412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Понятовский » Мемуары » Текст книги (страница 2)
Мемуары
  • Текст добавлен: 2 октября 2025, 17:30

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Станислав Понятовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

ОТ АВТОРА

Если наиболее достоверной может считаться история, с величайшей правдивостью сообщающая читателю о примерах из практики его предшественников и о передаваемых ими ему правах, если верно, что истинная природа тех или иных событий никому не известна так же хорошо, как их непосредственным участникам, – помимо фактов, знакомых каждому свидетелю, лишь им знакомы и побуждения, – логично предположить, что автор своей собственной истории будет искренним и точным, и предпочесть поэтому его рассказ всем прочим. Такое предположение не лишено основания ещё и потому, что искренность дана нам Спасителем, как любое другое качество, и тот, кто при рождении оказывается наделён особой к ней склонностью, конечно же останется искренним и заполняя страницы истории – если обстоятельства его жизни влияли как-то на события общественнозначимые, если он любит свою родину и род человеческий, если он сознаёт, наконец, что ошибки, болезненные для его самолюбия, наполовину искупаются смелостью, с какой он признаётся в них, надеясь сказать услугу читателям своей исповеди. Ведь и обломки кораблекрушения могут служить предостережением для тех, кого странствия приведут в эти же самые широты.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая
I

Я родился 17 января 1732 года в Волчине Брест-Литовского воеводства – земля эта принадлежала тогда моему отцу[4]4
  отец автора – граф Станислав Понятовский (1676—1762), воевода Мазовецкий, кастелян Кракова, главный казначей Литвы; одно время стоял во главе всех военных дел польской короны.


[Закрыть]
– за год до смерти Августа II[5]5
  Август II – Фридрих-Август Сильный (1670—1733); курфюрст саксонский; в 1697—1733 гг. – король польский.


[Закрыть]
.

В ходе последовавших затем потрясений, я был похищен прямо в колыбели и увезён, как заложник, в Каменец киевским воеводой Иосифом Потоцким. Рассчитывая выразить этим поступком свою приверженность королю Станиславу Лещинскому[6]6
  Лещинский Станислав (1677—1766) – польский дворянин, известный политический и культурный деятель; в 1704 году (при поддержке Карла XII и шведской армии) и в 1733 году (при поддержке Франции) избирался польским королём; не получая, однако, поддержки России, правил оба раза недолго: в первом случае уступил престол после поражения шведов под Полтавой, во втором – был свергнут «просаксонски» настроенной частью польского дворянства; выдав свою дочь Марию замуж за французского короля Людовика XV, Лещинский кончил свои дни в Лотарингии, организовав в городе Нанси «Академию», где учились многие талантливые польские юноши, в частности, широко известный польский педагог Станислав Конарский (1700—1773); там же Лещинским был написан труд «Свободный голос» (1733), где, впервые в открытой печати, изобличались вопиющие недостатки политического устройства Речи Посполитой. Но и после смерти Лещинскому не было покоя: гроб с его прахом попал после восстания 1830 года, наряду с другими раритетами варшавского Общества любителей древности, в Россию. В мае 1834 года железный ящик, а в нём маленький гроб, обитый пунцовым бархатом, был, по личному распоряжению Николая I, передан на хранение в Императорскую Публичную библиотеку (см. архив ГПБ – Дело 1834 № 37). После 23-х лет хранения, потерь, поисков и находки ящика и длительной переписки дирекции ГПБ с различными чиновниками, прах Лещинского был в мае 1857 года передан митрополиту Римско-католической церкви в Санкт-Петербурге для «предания земле в здешней католической церкви Св. Екатерины, без всякой торжественной церемонии» (см. архив ГПБ – Дело 1857 № 20). Гроб был установлен в склепе, где покоился прах Станислава Понятовского; судьба его после второй мировой войны и пожара костёла неизвестна.


[Закрыть]
, Потоцкий, в то же время, исподволь налаживал связи и с Августом III Саксонским[7]7
  Август III – Фридрих-Август (1696—1763) – сын Августа Сильного, курфюрст саксонский; в 1733—1763 гг. – король польский. Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, характеризуя Августа III, замечает: «Тупой и опустившийся лентяй, занимавшийся стрижкой бумаги и стрельбой в собак, Август был совершенно неспособен к правительственной деятельности». Польский историк М. Бобржинский пишет: «В Августе III шляхта нашла короля, который в точности подражал ей и во всех отношениях ей предводительствовал. Отстраняя от себя всякие политические занятия и предоставляя их своим фаворитам, сначала Сулковскому, а затем (с 1738 года) всемогущему и бессовестному Брюлю, Август заботился исключительно о материальных удобствах и бессмысленных удовольствиях, которые время от времени прерывал только ревностным исполнением религиозных обрядов». (М. Бобржинский. История Польши, т. II, СПб, 1891, стр.257).


[Закрыть]
– задолго до того, как мой отец, после сдачи Данцига русским, был вынужден, как и все польские вельможи, находившиеся в осаждённом городе с примасом[8]8
  примас – в Польше: временный правитель, избиравшийся польским дворянством после смерти короля – и до избрания нового.


[Закрыть]
Фёдором Потоцким во главе, покориться воле победителей.

И этот случай, и ряд других были порождены лютой ревностью Потоцких к моему отцу, послужившей причиной разного рода столкновений в годы правления Августа II и Августа III; следы этой ревности протянулись и к периоду моего правления, и выражались в бесконечном соперничестве наших домов, причём, мои интересы разделяли князья Чарторыйские, братья моей матери[9]9
  «братья моей матери» – братья Констанции Понятовской (1695—1759), князья Михал Чарторыйский (р. 1696), подканцлер, а затем долгие годы канцлер Литвы, и Август Чарторыйский (р. 1697), в годы зрелости – воевода Руси (имеется в виду так называемая Червоная или Галицкая Русь; территория её примерно соответствует позднейшей Галиции).


[Закрыть]
, и их многочисленные приверженцы, интересы Потоцких – Радзивиллы, Мнишеки и Бог весть кто ещё.

После осады Данцига[10]10
  осада Данцига – город Данциг, где заперся Станислав Лещинский с верными ему дворянами и войсками, подвергся в 1733 году осаде русскими войсками под командованием фельдмаршала Бурхардта Миниха (1683—1767); в том же году город был взят.


[Закрыть]
родители вызвали меня туда. Мне исполнилось три года, и с этого времени матушка взялась за моё воспитание так же поразительно разумно, как она делала это, готовя к жизни старших братьев, – тогда-то она и прославилась, как воспитательница, – с той разницей, что мне она уделяла особо пристальное внимание. Эта поистине редкостная женщина не только сама лично занималась со мной многим из того, что препоручают обычно гувернёрам, но и сделала всё возможное, чтобы хорошенько закалить мою душу и вдохнуть в неё возвышенные устремления. Как она того и желала, это избавило меня от обычных проявлений ребячества, но и обусловило некоторые мои недостатки. Я задирал нос перед своими сверстниками, умея избежать многих ошибок, свойственных нашему возрасту, и овладев уже кое-чем из того, чему их ещё не учили. Я стал маленьким гордецом.

Широко распространённое в Польше несовершенство реального воспитания, как в науках, так и в морали, побудило, также, мою мать всячески ограждать меня от общения с теми, кто, как она опасалась, мог подать мне дурной пример – это принесло мне столько же вреда, сколько и пользы. Ожидая встреч с некими совершенными существами, я почти ни с кем не вступал в разговор – немалое число людей, считавших себя, поэтому, презираемыми мною, доставило мне сомнительное отличие: уже в пятнадцать лет у меня были враги. Нельзя не признать, правда, что привитые мне матерью правила оберегали меня от всего, чем дурная компания наделяет обычно молодых людей. Я приобрёл антипатию к фальши и сохранил её впоследствии, но я распространял её слишком широко – в силу моего возраста и положения – на всё, что меня приучили считать пошлым или посредственным.

Мне не оставили времени побыть ребёнком, если можно так выразиться – это словно у года отнять апрель месяц... Сегодня такая потеря представляется мне невосполнимой, и я полагаю, что имею право сожалеть о ней, ибо склонность к меланхолии, которой я так часто и с большим трудом сопротивлялся, является, скорее всего, порождением этой неестественной и скороспелой мудрости, не предохранившей меня от ошибок, на роду написанных, а лишь преисполнившей меня исступлённой мечтательности в самом нежном возрасте.

В двенадцать лет я терзался мыслями о свободе воли и о предназначении, о ложности чувств, об абсолютности сомнений, и тому подобными – да так всерьёз, что едва не заболел от этого. С благодарностью вспоминаю, как мудро отец Сливицкий, тогдашний наставник конгрегации «миссионеров», помог мне избавиться от моих тоскливых размышлений. У него хватило здравого смысла не углубляться в силлогизмы, он ограничился тем, что сказал мне однажды:

– Дитя моё, верно ли, что вы сомневаетесь решительно во всём, что видите и слышите? Если вы никак не можете в это поверить, не беда. Господь милосерд, он непременно избавит вас от беспокойства и мучений, одолевающих вас, как я вижу – нужно лишь попросить его об этом, доверяя Господу, как создателю вашему, и он даст вам существование, внушающее уверенность.

Эти скупые слова, сердечный тон, коими они были произнесены, и, вероятно, крайняя потребность сбросить теснившую меня вселенскую скорбь, принесли мне успокоение. Но если я и ломал себя голову над идеями, не считавшимися для меня полезными, то вовсе не потому, что у матушки возникла причуда обучить меня в этом возрасте метафизике, а именно в силу того, что я был лишён раскованности детства и рано обрёл привычку внимательно вслушиваться в речи взрослых, звучавшие вокруг. Мягкий характер и живое воображение пробудили во мне склонность, доходившую до восхищения, ко всему, что было в действительности достойным уважения и похвалы, или казалось мне таковым, но и вынуждали меня отрицать, тоном цензора, и едва ли не ужасаться всем тем, что я почитал достойным осуждения.

II

Наконец я достиг шестнадцати лет. Я был недурно образован для этого возраста, достаточно правдив, всей душой почитал своих родителей, достоинства которых представлялись мне ни с чем не сравнимыми, и не сомневался, что тот, кто не был Аристидом[11]11
  Аристид – имеется в виду, очевидно, афинский государственный деятель и полководец (ок. 540—467 до Р.Х.).


[Закрыть]
или Катоном[12]12
  Катон – имеется в виду, очевидно, государственный деятель и литератор древнего Рима (234—149 до Р.Х.).


[Закрыть]
, ничего не стоил. В остальном же, я был крайне маленького роста, коренаст, неуклюж, слабого здоровья и, во многих отношениях, напоминал нелюдимого скомороха. Таким я и был отправлен в первое моё путешествие.

Тридцать шесть тысяч русских под командованием князя Репнина[13]13
  Репнин Василий Аникитич, князь (ум. 1748), генерал русской службы.


[Закрыть]
, отца того Репнина, что двадцать лет спустя наделал у нас столько шума, пересекали в 1748 году Польшу, двигаясь на помощь Марии-Терезии[14]14
  Мария-Терезия (1717—1780) – эрцгерцогиня австрийская, королева Венгрии и Богемии, римско-католическая императрица (как старшая дочь Карла VI).


[Закрыть]
. Мой отец, до той поры предоставлявший матери возможность быть единственным моим воспитателем, дал мне письмо к генералу Ливену, своему старинному знакомцу, второму лицу в этой армии. Поход, по мнению отца, мог лучше, чем все академии в мире, завершить воспитание молодого человека. У матери достало мужества разделить его точку зрения, и я сожалею о том, что намерениям родителей не суждено было, в данном случае, осуществиться.

Каждый, кто призван править, и кто не знает, при этом, что такое война, похож на человека, лишённого природой одного из пяти чувств. Когда обстоятельства вынуждают его, часто ли, редко ли воевать, опираясь на помощников, и даже на одних лишь помощников, и те понимают, что ему приходится не только обходиться их руками, но и смотреть на происходящее их глазами, помощники неизбежно начинают слишком много о себе думать, и тогда выясняется, что армия бывает по-настоящему предана только командующим ею генералам, а правителям повинуется лишь в тех случаях, когда генералы этого хотят. Я считаю, что каждый мужчина благородного происхождения (тем более, в свободном государстве), а уж каждый сын правителя – безусловно, должен использовать любую возможность проделать поход и даже нести какое-то время повседневную службу в одном из отрядов. Тяготы воинского артикула не следует рассматривать, как придирки педантов: познать их, не исполнив всех требований лично – невозможно, а ведь они-то и составляют основание вершин военного искусства; единственная разница между скромным офицером и старшим командиром заключается в том, что первый полностью владеет чем-то таким, что служит для второго лишь средством к достижению цели.

Но вернёмся к моей истории.

Едва мой «военный обоз» был снаряжён, стало известно о подписании в Аахене предварительных условий мира. Отец сказал: «Войны вы на сей раз не увидите, но, чтобы повидать хотя бы армии, собравшиеся вместе – отправляйтесь немедля».

Он дал мне письма к маршалам де Саксу и Левенфельду, а также к своим друзьям в странах, которые мне предстояло проехать. Сопровождать меня должен был майор Кенигсфельс, некогда адъютант прославленного маршала Миниха, возвратившийся, после опалы своего начальника, в дом моего отца. Воспитанный на русской службе, он был более, чем кто-либо, подготовлен к тому, чтобы стать вместе со мной волонтёром в русской армии, но и когда цель путешествия изменилась, Кенигсфельс, будучи единожды определён мне в спутники, заменён не был. Майор не знал по-французски, да и весь его облик мало подходил для встреч с европейскими странами и людьми, которых я предполагал посетить, что компенсировалось, однако, его здравым смыслом и несомненной порядочностью.

Родители взяли с меня честное слово – не играть в азартные игры, не пробовать вина и крепких напитков, не жениться, не достигнув тридцати лет; того же потребовали они когда-то и от старших братьев. Я сдержал свои обещания. Второе из них должно было (по мнению родителей) предохранить меня от обычая неумеренно пить, укоренившегося тогда на наших собраниях и почти во всех домах столь прочно, что тот, кто отказывался выпить всё, что ему подносили, рисковал произвести дурное впечатление на окружающих, а ведь в благосклонности некоторых из них он мог быть и заинтересован. Оправдаться же можно было лишь доказав, что ты никогда ни с кем не пил. Полезный пример, поданный мною в этом вопросе, благодаря моему воспитанию, – мне подражали, хоть и не всегда тщательно, в домах иных вельмож, – послужил, быть может, тому, что в Польше удалось основательно приглушить этот порок, так настойчиво поощрявшийся Августом II.

Итак, я отправился в путь и, проехав Ченстохов, Троппау, Кенигграц, Эгер, Байрейт, Франкфурт, спустившись по Рейну до Кёльна, прибыл 10 июня в Аахен, где Каудербах, в то время посланник Саксонии в Гааге, а некогда – протеже моего отца и воспитатель моих старших братьев, представил меня дипломатам других стран, собравшимся на конгресс. Граф Кауниц, впоследствии – канцлер венского двора, невзирая на разницу в возрасте и положении, а также на странности, ему приписываемые, принял меня исключительно учтиво и не пожалел часа на беседу со мной.

Три дня спустя я достиг Маастрихта, где застал ещё главную квартиру маршала Левенфельда. Он тепло меня встретил, обрадовался Кенигсфельсу, которого знавал в России, и предоставил нам полную возможность обозревать в Маастрихте и окрестностях всё, что могло удовлетворить разумное любопытство юного путешественника. Однажды он, в моём присутствии, заметил Кенигсфельсу:

– Малыш Понятовский немало удивлён, надо думать, увидеть вместо строгостей военной службы шведской, русской, немецкой, нарисованных ему воображением не без вашей и его отца помощи, как маршал Франции, в самом сердце своей армии, посещает каждый вечер Комедию, а дни проводит с актрисами?..

В эту минуту я понял, как легко тому, кто занимает высокий пост, завоёвывать сердца, особенно, молодые, и как легко великому стать популярным – достаточно замечать или угадывать впечатление, им производимое. Весьма сомнительные моральные качества Левенфельда, о которых я был премного наслышан от фламандцев, отпугивали меня, и ни репутация искусного военачальника, ни тёплый приём им мне оказанный, не могли помешать этому. Слова маршала, напротив, мгновенно внушили мне склонность к нему, и я ничего не мог с собой поделать, хотя в душе продолжал осуждать его. Когда Левенфельд отправился в Брюссель, я последовал за ним и там он представил меня маршалу де Саксу.

Я был уверен, что передо мной первый человек Земли. Выглядел де Сакс несомненно героически: высокий, с фигурой атлета, могучий, как Геркулес, он обладал самым ласковым взглядом, самыми мужественными чертами лица и головой благороднейшей формы. Звуки его голоса напоминали басы органа; передвигался он медленно, но гигантскими шагами, каждое слово, вылетавшее из его уст (он никогда не выпускал их много зараз) и малейшее его движение производили огромное впечатление на окружающих. Три или четыре сотни французских офицеров заполняли ежедневно его апартаменты, и я не мог видеть без волнения представителей знаменитейших фамилий этой страны, об истории которой я столько читал, этой нации, привыкшей повсюду задавать тон, – покорными, почтительными, зависящими, можно сказать, от каждого вздоха этого чужестранца, вновь приучившего их побеждать. Де Сакс был, кроме того, генерал-губернатором Нидерландов, завоёванных им для Франции, любимцем солдат и младших офицеров; но и старшие офицеры, несомненно ему завидуя, восхищались им, и уж во всяком случае, не ненавидели его, как Левенфельда, который, в свою очередь, их не жаловал. Даже фламандцы не сетовали на де Сакса, а побеждённые им генералы – превозносили его; герцог Камберлендский украсил даже свою комнату в Виндзоре его портретом.

Маршал был со мной любезен, наговорил комплиментов моей семье, особенно самому старшему брату, который проделал кампании 1741 и 1742 годов под его началом. Я вспоминаю, что де Сакс сказал мне: – Я очень хотел бы, чтобы он был со мной здесь, я никогда не встречал молодого человека, подававшего такие надежды в военном деле – он далеко пошёл бы, если бы продолжил службу. Я очень любил его потому, что он очень любил меня.

Мир рассматривали как уже заключённый, и французского лагеря не существовало более – части были расквартированы, я их почти не видел. Вспоминаю, как в Маастрихте я беседовал с молоденьким артиллерийским офицером, который в возрасте девяти лет был ранен во время осады этого города. Я нашёл, что король Франции должен быть великим королём, раз среди его подданных встречаются примеры подобного рвения, никого особенно не удивляющие.

Чем менее «военным» становилось моё путешествие, тем чаще любопытство и склонности моей натуры побуждали меня обращаться ко всему, что эта прекрасная страна даёт возможность познать в культуре и искусстве, особенно же – в живописи. Я восхищался, созерцая произведения Рубенса или Ван Дейка, а мой скуповатый ментор был так доволен, что я не увлекаюсь пока ничем другим, что разрешил мне в Брюсселе сделать первое приобретение; я считал, что обладаю сокровищем, купив маленькую картину.

Из Брюсселя я направился в Берген-оп-Зоом, где французскими частями командовал швейцарец по имени шевалье де Курт: его заботы и любезное стремление показать мне все, чем славилась знаменитая эта столица, дали мне ещё раз понять, как повезло мне, что я родился в семье человека, хорошо известного в разных странах. Шевалье де Курт знал и любил отца; он дал мне рекомендательное письмо к своему земляку Корнабе, генералу голландской службы, коменданту Розенталя, где располагался первый пост войск республики. Корнабе познакомил меня с ещё одним швейцарцем по имени Буке, генерал-квартирмейстером, который не только показал мне лагерь тридцатитысячной голландской армии под Бредой, но и снабдил меня небольшой инструкцией, служившей мне гидом во время моего турне по Голландии, весьма краткого в тот раз из-за недостатка времени.

5 августа я вернулся в Аахен, чтобы попить тамошних вод – родителям пришло в голову, что действие вод может благотворно сказаться на моей фигуре, и я ещё подрасту. Я не чувствовал себя полностью здоровым уже тогда – боли, похожие на ревматические, тревожили меня. Зная, что я сын подагрика, врачи полагали, что я унаследовал эту болезнь отца.

Поскольку каждое желание родителей было для меня законом, я обратился в Аахене к доктору Каппелю, пользовавшему, в своё время, отца. Доктор принялся всячески расхваливать воду источника, ближайшего к его дому, но вода эта, судя по всему, не была мне полезна. Ночью того самого дня, что я начал её пить, я почувствовал боли в кишечнике, да такие, что меня буквально скрутило, почти соединив колени с желудком. Удушье не давало мне вздохнуть. Не дожидаясь другого лекарства, Кенигсфельс поспешно влил мне в глотку ложку лавандовой воды – она вернула мне дыхание, и я остался жив, по крайней мере. Потом появился врач – он был вынужден несколько недель хлопотать вокруг меня, словно я был худосочным старцем, прописывал мне души и паровые ванны, чтобы я мог хотя бы ходить.

Любопытно, что бутылка лавандовой воды, спасшая мне жизнь, была передана моим людям, всего за несколько часов до случившегося слугой ганноверского посланника, которого я совсем не знал. Вручив воду, слуга тут же исчез, и я так и не смог никогда объяснить это странное совпадение, особенно знаменательное потому, что я никогда не употреблял лавандовой воды, зная, что запах лаванды плохо действует на мою мать.

Кое-как оправившись, я заехал ещё в Эйндховен и Руземонд – взглянуть на остававшиеся ещё там австрийские и английские части. В Руземонде я видел шевалье Фолкенера, которому Вольтер посвятил «Заиру». Затем, через Кассель и Дрезден, я вернулся в Варшаву в начале октября 1748 года.

III

То был год сейма. Референдарий Сиеминский был сравнительно легко избран маршалом. Бестужев[15]15
  Бестужев (Бестужев-Рюмин) Михаил Петрович, граф (1688– 1760) – русский дипломат, в 1744—1748 гг. посол России в Польше.


[Закрыть]
, тогдашний посол России и брат канцлера, увидел в таком дебюте отзвук неких замыслов, опасных для его двора, и настоял на том, чтобы сейм был распущен.

Как раз в это время меня передали под крыло моему дядюшке князю Чарторыйскому, подканцлеру Литвы. Его должность и его характер сделали его одним из самых видных популяризаторов идеи польского единства – кому же, как не ему, было воспитать приверженцем этой идеи молодого человека?

В двадцать лет дядя заслужил особенное покровительство Флемминга, фельдмаршала Саксонии и одновременно министра Августа II по делам Польши, хотя официально назначен министром он не был. Благодаря протекции Флемминга, дядя стал подканцлером Литвы в двадцать пять лет... В последние годы правления Августа II и в течение двух третей правления Августа III он имел огромное преимущество, не зная над собой никого, кроме двора и фаворита, категорически отказывавшегося рассматривать дела Литвы иначе, чем его глазами, а соперниками в самой Литве имея людей, промахи и пороки которых ставили их безусловно ниже его. К тому же, дядя обладал величайшим терпением, позволявшим ему выслушивать долгие речи жалобщиков, распознавая истину, и почти всегда рассудить справедливо и удовлетворить обе стороны, обратившиеся к нему, как к арбитру. Наконец, его поддерживало доверие, которым пользовался мой отец, и его связи...

А поскольку дядя часто и обильно рассуждал о реформе общенационального воспитания и способствовал её осуществлению своими речами и своим примером, – он вёл исключительно обширную переписку со всем королевством, – поскольку, кроме всего прочего, он любил говорить открыто и, можно сказать, беспрестанно о делах публичных, но и о делах частных, так или иначе на публичные влиявших, трудно было придумать более подходящее место, чем его дом, для того, чтобы дать мне возможность получить исчерпывающие сведения о состоянии нации, помочь мне отработать стилистику писанины разного рода и научить меня искусству завоёвывать популярность.

Положение нашей семьи в Польше как будто упрочилось в этом году и даже достигло некой вершины, благодаря двум свадьбам, состоявшимся в один день – 19 ноября. Моя младшая сестра вышла за графа Браницкого[16]16
  Браницкий Иоанн-Клементий (1689—1771) – воевода Кракова (1746), великий коронный гетман Польши (1752); в 1746 году женился на Изабелле Понятовской, сестре автора мемуаров.


[Закрыть]
, воеводу Краковщины, а моя кузина, дочь князя под канцлера – за воеводу Подляхии Сапегу. Маркиз дез Иссар, тогдашний посол Франции, принеся по этому поводу обычные в таких случаях поздравления, заметил попутно, что новые союзы дают нашей семье преимущества слишком несомненные, и он считает своим долгом сообщить об этом своему двору, не проявлявшему ранее к нам особого интереса. К сожалению, дальнейшее совершенно не соответствовало намечавшимся прекрасным возможностям – характеры наших новых родственников и их связи не способствовали этому.

Семена раздора между дядей подканцлером и его вновь испечённым зятем коварно посеял граф Брюль[17]17
  Брюль Генрих, граф (1700—1763) – фаворит и всесильный министр Августа III.


[Закрыть]
, и я вынужден сказать здесь несколько слов об этом широко известном фаворите, двадцать четыре года правившем именем своего государя; нам придётся ещё неоднократно с ним сталкиваться.

Допущенный к делам при Августе II, пажом которого, а впоследствии министром он был, Брюль был вынужден прервать после его смерти свою карьеру вплоть до 1739 года, уступив место Сулковскому, сильно его недолюбливавшему. Но как только этот последний впал в немилость и освободил ему место, делом всей остальной жизни Брюля стало – любыми средствами держаться линии, прямо противоположной той, из-за которой Сулковский потерпел крах.

Сулковский, начав тоже как паж при Августе III, в то время ещё наследном принце, ловкий кавалер, страстный охотник, привлёк этими своими качествами внимание принца, полюбившего его затем со страстью, трудно объяснимой, ибо в моральной чистоте Августа III не могло быть сомнений, но такой сильной, что вскоре она стала определять и настроение принца, и все его привязанности. Сулковский так твёрдо на неё полагался, что позволял себе длительные отлучки, бывал груб с королевой, обращался высокомерно с каждым, кто пришёлся ему не по вкусу, не закрывая, при этом, ни для кого доступа к своему господину, которым он публично повелевал, на которого дулся и дерзил ему так часто, что, казалось, он стремится разочаровать короля в себе; можно было подумать даже, что Сулковский вынуждает монарха лишить его своей милости. Человек ограниченный, он говорил неоднократно, не делая из этого тайны, что боится и любит только умных людей, но его никак нельзя было обвинить ни в плутовстве, ни в недостатке прямодушия. Финансы Саксонии не были расстроены во всё время его фавора, а его богатство состояло исключительно из подарков его государя, которого он не пытался отдалить от дел.

Сулковский не мог похвалиться своим происхождением, но любил вспоминать, что он – поляк, и стремился всячески побуждать короля навещать Польшу и не забывать о её интересах.

Брюль, напротив, старался изолировать короля от каких-либо государственных занятий, а так как в Саксонии достичь этого было легче благодаря самой структуре её правительства, он укрепился в своей прирождённой нелюбви к Польше, где Август III полагал себя обязанным находиться не иначе, как проездом – о чём свидетельствовал и почти целиком саксонский состав его двора, включая и большинство главных служителей его дома. Гордость и лень, которым был особенно подвержен монарх, Брюль использовал, убеждая Августа III, что его приказания могут быть со всей точностью исполнены лишь в его наследственных землях, и в том только случае, если любые его пожелания будут адресованы одному человеку, который сумеет избежать длительных обсуждений и у которого достанет здоровья одновременно представлять короля во всех департаментах, организовывать все его удовольствия и быть его постоянным спутником во время путешествий, охот, прогулок, и вообще любого шага монарха за пределами его комнаты, вход в которую тоже разрешал бы, своим именем, он один. И этим человеком стал он сам, Брюль.

Не будучи особенно хорошо образован, он не был ни финансистом, ни военным, ни галантным кавалером, ни охотником, ни знатоком музыки или изящных искусств, но, благодаря своей изворотливости и проницательности, а также щедрости к подчинённым, он выглядел в глазах своего господина только что не знатоком всего на свете. Природа оделила графа железным здоровьем и приятной физиономией, ничто не оставляло на ней следа – ни бессонница, ни самая сильная усталость, ни тревога. Вечно улыбающийся, свежий, учтивый, сыплющий комплиментами направо и налево, никого не оскорбляя в лицо, он легко очаровывал людей посредственных, а тем, кто мог быть ему опасен, умел сделать доступ к монарху, в поддержке которого он был абсолютно уверен, таким сложным и малоприятным, что, в конце концов, устав от противоборства, все ему покорялись...

Не обладая изысканным вкусом, Брюль, естественно, обожал разного рода роскошь, драгоценности, пышные одежды – все это доводилось до степени просто невероятной. Его расходы, только учтённые, достигали миллиона экю в год, а его господин видел в этом не более, чем отражение собственного своего величия. Привыкнув к этим тратам, фаворит свои желания считал своими правами – а вместе с ним его родственники, любимцы, подчинённые, шпионы, его любовницы и любовницы их всех; не удивительно, что вскоре щедрот монарха стало недоставать, и в дело пошли финансы Саксонии, верховным распорядителем которых был Брюль. Правда, исключительная пышность придворных трапез, охот и спектаклей при Августе III, а также его потрясающие траты на бриллианты и на картины долгое время служили министру удобным оправданием пустоты королевской казны.

Но истина всё же открылась. Стало известно, что хотя средства на содержание армии не были урезаны в пользу короля, армия не получила жалованья, и отец Лигеритц, духовник короля, рискнул сообщить ему об этом. Брюль представил расписки за последние выплаты, ничего не сообщая о предыдущих, и постарался поскорее отделаться от духовника, а тот не в силах был тягаться с графом перед лицом монарха, которому лень было разбираться в чём-либо, отыскивать нового министра, отдавать приказания не одному кому-то, а нескольким лицам – к ним, к тому же, надо было заново привыкать...

Последовавшие затем два прусских вторжения, имевшие для Саксонии поистине печальные последствия, дали Брюлю возможность списать на них все растраты беспорядочного своего правления. Король перестал внимать любой жалобе на фаворита, любому обвинению его в чём бы то ни было, и Брюль, уже через несколько лет после падения Сулковского, единолично влиял на позицию монарха как в польских, так и в саксонских делах. Многочисленные информаторы и шпионы, щедро им оплачиваемые, давали графу возможность быть в курсе не только всего, что касалось особы монарха, и даже того, чем был занят король в любое время дня, но и каких угодно замыслов, пусть направленных только лично против Брюля. В остальном же, поскольку он не мечтал о подлинной славе, и не знавал её, поскольку сохранять своё место и, благодаря преимуществам с ним связанным, удовлетворять свои прихоти было его единственной целью, и все его способности были направлены исключительно на это, Брюль не был ни особенно хорош, ни велик или жесток, но – развращён, посредственен, а порой ничтожен. Правление его господина несёт на себе оттенок его характера, что немало повредило характеру всей нации.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю