Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Станислав Понятовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Сам Бестужев неоднократно настаивал на том, чтобы Елизавета объявила публично о своём тайном браке с Разумовским – империи нужен был наследник по прямой линии. Канцлер был вдвойне в этом заинтересован: он надеялся заслужить благодарность Разумовского[44]44
Разумовский Алексей Григорьевич, граф (1709—1771) – тайный супруг императрицы Елизаветы Петровны.
[Закрыть], многого в ту пору стоившую, и хотел удалить от трона принца Голштинского[45]45
принц Голштинский – сын дочери Петра I Анны Петровны, умершей в 1728 году от родов, и герцога Фридриха Карла Гольштейн-Готторпского, вступивший на русский престол в 1762 году под именем Петра III (1728—1762).
[Закрыть], личные качества которого никак не соответствовали интересам империи, а происхождение могло способствовать новым переворотам.
Но императрица не последовала настойчивым советам Бестужева; то ли смелости недостало, то ли она считала племянника законным наследником трона и желала соблюсти справедливость.
Она вовсе не хотела, однако, чтобы принц занял трон при её жизни, и это несомненно послужило причиной того, что она дала ему скверное воспитание, окружила его мало привлекательными людьми, заметно не доверяла ему, да ещё и презирала его, при этом.
Бабушка принца была сестрой Карла ХII-го, его мать – дочерью Петра Великого, и, тем не менее, природа сделала его трусом, обжорой и фигурой столь комичной во всех отношениях, что, увидев его, трудно было не подумать: вот Арлекин, сделавшийся господином.
Можно было предположить, что кормилица принца и все его первые наставники, – там, на родине, – были пруссаки или подкуплены королём Пруссии, ибо принц с детства испытывал уважение и нежность к этому монарху, причём, столь исключительные и столь непонятные для самого прусского короля, что монарх говорил по поводу этой страсти (а это была именно страсть):
– Я – его Дульсинея... Он никогда меня не видел, но влюбился в меня, словно Дон-Кихот.
Принцу было лет двенадцать или тринадцать, когда Елизавета вызвала его в Россию, велела ему принять православие и провозгласила своим наследником. Принц сохранил, однако, верность лютеранской церкви, крестившей его при рождении, преувеличенное представление о значительности своей Голштинии и убеждение, что голштинские войска, во главе которых он будто бы сражался и побеждал, Бог весть сколько раз, были, после прусских, лучшими в мире и намного превосходили русские.
Он заявил однажды князю Эстергази, послу венского двора при дворе его тётушки:
– Как можете вы надеяться одолеть короля Пруссии, когда австрийские войска даже с моими сравниться не могут, а я вынужден признать, что мои уступают прусским?..
Мне же принц сказал в порыве откровенности, которой удостаивал меня довольно часто:
– Подумайте только, как мне не повезло! Я мог бы вступить на прусскую службу, служил бы ревностно – как только был бы способен, и к настоящему времени мог бы надеяться получить полк и звание генерал-майора, а быть может даже генерал-лейтенанта... И что же?! Меня притащили сюда, чтобы сделать великим князем этой зас………. страны!..
И тут же пустился поносить русских в выражениях самого простонародного пошиба, весьма ему свойственных.
Болтовня его бывала, правда, и забавной, ибо отказать ему в уме было никак нельзя. Он был не глуп, а безумен, пристрастие же к выпивке ещё более расстраивало тот скромный разум, каким он был наделён.
Прибавьте к этому привычку курить табак, лицо, изрытое оспой и крайне жалобного вида, а также то, что ходил он обычно в голштинском мундире, а штатское платье надевал всегда причудливое, дурного вкуса – вот и выйдет, что принц более всего походил на персонаж итальянской комедии.
Таков был избранный Елизаветой наследник престола.
Он был постоянным объектом издевательств своих будущих подданых – иногда в виде печальных предсказаний, которые делались по поводу их же собственного будущего. Частенько в шутках этих звучало и сочувствие супруге великого князя, ибо ей приходилось либо страдать, либо краснеть за него.
Сам же он постоянно смешивал в своём воображении то, что слышал о короле прусском – деде того, что правил, том самом деде, которого Георг II, король Англии, его кузен, называл «король-капрал», с образом нынешнего короля Пруссии, который он себе создал. Он полагал, в частности, что ошибаются те, кто утверждает, что король предпочитает трубке – книги, и особенно те, кто говорит, что прусский король пишет стихи.
А великая княгиня, как и многие другие, терпеть не могла запаха курительного табака и много читала – здесь коренилась первая причина её недовольства.
Кроме того, поскольку она была убеждена в то время, что канцлер Бестужев лучше, чем кто-либо, знает, в чём состоят истинные интересы России, она не одобряла прусскую систему и уж, во всяком случае, не способна была разделить ни преклонение своего супруга перед королём Пруссии, ни его преувеличенное представление о голштинской мощи. Принц подозревал даже, что она склоняется к идее Бестужева вынудить великого князя совсем отказаться от своего голштинского герцогства, дабы оно не стало (как говорил канцлер) «русским Ганновером» – тут заключался намёк на явное предпочтение, оказываемое Георгом II интересам курфюршества перед интересами Англии.
VIПруссаком я, конечно, не был, но по-немецки говорил. Легко приспосабливаясь к тональности бесед великого князя, я сумел, очевидно, понравиться ему, ибо он пригласил меня провести два дня за городом, в Ораниенбауме, вместе с графом Горном, шведом, приехавшим в Россию в 1756 году.
Поскольку каждый шаг принца зависел от императрицы, – Елизавета присматривала за ним, как за ребёнком, – потребовалось специальное разрешение на то, чтобы Горн и я смогли поехать в Ораниенбаум. Я обрадовался возможности провести там эти два дня, хоть и понимал, при этом, что в Ораниенбауме я стану особенно удобным объектом бдительности шпионов, приставленных императрицей к «молодому двору».
Я не имел ранее возможности так запросто приближаться на людях к великой княгине и наслаждаться, находясь в обществе, прелестью её беседы.
В один из этих дней зашёл разговор о мемуарах великой Мадемуазель[46]46
Великая Мадемуазель – сестра французского короля Людовика XIV, известная своими мемуарами и своим морганатическим браком.
[Закрыть] и о словесных портретах, нарисованных ею в качестве приложения. Это навело меня на мысль написать собственный портрет – тем более, что великая княгиня выразила желание иметь его.
Я привожу его здесь таким, каким я написал его тогда, в 1756 году. Я перечёл его в 1760 – и добавил несколько строк, помеченных этой датой. Далее я стану сообщать читателю мемуаров о тех изменениях, которые годы или обстоятельства внесли в этот портрет – настолько откровенно, по крайней мере, насколько человеку дано познать самого себя.
«Начитавшись» чужих портретов, я решил нарисовать свой собственный.
Я был бы полностью доволен своей внешностью, будь я на дюйм повыше, будь мои ноги более стройными, бёдра не такими широкими, нос не так горбат, зрение острее, зубы поровнее. Только после всех этих коррективов я почувствовал бы себя поистине привлекательным, но я вовсе не стремлюсь к этому, ибо полагаю, что обладаю лицом благородным и достаточно выразительным, и что мои жесты и манера держаться достаточно утончены для того, чтобы быть замеченным в любом обществе. Моя близорукость придаёт мне, подчас, несколько стеснённый вид, но это длится недолго, и как только этот момент проходит, я держусь, случается, даже преувеличенно гордо.
Прекрасное воспитание, мною полученное, помогает мне, к тому же, маскировать недостатки моей внешности и моего характера, и даже извлекать и из того, и из другого выгоду, превосходящую их подлинную ценность.
У меня хватает ума, чтобы поддерживать беседу любого уровня, но я недостаточно красноречив, чтобы часто или длительное время подряд самому вести беседу, если только речь не идёт о чувствах или об изящных искусствах – природа щедро наделила меня художественным вкусом, я сразу же ощущаю и то, что смешно, и то, что фальшиво в произведениях любого жанра. Это же относится и к людям; случается, я слишком поспешно даю им это почувствовать.
Я всегда избегал, из антипатии, дурное общество.
Огромная доля лени не даёт мне использовать мои таланты и мои знакомства так полно, как я бы того желал. Работаю я под воздействием своего рода вдохновения – делаю много за один присест, или не делаю ничего.
Меня не легко посадить в лужу, и я часто кажусь более ловким, чем это есть на самом деле.
В то, что принято называть ведением дел, я вношу обычно слишком много откровенности и пыла – и поэтому часто допускаю промахи. Я способен вынести довольно точное суждение о деле, я быстро нахожу ошибки в каком-нибудь проекте или у того, что его осуществляет, но мне нужны и совет, и узда, чтобы не наделать ошибок самому.
Я крайне чувствителен, но, скорее, к печали, чем к радости; печаль могла бы целиком завладеть мною, не храни я в глубине сердца предчувствие величайшего счастья в будущем.
Я рождён с громадным, всепожирающим честолюбием – идеи реформ, славы и пользы для моей родины стали канвой всех моих начинаний, всей моей жизни.
Я не слишком склонен к прекрасному полу, и первый опыт, обретённый мною в отношениях с женщинами, отношу исключительно за счёт стечения особых обстоятельств. Но вот я познал наконец подлинную нежность – и я люблю с такой страстью, что поворот в моей любви несомненно сделал бы меня несчастнейшим из смертных и полностью бы меня обескуражил.
Долг дружбы священен для меня, и я распространяю это понятие на очень многое. Если мой друг не прав по отношению ко мне, нет ничего такого, чего я не сделал бы, чтобы избежать разрыва, и долго ещё после того, как он оскорбил меня, я стану помнить, чем я был ему обязан. Полагаю, что я – хороший друг. Правда, доверительно близок я бывал лишь с немногими людьми, но я всегда бесконечно благодарен за сделанное мне добро.
Прозорливо различая ошибки, совершённые мною в прошлом, я слишком склонен оправдывать их тем, о чём часто размышлял: если полностью беспристрастно проэкзаменовать собственную персону, то каким бы добродетельным себя ни считать, всегда можно обнаружить где-то глубоко зародыши весьма постыдных свойств, способные привести к самым тяжким последствиям – им не требуется, в сущности, даже особых усилий, чтобы вылупиться, если не принять своевременно меры.
Я люблю делать подарки, ненавижу скаредность, но не особенно-то умею распоряжаться тем, что у меня есть.
Я хуже оберегаю свои собственные секреты, чем тайны других – их я храню исключительно добросовестно.
Я весьма подвержен состраданию.
Я обожаю встречать любовь к себе и одобрение своих поступков; моё тщеславие стало бы непомерным, если бы боязнь показаться смешным и нарушить общепринятые нормы не научила меня ему противостоять.
Я никогда не лгу – как из принципа, так и от природного отвращения к фальши.
Я не принадлежу к тем, кого называют святошами, и я отнюдь не безгрешен, но, осмелюсь сказать, я люблю Бога и часто к Нему обращаюсь, и я тёшу себя мыслью о том, что Он охотно делает нам добро, когда мы Его об этом просим.
Ещё я имею счастье любить своего отца и свою мать – по душевной склонности, но и по сыновнему долгу.
Мысль о мести, возникшую в первый момент, я почти никогда не бываю способен полностью реализовать на практике – жалость мешает этому, я полагаю. Часто прощают или из своего рода лености, или по надменности – и я опасаюсь, как бы эти причины не привели однажды к полной невозможности осуществить многие мои намерения.
Я охотно предаюсь размышлениям и у меня достаёт воображения не сомневаться в себе, даже в одиночку и без книг, особенно с тех пор, как я люблю. 1756».
«Я должен добавить ныне, что я и теперь продолжаю желать того же самого, и что, проверив себя, я заметил: прожив три года среди ненавистных мне людей, заставивших меня страшно страдать, я теперь меньше подвержен ненависти. Не знаю, означает ли это, что моя доля ненависти исчерпана, или мне просто представляется постоянно, что самое плохое осталось уже позади. Если я когда-нибудь буду счастлив, я хотел бы, чтобы весь свет был счастлив тоже и никто бы мне не завидовал. 1760».
Что касается моего внешнего вида, то я полагаю, что наибольшее сходство достигнуто на портрете Баччиарелли[47]47
Баччиарелли Марчелло (1731 в Риме – 1818 в Варшаве) – известный итальянский живописец (портретист); с 1765 года постоянно жил в Варшаве – Понятовский ему покровительствовал.
[Закрыть] – в коронационном одеянии; портрет находится в так называемой мраморной комнате Варшавского замка.
Моё пребывание в Ораниенбауме способствовало также укреплению связей между великой княгиней и сэром Вильямсом. Приумножая дружеское внимание английского короля к этой принцессе, связи эти немало послужили тому, что она, с тех самых пор, вероятно, отдавала предпочтение Англии. Франция неоднократно имела случай ощутить это предпочтение, невзирая на глубокое впечатление, произведённое на Екатерину историей царствования Людовика XIV – в чём я имел множество случаев убедиться. Полагаю, что не ошибусь, если замечу, что именно ощущение своего рода соревнования или соперничества со славой Людовика XIV послужило подлинным мотивом многих намерений и поступков Екатерины II.
Менее всего она напоминала Людовика XIV своей склонностью к чтению – у короля её не было вовсе.
Я был рад оказаться первым, кто дал читать великой княгине «Орлеанскую девственницу» Вольтера. Сэр Вильямс часто слышал, как об этой поэме отзывались с восторгом люди, читавшие её в рукописи – на протяжении многих лет текст оставался запрещённым из-за страшных угроз кардинала Флери в адрес автора, если тот осмелится на публикацию. Страх, внушённый Вольтеру этими угрозами, сковывал писателя, судя по всему, то ли тринадцать, то ли четырнадцать лет после смерти кардинала, но затем уступил всё же отеческой привязанности автора к любимому детищу – и оно получило, наконец, свободу.
В тот момент, когда мне вручили пакет, содержавший поэму вместе с письмом моего отца, мы довольно грустно кончали обедать – Вильямс никак не мог утешиться после очередных успехов маршала Ришелье. Я объявил ему о «Девственнице», как о победе, он испустил крик радости, я принялся читать вслух, и очарование поэмы оказалось таким сильным, что я прочёл всю книгу на едином дыхании, и лишь в девять вечера прекратил чтение.
Так я забавлял и утешал моего друга Вильямса, и делал для него всё, что было в моих силах. Раньше он наставлял меня – теперь я стал, в свою очередь, ему полезен. В то время, как его недуги и кое-какие другие обстоятельства всё более ограничивали поле его деятельности, мои знакомства, напротив, крепли с каждым днём.
Я стал прилично говорить по-русски – до сих пор лишь немногие путешественники-иностранцы дают себе труд выучить русский язык. Это было принято во внимание и открыло мне многие двери, которые иначе оставались бы запертыми.
К тому же, я удачно пользовался одним наблюдением, сделанным мною тогда – его справедливость была неоднократно проверена мною впоследствии. О великих тайнах не говорят, пока не отзвонит полночь. Человек, которого утром застаёшь застёгнутым строго на все пуговицы, и которого удаётся разнежить в течение дня, развлекая его и не показывая вида, что ты собираешься что-то у него выведать, приоткрывается к вечеру сам собой, как цветок Иерихона, между часом и двумя часами ночи он полностью распускается, а на рассвете закрывается вновь. Солнце и тайна – плохое сочетание. И я узнавал гораздо больше русских секретов зимой, чем летом, когда у них шесть недель вовсе нет ночи.
Я мог долго не спать, как и каждый, кто молод и хорошо себя чувствует, и, таким образом, имел возможность сообщать Вильямсу многое такое, чего он без меня, скорее всего, не узнал бы. Мне удалось даже внушить однажды одному из моих собеседников некую идею – Вильямс был заинтересован в том, чтобы её обсудили на совете у императрицы; тот, кто выдвинул там эту идею, был совершенно уверен, что является её автором – так сумел я, втолковывая ему суть дела, превознести его заслуги...
Среди всех этих забот, я подцепил ветряную оспу, что отнюдь не было мелочью для Вильямса. Болезнь не только лишала его моей помощи, но даже малейшее подозрение в том, что кто-то из живущих в его доме болен ветрянкой, на сорок дней отдалило бы остальных его обитателей от двора.
Далеко не самым малозначительным штрихом, характеризующим правление Екатерины II, было то, что она, первой во всей империи, решилась в сорок лет сделать себе прививку. Только после этого опыта, поистине смелого и патриотического, она велела привить оспу своему сыну – и обычай делать прививки постепенно укоренился в России.
Елизавета же была очень далека от того, чтобы поверить в нечто подобное и разрешить прививки – суеверные предрассудки активно против них боролись. Так что приходилось всячески маскировать мою болезнь, чтобы Вильямсу не пришлось выдерживать карантин, и он мог бы сохранить связи, необходимые для исполнения обязанностей посла.
Я вскоре выздоровел, но не прежде, однако, чем мне был нанесён визит, бывший для меня исключительно лестным, хотя последствий его я боялся до такой степени, что он и состоялся-то, в сущности, против моей воли.
Чем убедительнее свидетельствовал этот визит о нашей близости, тем более горькой была для меня необходимость отъезда.
VIIIЯ никак не мог не подчиниться воле родителей, настаивавших на том, чтобы я был избран депутатом сейма этого года.
Великая княгиня лишь неохотно согласилась на мой отъезд, поставив условием, чтобы не только моё возвращение в Петербург было обеспечено, но чтобы в будущем я мог занять более прочное положение – такое, хотя бы, чтобы оно давало мне право запросто приближаться к ней публично.
Как упоминалось уже, выполнить эту волю великой княгини было поручено Бестужеву. Дабы у меня не оставалось сомнений в его доброй воле, он прислал ко мне своего личного секретаря по имени Канцлер, с письмом Бестужева графу Брюлю. Канцлер дал мне прочесть письмо, запечатал его печатью своего господина – и лишь после этого вручил мне.
Случаю было угодно, чтобы в этот же день Вильямсу нанёс визит князь Эстергази. Выйдя от Вильямса, он зашёл повидать меня в моей комнате, дверь которой я имел глупость не закрыть на задвижку. Князь застал Канцлера у меня, и одно это подтвердило его подозрение по поводу моих связей (он сообщил мне об этом впоследствии, став моим другом). Впрочем, тогда это лишь усилило внимание ко мне в обществе, включая, вероятно, и круги, близкие к Елизавете.
Как бы там ни было, я уехал в начале августа в компании того самого графа Горна, с которым мы ездили в Ораниенбаум; не знаю, какие обстоятельства вынудили его вернуться в Швецию – через Ригу.
Мы остановились там в одном и том же доме, и я как раз находился в его комнате, когда мне пришли сказать, что какой-то офицер желает говорить со мной. Я разрешил ему войти.
Вошёл, очень почтительно, худощавый человек маленького роста в руках он держал полуоткрытый ящичек, в котором сверкали бриллианты. Он бормотал какие-то приветствия, а я лишь с трудом понимал его, пока он не передал мне письмо от вице-канцлера Воронцова, и ещё одно – от камергера Ивана Ивановича Шувалова. В письмах сообщалось, что государыня посылает мне подарок, и этому офицеру поручено его вручить.
Я специально описываю эту сцену так подробно, чтобы показать, что во всём, происходившем в то утро, не было решительно ничего, что могло бы заставить меня трепетать или, того пуще, бояться. Между тем те, кто пытался очернить меня в глазах Елизаветы, донесли ей, что я перепугался, увидев этого русского офицера, и из вымышленного страха был уже сделан вывод, что, значит, мне было чего бояться.
Императрица не преминула заметить по моему адресу:
– Знает кошка, чьё мясо съела...
Это такая русская поговорка.
Я ответил на письма, поблагодарив за внимание – столь редкое по отношению к лицу, не облечённому никакими полномочиями.
Затем я простился с графом; с удовлетворением узнал я впоследствии, что он благополучно возвратился домой.
IXЯ пересёк ту часть Ливонии, которая продолжала ещё оставаться польской. Заехал вначале к одному знакомому по имени Борщ, в то время – кастеляну этого воеводства, в его владение Варкланы. Затем мы вместе отправились в Динабург, где, согласно закона, происходили заседания сеймика этого округа. Местное дворянство, немногочисленное, но более зажиточное и несравненно более цивилизованное по сравнению с тем, что я мог наблюдать на других сеймиках, придало большое значение тому, что я лично приехал к ним добиваться депутатства; ничего подобного давно уже не видывали там со стороны обитателей земель короны, и лишь изредка – со стороны литовцев.
Без труда избранный депутатом, я поспешил в Варшаву – через Вильну.
Я нашёл в Вильне Флемминга, исполнявшего обязанности маршалка трибунала не только справедливо, но таким образом, что он был окружён уважением всего населения – к нему относились даже с известной восторженностью.
Это тем более следует отметить, что будучи человеком резким, часто грубоватым и странным до экстравагантности, говоря скверно по-польски и не имея, казалось бы, других развлечений, кроме игры в карты по маленькой, Флемминг сумел присоединить к вполне заслуженной им репутации человека добросовестного, ещё и популярность деятеля, приносящего немалую пользу стране – хотя бы добрым примером мужицкой экономии, которому многие следовали.
Он очень любил меня в те времена – и потому, что я развлекал его, и особенно потому, что мне нравилась его оригинальность и его остроты.
Докучливые обязанности маршалка трибунала должны были быть для Флемминга вдвойне тяжкими: проведя юность во Франции, он всегда казался иностранцем среди нас, и все его симпатии, весь образ жизни выглядели чем-то диаметрально противоположным исполнению такого рода должности. Флемминг взялся за неё для того лишь, чтобы поддержать в Литве партию князя Чарторыйского, дважды зятем которого он был, и ещё более – ради того, чтобы сдержать немного разгул сторонников дома Радзивиллов, ставший особенно невыносимым с тех пор, как сын воеводы Вильны, портрет которого я нарисовал выше, проявил себя, как маршалок трибунала, самым скандальным образом.
То, что происходило в то время в Литве, напоминало картины, возникающие при чтении истории Шотландии перед присоединением её к Англии. Руководство юстицией Флеммингом, длившееся всего лишь год, Сменилось новым «радзивилловским» трибуналом и новыми беззакониями, ещё более ужасающими – что и сделало совершенно явной необходимость реформы, которая была осуществлена, однако, далеко не сразу...








