть до отдалённой эпохи, о которой будет рассказано в своё время.

Так как избежать связи с женщиной гораздо легче, чем дать ей созреть, в моём распоряжении всегда была добрая сотня способов увернуться от близости, которая, как мне казалось, мне угрожала, не шокируя при этом даму. Но в те времена я руководствовался ещё принципами ригоризма. К тому же я боялся ловушек, способных дискредитировать меня как раз в том, в чём я стремился избежать даже тени вины. И хотя с разных сторон мне делались авансы, подчас, и более серьёзные, я отказывался от них с истинно рыцарским стоицизмом, достойным того, чтобы быть описанным в самом лучшем романе.

Тем временем я ежедневно встречался с кузиной, и ежедневно она заводила речь о великой княгине – с интересом, не только не иссякавшим, но, похоже, непрерывно возраставшим. И чем более убеждался я в том, что говорю с наперсницей, тем более беседа с ней, часто и подолгу, становилась для меня потребностью.

К тому же, Ржевуский, мой близкий друг в те времена, страдавший от нерешительности и разборчивости дамы своего сердца не менее, чем от смены настроений князя воеводы Руси, использовал меня для того, чтобы связываться на разные лады с кузиной; я служил ему в этом самым усердным образом, уверенный в том, что помогаю одновременно и другу, и любовнику.

А та, кого я считал лишь наперсницей, в свою очередь, нуждалась в ком-то, кому она могла бы излить душу, терзаемую и её отцом, и её матерью, ревновавшим её по весьма разным причинам. Отец был влюблён в неё. Мать, старая кокетка, не могла простить ей того, что кузина стала женой человека, которого любила она сама.

Повсюду и всегда кузина выказывала мне нежнейшую ласку, как самому дорогому ей родственнику и другу. И, поскольку она не вкладывала в эти ласки ничего, кроме дружбы, она не делала из них тайны. Её репутация, безукоризненная пока, её положение, равно как и её красота, её ум и прочие достоинства, свободные в двадцать два года от примеси слабостей и ошибок разного рода, её исключительно пикантный облик – всё давало ей преимущество, можно сказать, универсальное и перед мужчинами, и перед женщинами; я не встречал ничего подобного ни в одной стране. Её одобрение означало подлинное достоинство, её совет – мнение оракула, которое никто не оспаривал. Разница в возрасте, в характере, в принадлежности к той или иной партии, не имели значения для того культа, каким была она окружена.

И такая женщина предпочитала меня всем остальным – поставьте себя на моё место и судите сами... Сама Добродетель ободряла меня и полагая, что я беседую с ангелом, более того, с моим ангелом-хранителем, я, не ведая того, так в неё влюбился, что за всю свою жизнь, скорее всего, не испытал чувства более живого. И поскольку не было почти ни одного письма к великой княгине, где я не рассказывал бы о кузине и о том интересе, какой она проявляла к нам, великая княгиня сама сочла нужным написать кузине очень дружеское письмо.

II

Так провёл я около трёх лет, всё время ожидая и жаждая какого-либо обстоятельства, которое способствовало бы моему возвращению в Россию, и умеряя скорбь по поводу моего там отсутствия нежностью дружбы, поразительно своеобразной.

Сейм 1758 года, созыву которого не сочувствовал ни двор, ни вообще кто-либо, был прерван депутатом от Волыни – Подгорским, креатурой Потоцкого, воеводы Киевщины. Я не был депутатом этого сейма.

Три наших христианских соседа вообще не были заинтересованы в успехе какого-либо сейма, а у короля, пока длилась семилетняя война, было больше оснований, чем когда-либо, не раздражать дворы Вены и Петербурга. Лишь с их помощью мог он надеяться вновь обрести Саксонию; Брюль же боялся напряжённой работы и не чувствовал себя в состоянии провести польский сейм, а одно упоминание о сейме совместном приводило графа в содрогание.

Я не был формально отозван из своей миссии в Петербург. Я вполне мог бы быть вновь туда послан, если бы различные инциденты не сделали понемногу тамошние обстоятельства неблагоприятными для меня и, если бы, с другой стороны, различные местные инциденты не сделали моё положение при дворе Августа III более плачевным, чем когда-либо.

Первый такой инцидент был связан с герцогством Курляндским. Бирон и его семья продолжали находиться в заключении в России, длившемся уже десять лет, в результате чего в Курляндии возникли огромные неудобства; к тому же были задеты и сюзеренные права Польши. Ответы России на многочисленные запросы с нашей стороны неизменно были уклончивыми, и Август III решил, что настал момент, когда эти отказы ответить положительно могут быть истолкованы в пользу Карла, его любимого сына.

Получив от императрицы Елизаветы очередное, весьма солидно звучавшее заверение в том, что государственные интересы никогда не позволят России освободить герцога Бирона и его семью, король счёл себя вправе, после роспуска сейма 1758 года, поставить перед сенатом Польши вопрос: не пора ли рассматривать место правителя Курляндии, как вакантное?

Мой отец и оба мои дяди были того мнения, что несправедливость по отношению к Бирону была слишком явной и что честь Польши не позволяла допустить, чтобы Россия присвоила себе право лишать подвластное Польше герцогство не только Бирона, обвинявшегося в недостойном исполнении обязанностей регента Российской империи, но, быть может, и его преемников. Они считали также, что статус Августа III обязывал его распоряжаться Курляндией лишь по согласованию со всеми тремя частями Польской республики, объединяемыми сеймом, а не на основании решения одного лишь сенатского комитета. К тому же, ухудшившееся здоровье императрицы Елизаветы позволяло предположить, что Бирон получит всё же вскоре свободу – и станет тогда опасным соперником королевскому сыну, которому готовились передать герцогство.

Доводы эти не были приняты во внимание. Значительное большинство сената проголосовало за то, чего желал король. 1-го января 1759 года принц Карл был официально, и с большой помпой, объявлен герцогом Курляндским.

III

Через несколько месяцев после того, как я покинул Россию, умерла дочь великой княгини, родившаяся за год перед тем – и матери, согласно обряду русской церкви, пришлось поцеловать ручку своего мёртвого ребёнка перед тем, как он был предан земле.

К этому печальному сообщению, ибо я разделил материнское горе, присоединилось ещё одно, другого рода. Господин Монтей, новый посол Франции в Польше, сменивший графа Брольо, привёз мне письмо от мадам Жоффрен, в котором она, основываясь на ложных данных, выговаривала мне за фатовство и бахвальство, якобы проявленные мною в России, как и повсюду в других местах... Я ответил ей так прочувствовано, как только был способен, что вызвало её письмо от 4 марта 1759 года, которое я сохранил, хотя сжёг предыдущее – с досады и из предосторожности. Впрочем, раздражённый тон сменился уже вскоре тональностью, обычной для нашей корреспонденции.

Великая княгиня продолжала писать мне, и я отвечал ей на имя Ивана Ивановича Шувалова; он сам предложил свои услуги, что было, конечно же, известно императрице Елизавете, рассчитывавшей, таким образом, знать содержание нашей переписки.

Два с половиной года моя привязанность хранила меня чистым от любого пятнышка. Словно иностранец, относился я ко всему, что представляло обычный предмет развлечений молодых людей моего возраста. Когда приличия требовали, всё же, чтобы я принял участие в их увеселениях, они заявляли мне:

– Да ты не от мира сего...

Я проводил свои дни, исполняя всё, что был обязан исполнить – перед королём, перед своей семьёй, своей кузиной и, прежде всего, перед моими родителями.

Отцу нравилось беседовать со мной об объекте всех моих устремлений. Мать же несколько раз пыталась протестовать – с позиций строгой религиозности. Она имела надо мной такую власть, так нежно любила меня и так глубоко огорчалась, полагая, что я сбиваюсь с пути, что всё это, вместе взятое, довело меня однажды до крайности.

Я отправился к тому самому отцу Сливицкому, о котором упоминал уже в первой части этих мемуаров – он оставался моим исповедником до конца дней своих. Я поклялся ему отрешиться от того, чего желал больше всего на свете, если только одно событие – единственное, могущее узаконить мои устремления, – не позволит мне удовлетворить их. Переломив себя, я известил об этом поступке великую княгиню, изложив ей подробно его мотивы, но ни словом не касаясь любви – самой верной и нежной.

Моя страсть, моё чистосердечие и моё сыновье почтение, объединившись, внушили мне иллюзию того, что любовь эта может продолжиться. Да и великая княгиня не оскорбилась, видимо, ибо выразила готовность примириться с моей позицией.

Когда я сообщил матери об этой победе, одержанной мною над самим собой, она с особой нежностью обняла меня и перестала с той поры пытаться увести меня с пути, который, как она считала, вёл только к погибели.

Она часто говорила, что хотела бы видеть меня женатым на панне Оссолинской, дочери воеводы Волыни, самой красивой тогда девушке Польши. Матушка, конечно же, не хочет, неизменно отвечал на это я, чтобы её сын сделал несчастной свою будущую супругу – а она несомненно станет таковой, выйдя замуж за человека, воспринимающего её как вечное препятствие тому, что одно лишь способно удовлетворить его сердце и его честолюбие. Когда же мать девушки, в выражениях самых недвусмысленных, едва ли не предложила мне свою дочь, я ответил ей приблизительно то же самое, добавив лишь: я слишком хорошо себя знаю, и уверен, что не могу сделать счастливой ни одну жену, кто бы она ни была, и чем большими достоинствами и большей красотой она будет обладать, тем яростнее стану я упрекать себя в этом.

Проведя всю жизнь в заботах о воспитании детей и в уходе за своей матерью, моя матушка ощущала со времени смерти бабушки пустоту, тем более для неё невыносимую, что, поставив нас всех давно на ноги, она осталась, в сущности, безо всякого дела. В соединении с обрядами, исполнять которые истово матушку побуждала её набожность, пустота эта вызвала в ней такое отвращение к жизни в Варшаве, что она решилась перебраться в деревню.

Это своё намерение матушка исполнила, навсегда покинув город летом 1759 года, после того, как она, если можно так выразиться, подготовила своему отшельничеству почву, неоднократно отказываясь провести вечер в обществе своих детей – по её словам, она не хотела лишать нас развлечений большого света. И это – невзирая на мои неоднократные и делаемые вовсе не из-за одной только сыновней почтительности заверения в том, что я предпочитаю её общество любой компании, и что такие же чувства питают к ней мои братья и сёстры, особенно же, сестра, живущая в Кракове. Эта моя сестра и я были, правда, её любимыми детьми, и со времени моего возвращения из России матушка не принуждала себя более к тому, чтобы не выказывать открыто своего предпочтения, тщательно скрываемого ею раньше.

Итак, родители отправились жить в Малорысь, имение, недавно приобретённое отцом в воеводстве Руси. Я проводил их до первого ночлега в Магнушево, где и расстался с матушкой с чувством тоски, предсказывавшем мне, что мы не увидимся более. Возвращался я верхом, и ехал всю ночь, желая помешать очередному приступу меланхолии.

Отъезд родителей сопровождался двойным количеством ласки, расточавшейся мне дядей, князем воеводой Руси; не удивительно, что я всё своё время проводил почти исключительно вблизи него, в его доме и доме его дочери. Я выезжал куда-нибудь только когда мог быть им чем-нибудь полезен. Когда они отправились в деревню, и последовал туда за ними, и если у них появлялись дела в городе, они обычно поручали их мне. Дорога от Варшавы до Пулав стала постоянной моей прогулкой; в том году я проделал этот путь четыре или пять раз.

Моя семья продолжала находиться в опале при дворе. Тем не менее, поскольку я пользовался там репутацией человека действия, граф Брюль, в силу самого его образа жизни, его неуёмного политического кокетства и мысли о том, что я могу, не нынче завтра, оказаться видной фигурой в России, принимал меня с определённым вниманием, самым приятным следствием которого была для меня прежде всего та сердечная поддержка, которую мне неизменно оказывала его супруга – словно я был одним из её детей...

Путешествие в Россию, в которое отправил в том же 1759 году своего сына князь воевода Руси, также побуждало Брюля относиться к нам с вниманием, что приводило в отчаяние его зятя Мнишека, особенно, когда позиция графа нарушала планы его партии, а его влияние в провинции ослаблялось благодаря королевским милостям, уделяемым по нашему ходатайству.

Всё это привело к тому, что в последние одиннадцать лет правления Августа III наша семья сохранила весьма прочный авторитет в польском обществе. Огромное количество провинциалов было убеждено, что со дня на день мы снова возьмём верх – и это сохраняло нам преимущество, или, по крайней мере, равенство на сеймиках, сеймах, в трибуналах...

IV

Путешествие в Петербург князя Адама[58]58
  князь Адам Чарторыйский (1734—1823) – польский магнат и политический деятель, сын Августа Чарторыйского, воеводы Руси; отец князя Адама Чарторыйского – известного сподвижника Александра I.


[Закрыть]
, моего кузена, немало укрепило мнение о том, что русский двор склонен поддерживать нашу семью, особенно в период междуцарствия. Большинство предполагало даже, что корона не минует князя Адама или его отца – когда стало известно, с какой благосклонностью, с каким исключительным вниманием был принят князь Адам императрицей Елизаветой и молодым двором. Великая княгиня называла его не иначе, как «кузен». Он успел нежно привязаться к графине Брюс, первой красавице России, бывшей тогда в фаворе у великой княгини. Он близко сошёлся с бароном Остеном, поверенным в делах Дании в Петербурге, через которого шла моя шифрованная переписка с великой княгиней; их дружба продолжалась и здесь, когда барон был назначен послом Дании при Августе III.

Князь Адам пробыл в России несколько месяцев. Его сестра уехала тем временем в Спа и в Париж. Под воздействием постоянного напряжения, в каком держала её ревнивая нежность отца, совершенно расстроилась её нервная система. А так как её супруг стал, к тому же жаловаться на боли в груди, князю воеводе ничего не оставалось, как дать своё согласие на эту поездку, каким бы горестным ни было для него отсутствие дочери.

Я тоже тяжело переносил её отъезд. Полагая, что я теряю лишь доброго друга и поверенную, я на самом деле потерял, как выяснилось, несравненно больше. Я ощутил эту потерю так глубоко, и это так отразилось в письмах, которые я ей писал, что она была вынуждена попросить меня быть сдержаннее, или перестать ей писать совсем. Я повиновался, как мог, но первопричина осталась.

Во время её отсутствия, осенью 1759 года, я поехал повидать родителей. Каково же было моё горе, когда, добравшись до Янова, что в двух верстах от Магнушево, в день поминовения усопших, я обнаружил в местном костёле... Тело моей матери, скончавшейся 27 октября – я не знал даже, что она была больна. Воспаление лёгких унесло её в могилу за три дня, в возрасте 64-х лет.

Я был на себя не похож, когда добрался наконец до отца. Плача сообщил он мне о болезни матушки, передал её благословение и ящичек, в содержании которого я не сомневался: там хранились все письма, какие я ей когда-либо писал. Я был в отчаянии, не сознавал толком своих поступков – и тут же их сжёг. Потом сожалел об этом: я нашёл бы там записи всего, что я делал, говорил, о чём думал во время моих путешествий – ведь я сообщал матушке решительно всё.

Недели две я утешал, по мере сил, отца, а затем по его приказанию возвратился в Пулавы, к дяде. Мой отец не желал более заниматься делами.

Печально провели мы зиму 1759/60. Дядя плохо переносил отсутствие дочери, княгиня, вынужденная жить с ним в провинции, вздыхала по Варшаве, срывая скверное настроение на окружающих, а на мне – в особенности. Князь Адам страдал от разлуки с мадам Брюс и опасался того, что вот-вот может быть заключён брак, навязываемый ему отцом. У меня было ещё меньше оснований быть довольным.

Зима стояла суровая и долгая. Князь Адам и я принялись изучать мучительно тянувшимися вечерами историю Польши. Мы то читали, то засыпали, тщетно пытаясь одолеть скуку, навеваемую старинными нашими писателями. Время от времени, нас выводили из спячки новости семилетней войны – и наши, домашние.

Дом Радзивиллов в Литве, так же, как дом Потоцких в землях короны, постоянно соперничал с нашим. Радзивиллы особенно охотно окружали себя людьми, не признававшими никаких законов; им позволялось вытворять что угодно – лишь бы, в случае нужды, они исправно служили своим покровителям. Самым известным в их банде был некто Володкевич, в том году – депутат трибунала. Напившись, он прямо в зале заседаний зарубил одного из своих коллег, не обнажившего даже сабли. Затем он разрубил распятие и набросил скатерть, покрывавшую стол заседаний, на вице-маршалка Морикони, который приказал арестовать буяна, судить и казнить два дня спустя, прямо в тюрьме. История эта наделала много шума и имела некоторые последствия: Морикони, бывший ставленником Жерома Радзивилла, порвал с их партией и стал искать покровительства у нас.

Весной 1760 года я вторично навестил отца, на этот раз в Злочеве, имении, которое он арендовал. А зимой того же года я снова отправился к нему, на сей раз в Малорысь, чтобы получить его согласие на брак моего брата Анджея с графиней Жозефиной Кинской, дочерью наместника Богемии. Чтобы облегчить осуществление этого брака, я подарил брату почти все бриллианты, привезённые мною из поездок в Россию. Я любил брата, как друга, и как человека, обладавшего твёрдым характером и достойного всяческого уважения; своей храбростью и одиннадцатью ранениями он прославился на австрийской службе. Бракосочетание состоялось 6 марта.

Поскольку то был год сейма, следовало подумать о сеймиках – скорее, для того, чтобы подкрепить наши связи в провинциях, чем намереваясь предпринять что-либо серьёзное на самом сейме. Было решено, что я отправлюсь добиваться депутатства в воеводстве Руси. Мой дядя пользовался там достаточным влиянием, и всё же он счёл необходимым снабдить меня письмом своей жены к супруге кастеляна Каминска, её троюродной сестре. Письмо должно было сыграть свою роль, ибо тогда ещё на выборах в сеймиках действовал принцип единогласия.

Супруга кастеляна, урождённая Потоцкая и традиционно настроенная поэтому враждебно к нашей семье, особенно же к Понятовским, – со времени учреждения трибунала 1749 года, мною описанного, – была; тем не менее, обязана князьям Чарторыйским, пришедший однажды на помощь её брату. Я вручил ей письмо в Мощицкой, старостате, расположенном в версте от Садовой Вишни, где проходили выборы в сеймик воеводства Руси. Дама специально расположилась там, чтобы влиять на выборы – этот род интриг был её стихией. Раскинувшись в глубине алькова, она допускала к беседе с собой, последовательно, различных кандидатов, заверяя их в большей или меньшей степени своей поддержки – хотя реально она могла обещать всего лишь не препятствовать им...

Вместе с князем Адамом и четырьмя другими кандидатами я был избран депутатом от воеводства Руси. Затем мы всей семьёй отправились в Ланкут – в этом прекрасном имении князя Любомирского я нашёл его и его супругу, вернувшихся из путешествия в Спа и Париж. Только моя кузина была теперь совсем другой женщиной, чем та, какую я знал раньше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю