355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Когда уходит земной полубог » Текст книги (страница 37)
Когда уходит земной полубог
  • Текст добавлен: 4 марта 2018, 15:40

Текст книги "Когда уходит земной полубог"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)

Но Александр Данилович не обратил на это уже никакого внимания. Первая мысль окрылила его: коли царь умирает, не надобно писать какое-то объяснение о ничтожных гульденах. Сие мизерабль! Вторая... коль завещания нет, потребно сильное действо в защиту матушки Екатерины Алексеевны. И действо то произведёт гвардия.

   – Гвардия? – вопросил он, и по тому, как Толстой согласно наклонил голову, понял, что попал в точку.

   – Токмо, дабы господ офицеров и солдатиков привлечь к оному действу, – осторожно разъяснил Толстой, – потребны суммы, и суммы немалые.

У Александра Даниловича вытянулось лицо – нарушался его основной принцип: брать, а не давать! Светлейший заметался по кабинету.

Пётр Андреевич следил за ним с нескрываемой насмешкой. Потом пожалел, разъяснил толково: придётся одолжить у некоторых иностранных держав. И, как бы отметая возражения, взял себя длинными пальцами за шею:

   – Иначе нам с тобою, Александр Данилович, каюк! Посадят Голицыны и Долгорукие мальчонку на трон, а он и вспомни, кто его батюшку на смертную казнь осудил. Так-то! А меж тем Голштинский герцог не меньше нашего желает видеть на престоле матушку-полковницу.

И словно кто-то подслушал слова Толстого, двери в кабинет распахнулись, и выросший на пороге мажордом объявил громогласно:

   – Его превосходительство президент тайного совета Голштинии господин Бассевич!

Меншиков покорно махнул рукой:

   – Проси!

И двинулся навстречу колобком вкатившемуся в кабинет, слегка запыхавшемуся ют волнения голштинцу.

Сумерки – время мудрости. В январском Санкт-Петербурге с утра уже сумерки. Вторую неделю болел император. Вторую неделю в императорском городе шло великое шептание. Из-под низеньких сводчатых арок вылетали кареты и бешено неслись по торцовым мостовым, разбрызгивая петербургский кисель – грязь со снегом. Балтийский ветер раскачивал по бокам карет красные фонари. Испуганные лица обывателей прижимались к круглым окошечкам-иллюминаторам – смотрели на небывалые разъезды знати. К вечеру на голицынском подворье венские кареты перемешались со старозаветными московскими колымагами.

Князь Дмитрий принимал гостей в мундире и при регалиях. Напоминал свой парадный портрет. За столом, впрочем, сидели не по чинам – по древности рода. Сие был совет ближних. Говорили открыто, не боясь Тайной канцелярии. Но и без старомосковской витиеватости.

Князь хотя из старых бояр, а человек деловой. Все финансы империи были зажаты в его маленьком сухоньком кулачке. Когда кулачок стучал по столу, тонко звенел хрусталь и гостям чудились миллионы.

Серж Строганов при стуке вздрагивал. На совете сем он был человек случайный. Заехал за Мари – звать на репетицию, да попал, видать, на другой спектакль. Он неодобрительно разглядывал убранство приёмных покоев князя.

В гостиной Голицына полная неразбериха: английская мебель, венецианское стекло, модный саксонский фарфоровый сервиз в зеркальном шкафчике, в одном углу – тёмные иконописные лики, а в другом – на дорогом персидском ковре турецкие ятаганы. Византийская суета! Зато в речах князя Дмитрия строгий петербургский порядок. Барон недаром учился в Париже разным высоким наукам, доходил даже до философии. Политические мысли он улавливал на лету.

Выходило так, что при нынешних конъюктурах восточный образец государственности (китайский или султанский) великий государь и отец Отечества Пётр Алексеевич надёжно похерил. Но Голицын мечтал отвернуться и от образца цезарского. За образец Россия должна была взять сама себя и исходить в развитии из своих старых обычаев и палат. Те обычаи и палаты были, на его взгляд, токмо аристократические. Гости согласно кивали напудренными париками.

Намечалось полное правление родовитой знати. Благодаря купленной родословной и Строгановы были ныне не из последних. Барон апробировал сию мысль с удовольствием. Он даже засмеялся радостно, но под взглядами важных стариков смутился, достал батистовый платочек и начал с мнимой небрежностью обмахиваться. В гостиной приторно запахло амброй.

Президент Юстиц-коллегии граф Матвеев чихнул. («Какие у этого вертопраха духи? Должно быть, из Парижа»).

Князь Дмитрий меж тем разгорячился, ещё раз ударил сухоньким кулачком. Несколько свечей потухло. В полумраке и речи стали тревожнее, опаснее – о престолонаследстве, словно великий государь уже скончался.

– Единым наследником престола я почитаю сына царевича Алексея – Петра Второго! – Старый Голицын выразился прямо, открыто.

Гости онемели от его смелости. Имя несчастного царевича Алексея всуе никогда не упоминалось. И то, что господин действительный тайный советник и президент Камер-коллегии позволил себе назвать его в качестве престолонаследника, говорило о круговороте времени более, чём диагнозы царских Лейб-медиков.

Слышно было, как потрескивают свечи. Стучался в окна сильный западный ветер. Ветер солоноватый, пахший морями, дальними большими городами и чужой, сытой; уютной заморской жизнью. Но ветер обдувал токмо Санкт-Петербург. А за чухонскими болотами на тысячи вёрст были разбросаны покосившиеся чёрно-белые деревни. Над ними стоял лютый мороз. Оттепель была лишь в Санкт-Петербурге. А Петербург – ещё не Россия.

Строганов закрыл глаза, вспомнил, как ещё полгода назад жил в весёлом, беспечном Париже, откуда дует дразнящий ветер, как в эти вечерние часы, перед очередным балом, парикмахер мыл ему волосы, заплетал и пудрил косу, а ещё через час он уже плыл в менуэте с герцогиней Беррийской. Голоса доносились до задремавшего барона жужжанием мух. «И о чём это они? О чём беседуют эти важные старики? Ах да, о большой политике! Но ведь политика – игра законных монархов. И неужто сии библейские старцы не понимают, что в жизни есть не одни политические интриги, дела и войны. В жизни есть и сладкие наслаждения». Чувственная нижняя губа барона отвисла – он точно наяву увидел сахарные лебединые плечики Мари: «А ведь плутовка всё ещё хороша... И коль расстроится моя помолвка с Катти, можно переменить фронт. Конечно, есть этот мазилка. Ну да его легко отстранить. А старика уговорим: пригласил же он меня на столь секретный совет».

   – Самодержавие есть судьба России! – Сочный диаконский голос разбудил барона.

Говоривший – тучный, высокий, только что вошедший господин в тёмном камзоле – поглаживал окладистую, мокрую ещё с улицы бороду. Барон не знал переодетого монаха. Впрочем, он многих тут не знал и постоянно обращался к толстенькому маленькому немчику, господину Фику, своему сослуживцу по Камер-коллегии.

   – Кто таков? – переспросил немчик быстрым шёпотом и усмехнулся: – Елеазар, Елисей, Самуил, Феофан – его имена. Сей господин был униатом, католиком, может, и протестантом. Учился в Польше и у иезуитов в Риме. Ныне архиепископ Псковский – Прокопович. Помесь лисицы и волка. Очень опасен. Ваш дядюшка старается перетянуть его в нашу партию.

   – Вы, Прокопович, нерусский человек. А пришлые люди всегда лучше знают, в чём судьба России. Посему ваша правда: самодержавие – судьба России! – Этот-то тонкий, пронзительный голосок барон узнал сразу.

Василий Лукич Долгорукий сидел послом в Париже и Копенгагене, почитай, двадцать лет, а вот, поди же, и он поспешил к развязке. Было одно непонятно: смеётся ли он над монахом или говорит искренне. Таков уж он был – лукавый и злоязычный.

   – Судьба... Судьба России... – Узкое иконописное лицо Голицына подёргивалось.

Казалось, ещё минута, и старик начнёт кричать от душившего его гнева. Но он совладал с собой – улыбнулся любезно. Любезные улыбки получались у князя Дмитрия с трудом.

   – Судьба. – бурная река, господа. Но человек давно, научился строить отводные каналы. Я не токмо потому хочу царевича Петра, что он сын Алексея и прирождённый российский государь, я его хочу потому, что при сем малолетке самодержавие можно обставить приличнейшими узаконениями и содержать российское дворянство в должной консидерации.

«Правду говорят, что старый Голицын – самый разумный человек в России». Барону уже грезились золотые дворянские вольности.

Из старинных настенных часов выскочила кукушка, прокуковала. После чего хитрый механизм исполнил «Коль славен наш Господь в Сионе».

– Ограничение самодержавия?! Но это же новая великая смута! – Толстые щёки Феофана затряслись от гнева.

Барону сей спор напоминал качели – нехитрое деревенское развлечение: и на той, и на другой стороне была правда. Дворянские вольности нужны, ох как нужны, но смута ведь несёт и страшный мужицкий бунт. Нет, коли князь Дмитрий и метит в Вильгельмы Оранские, то пусть идёт один по этой опасной и неведомой тропе. Ему, барону Строганову, с ним не по пути.

В гостиной тем временем поднялся шум, точно в сумерках над пудреными париками пролетел красный мужицкий петух. Почтенные старцы кричали так громко, что в двери просунулась голова дворецкого.

   – Виват императору Петру Второму! – Толстый, раздобревший на воеводских харчах князь Лыков, известный глупостью и Древностью своего рода, перекрывал все голоса. – Виват императору Петру Второму!

   – Предок твой, князь Михайло Репнин, восхотел потерпеть гнев Грозного Иоанна, нежели сопутствовать ему в жестоких казнях и мучительствах. – Голицын загнал в угол президента Военной коллегии смирного и тихого Аникиту Репнина и только что не обрывал пуговицы на его камзоле.

Аникита Иванович отдувался, пыхтел – страшно было вот так, самому, принимать политичные решения. В душе он всегда был простой солдат.

– Виват императору Петру Второму! – Князя Лыкова мог хватить удар, столь усиленно отстаивал он права первородства.

   – Важна толико единая часть народа – благородное российское шляхетство! – дятлом твердил Василий Лукич Долгорукий полуглухому Матвееву.

   – Чтобы как в Англии аль в Голландии! – Матвеев, сей глава российской юстиции, несколько лет был послом в Лондоне и Амстердаме и один из немногих знал страшное слово «конституция».

Шум нарастал волнами, то переходя на старческий шепоток, то снова поднимаясь почти до уличных криков.

   – Виват императору Петру Второму!

Успокоившийся уже Феофан взирал на багрового от натуги князя Лыкова с явной усмешкой.

Хитрый иеромонах колебался, взять ли ему сторону этих воспрянувших духом старобоярских аристократов или остаться верным Партизаном Меншикова. Единственной силой в этой старой партии был молчаливый офицер в узком голубом семёновском мундире. Всё ещё мнят, что князь Михайло Голицын пребывает на винтер-квартирах Южной армии. А он уже здесь! Да, правду говорят, что сей герой России – послушное орудие в руках своего брата. А у сего героя меж тем только на Украине шестьдесят тысяч отборного войска. Да и в гвардии Михайлу Голицына любят не меньше, чем светлейшего князя Меншикова; всем памятно, как деньги, полученные от государя за покорение Финляндии, он потратил на солдатскую обувь. Сие был мудрый ход. И придумал его, конечно, не простодушный герой Гренгама, а его старший братец, сей новоявленный Брут! Феофан Прокопович хорошо знал князя Дмитрия ещё по Киеву и потому не удивлялся его речам. «Свобода есть единственный способ, посредством которого может держаться правда!» Говорит так жарко, что и не подумаешь, как сей свободолюб железной рукой держал за горло Украину, пока шла нескончаемая Свейская война. Но, конечно, в одном он прав, когда вещает: «У нас все живут втайне, со страхом и обманом, везде приходится укрываться от множества доносчиков. Александр Данилович до такого градуса дошёл, что, почитай, всем государством правит!» При имени ненавистного фаворита шум превратился в грозный рёв.

Апоплексический князь Лыков даже пену пустил – по приказу Меншикова князя Лыкова в Архангельске, где он воеводствовал, посадили голой ж... на лёд, и при сем был сам государь и зело смеялся. За жалобы же ему были присуждены ещё батоги. Спасибо князю Дмитрию, заступился. Били с честью, не снимая рубахи. Ну как тут не желать конституций! Князь Лыков при сем ужасном для него воспоминании заплакал. Ответом на сии слёзы был вопль всеобщего негодования. Даже барон Строганов что-то кричал, хотя, впоследствии и не понимал, как это с ним могло случиться. Ведь он почитал себя хитроумным механизмом и учился повелевать всеми движениями души.

Скептичный Фик недоверчиво покачивал головой: эти рурские так много рассуждают о свободе, что, наверное, никогда не будут обладать ею.

Среди всеобщего шума не заметили ухода старика Голицына, вызванного дворецким. Но когда он вернулся, все поняли, что произошла смена времён. Старый князь был тих и задумчив. Выговорил негромко:

   – Государь Пётр Алексеевич при смерти! Сведения точные. Живописец Никита только что из дворца. Надобно решаться и выступать, господа!

Старческий голос Голицына был сух, важен и деловит. Наступила тишина.

   – Грёза царя яко рёв льва, кто раздражает его, тот грешит против самого себя! – словно и не к месту пропел Феофан библейскую заповедь.

После чего откланялся. За ним совершенно неожиданно первым удалился князь Лыков. Оставшиеся ещё промычали что-то о Южной армии и что не худо бы дать деньги гвардейцам, но денег никто не предоставил. И всё как-то быстро разъехались.

   – Вот так всегда. Нам, русским, хлебушка не надо.

Мы друг друга едим и тем сыты! – на прощенье процедил Василий Лукич.

Он уезжал последним. Спешил во дворец, дабы знать все новины. Старый Голицын, в одном камзоле, с непокрытой головой, смотрел с крыльца, как в густой колеблющейся пелене тумана исчезает карета Долгорукого. Туман точно затянул её след – не слышно было и стука колёс. Все звуки стали влажными, тихими. На деревянном Исаакиевском соборе с хриплыми перебоями играла часовая музыка. Перекликались караульные. Князь Михайло, стоявший за спиной брата, зябко поёжился. Тот обернулся и не проговорил – пролаял:

   – Царь Пётр запретил зваться кличками, хотел вывести в России новую породу людей, а вывел новоманирных рабов, и токмо!

Тем малый совет старых родов и закончился.


* * *

По возвращении от Голицыных Феофана Прокоповича поджидал гость нежданный и страшный – правитель Тайной канцелярии Пётр Андреевич Толстой. Преосвященный содрогнулся, войдя в кабинет и увидев в своих покойных широких креслах щупленького старичка, с видимым интересом изучавшего италианскую картину, на коей полунагая девица Даная принимала золотой дождь в широкий подол нижней юбки.

   – Италианская манера? Славно, славно! Я и сам, государь мой, многократно в италианских землях бывал. Для начала в Венеции и Риме. Вдругорядь в Неаполе, куда ездил за преступным царевичем Алексеем.

Феофан с трудом вынес пронзительный взгляд из-под покрасневших, воспалённых век. На миг вспомнились кошмарные рассказы о кровавых застенках Тайной канцелярии. Так вот смотрел Пётр Толстой, наверное, и на царевича Алексея, когда пытал его в равелине Петропавловской фортеции.

Однако Феофан Прокопьевич не случайно почитался человеком политичным и ловким. Многое пришлось увидеть за бурную жизнь хитрому киевлянину. Он сменил три религии, учился на Украине, в Польше и в Италии, пока не закончил коллегиум святого Афанасия в Риме, устроенный папой Григорием XII специально для греков и славян. В коллегиуме преподавание вели отцы иезуиты. Льстиво шептали они любознательному юноше о его внешнем сходстве с римским папой Урбаном VII, прочили его в наместники престола святого Петра в Российских Европиях. Но хитрец провёл даже искушённых в человеческих душах отцов иезуитов и, вернувшись в родной Киев, снова перешёл в православие, наречён был Феофаном и определён в преподаватели Киево-Могилянской академии.

В дни, когда шведы вторглись на Украину, Феофан, потрясённый изменой Мазепы, остался твёрд в своей вере в единое славянское дело и предал анафеме изменника гетмана. А через несколько месяцев встречал в Киеве прославленного полтавского победителя и в речи своей сравнивал его с Самсоном, раздирающим пасть шведского льва, за что и был вознесён.

Пётр взял его в Петербург и не отпускал боле от себя, назначив архиепископом Пскова и вторым своим заместителем в Верховном Синоде, правящем всеми делами православной церкви в империи. Правда, был ещё и первый царский правитель в Синоде – архиепископ Новгородский Феодосий. Эвон как ныне рот раскрыл, поддакивал во всём старому Голицыну, а его, Феофана, словно и не заметил. Этому никаких конституций не надобно, ему бы патриаршество на Руси восстановить да самому стать владыкой. Феофан передёрнул плечами; споры его с Феодосием были давние, и касались, они не токмо патриаршества, но и всех петровских преобразований. Феодосий их в глубине души отвергал, Феофан же всей душой поддерживал. Его домашние покои, к примеру, были уставлены книжными шкафами и математическими снарядами, словно то была не обитель монаха, а кабинет учёного. Вкусы Феофана в сём случае сходились со вкусами государя, портрет которого высился в святом углу с краткой энергичной подписью: «Пётр I – император». Выше портрета висела икона; изображение святой Софии, воплощавшей, как ведомо, премудрость Божью и человеческую. По правде, и сам преосвященный веровал не только в Бога, но и в человеческий разум.

Оттого-то и шептались монахи и громко базарили бабки-богомолки, что преосвященный – настоящий оборотень и колдун, к которому каждую ночь приходит ужинать Люцифер, и болтали также, что второй распорядитель российского Синода не может говорить с монахом праведной жизни без того, чтобы у него изо рта не выходило синее пламя.

Но Пётр Андреевич Толстой злого колдовства не боялся, потому как в кровавых застенках Тайной канцелярии сам чувствовал себя полновластным Люцифером, и привела его к Прокоповичу не тайная наука ведьмовства, коей и сам он не был чужд в молодости, а самая мирская нужда. Для Петра Андреевича, как истого дельца, Пётр I умер уже тогда, когда не в силах стал отдавать приказы и распоряжения и предстояло срочно поставить на трон Екатерину, поскольку, окажись на троне мальчишка Пётр II, сынок покойного несчастного царевича Алексея, сразу вспомнят Петру Андреевичу Толстому, как обманом он увёз царевича в Москву из владений австрийского цезаря, пообещав ему отцовское прощение и ласку.

И Пётр Андреевич, человек дела, а не слова, не медлил ни секунды. Хотя и отвратно то было столбовому дворянину, вступил в политический союз с ненавистными случайными людишками, и в первую очередь с Александром Даниловичем Меншиковым; хотя и накладно то было, сам раскошелился на подкуп гвардейской черни; хотя и страшно то было, спешно готовил военный заговор. В тогдашнем Санкт-Петербурге многие шли на сей заговор в надежде на счастливый карьер и поворот в фортуне, не многие действовали по своей совести и чести, и только один Пётр Андреевич знал твёрдо, что ему отступать некуда, что он у той роковой черты, за которой виделась или ещё большая власть, или виселица. И оттого Пётр Андреевич шёл напролом там, где другие ещё могли остановиться в раздумье.

Он метался по гвардейским казармам, караулам, не жалел ни своего, ни чужого серебра и золота, вербуя гвардейцев в партию Меншикова и Екатерины, сам составил план подхода гвардейских батальонов к Зимнему дворцу и распределял роли между гвардейскими офицерами. Использовал подкуп, угрозы и лесть, связи с иностранными посольствами и подкидные письма, играл на великом страхе российского обывателя перед Тайной канцелярией и обещал в то же время ограничить её власть – короче, ставил тот классический спектакль гвардейского переворота, который, с небольшими обновлениями, пройдёт через весь осьмнадцатый век российской истории. И ежели все остальные спасали свой карьер, Пётр Андреевич спасал свою жизнь, и оттого, пока остальные ещё говорили, он уже действовал. Но и этому человеку действия, и его партии дельцов петровского времени нужен был человек слова, который выступил бы не из-за карьера или страха, а из внутреннего благородного принципа и тем бы придал вид благородства всей их партии. Таким человеком в противной партии был старый Голицын, таким человеком в партии новиков должен быть Феофан Прокопович.

С тем и приехал Пётр Андреевич Толстой к преосвященному. И разговор, с которым он приехал, должен был носить общегосударственный характер. Лишь на крайний случай Пётр Андреевич захватил переданный ему предметный памфлетец, так кстати подброшенный в Тайную канцелярию. Памфлетец тот сочинён был московским монахом Оськой Решиловым и назывался «Житие архиепископа еретика Феофана Прокоповича». Памфлетцем тем в крайнем случае можно было и пригрозить преосвященному, буде станет противиться переходу в лагерь светлейшего князя и Екатерины.

Пётр Андреевич чувствовал, как шуршит бумага в секретном кармане камзола, и оттого говорил всё уверенней. Он не случайно любил италианскую манеру письма. Широкими тициановскими мазками набросал он зловещую картину пренебрежений к реформам Петра со стороны противной партии.

Прокопович внимал речам старого интригана не без тайной насмешки. Выходило так, что главе Тайной канцелярии, о которой все думали, что она ведает всем и вся, неведомо было ни о тайном сборище у князя Дмитрия, ни о приезде младшего Голицына с Украины и Василия Лукича Долгорукого из Парижа. Меж тем сладко, как италианская музыка, звучала речь Петра Андреевича – правитель Тайной канцелярии живописал благостную жизнь России под скипетром Екатерины I. «Умрёт великий Пётр, но дело его будет жить!» – вот эту мысль Толстого Прокопович готов был поддержать. Ему вспомнилась тёплая южная ночь с огромными звёздами, высокие пирамидальные тополя над Прутом, журчавшая где-то под откосом в темноте река, костры армейского лагеря.

Феофан вышел тогда из душной палатки и подивился красоте и необъятности окружающего мира, в котором было так много неведомого и загадочного и который оттого был ещё более близок ему и дорог. И на высоком откосе неожиданно увидел Петра.

В накинутом на белую ночную рубашку кафтане, пригнув голову, великий Пётр мирно раскуривал солдатскую походную трубку и вглядывался в темноту противного турецкого берега. И Феофану на миг показалось, что это сама Россия смотрит на порабощённые турками Балканы и приступает вот сейчас, в эту тёплую ночь 1711 года, к великому походу за освобождение всех славянских народов. И хотя поход Прутский сложился неудачно, Феофан более не сомневался, что борьба за то славянское освобождение надолго обернётся судьбой России. Чтобы вести эту борьбу, нужна была сильная Россия, сохранившая и приумножившая петровские начинания. Но он не доверял ни светлейшему князю Меншикову, переводящему деньги в амстердамский банк, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях, – он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.

Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительный разговор старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:


 
Подвигну духов мёртвых, адских, воздушных и водных.
Соберу всех духов, к тому ж зверей иногородных...
 

– Вот вам моя рука, Пётр Андреевич, а стишки сии – плод недозрелых трудов моих.

И пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть притом упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идёт с Днепра – загорелый, весёлый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в академии, идёт на первое представление своей трагикомедии «Владимир».

Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на неё с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотел вернуть те далёкие дни своей молодости.


 
Совлеку солнце с неба, помрачу светила,
День в ночь претворю, будет явственна моя сила!
 

Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом на могучего языческого бога. Пётр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол.

«Ну, теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквам России протрубят «Прощальное слово» во славу дела Петра и партии новиков! – радостно потирал руки Пётр Андреевич. – С этими умниками всегда так. Поговорил умно – и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия Новгородского, как токмо взойдёт на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»

Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукого. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернулись друг от друга.

А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человеческой скорби: «Что делаем, о россияне, что совершаем?! Петра Великого погребаем!»

Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему – генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи – в глубине души был прирождённый музыкант, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий, волнующий голос:


 
Позабудем огорченья,
Днесь настали дни утех...
 

Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.


 
Нам любовь дала мученья,
Но милей стала для всех...
 

Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мучения и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу своего чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.

– Посему великий государь навряд ли позволит развестись мне с жёнкой... – уныло толковал Павел Иванович своей возлюбленной.

Катиш Головкина особых слёз, впрочем, не лила, а целовала своего лапушку в губы. И в сей час не было никого слаще её, и Павел Иванович забывал даже про оспинки на хорошеньком подвижном личике Катиш.

И вдруг случилась великая метаморфоза. Государь при смерти, а его преемникам будет совсем не до частной жизни генерал-прокурора. И возможен наконец развод с опостылевшей жёнкой, а затем и женитьба на Катиш Головкиной, дочери канцлера, то бишь главы правительства российского. Это сразу укрепляло позиции Павла Ивановича при дворе, которые так легко могли пошатнуться после кончины государя: генерал-прокурор нажил себе неприятелей в обоих противных лагерях – и в окружении Екатерины Алексеевны, и среди сторонников Петра И. Впрочем, главным своим неприятелем Павел Иванович справедливо почитал известного Голиафа, Александра Даниловича Меншикова. И какая до сада, что государь умирает: поживи Пётр ещё месяц-другой, и судьба Меншикова и этой изменщицы Екатерины была бы решена: одного ждало бесчестье и ссылка, другую – монастырь. И сие они почли бы ещё за царскую ласку.

Павел Иванович так задумался, что и не заметил, как стал наигрывать вместо собственной песенки печальную фугу Баха. Он и впрямь был природным музыкантом – его отец играл на органе в лютеранской кирхе в московском Кукуе. Оттуда и возвысил его великий государь, поднял из грязи в князи!

После целого ряда дипломатических дел – поездки в Копенгаген для вербовки датского флота, миссии в Вену, где он встречался с принцем Евгением Савойским и цесарскими министрами, переговоров с герцогом Голштинским о приезде его в Петербург для сватовства на старшей царевне – бывший денщик стал пользоваться полным доверием Петра. Да и то сказать, был смел, упрям, показал и воинскую доблесть. Отличился, к примеру, в Гангутской морской баталии, где не убоялся отправиться парламентёром к отважному шведскому адмиралу Эреншильду. Но главное – Ягужинский был честен, за что и получил чин генерал-прокурора. И, став государевым оком, не убоялся дерзнуть против всесильного Голиафа – Меншикова, так прижал его в почепском деле, что светлейший уже «караул» кричал.

И вдруг колесо фортуны повернулось вспять: государь умирает, а Меншиков рвётся ныне поставить на трон Екатерину Алексеевну, дабы самому править всей страной. И тогда конец не токмо Ягужинскому, но и всей прокуратуре российской; К чему оная знаменитому казнокраду?

И здесь шею Павла Ивановича обвили прекрасные руки Катиш.

   – О чём задумался, государь мой? – Голос у Катиш нежный, ласковый, домашний.

Павел Иванович усадил Катиш на колени, стал делиться с ней своими горестными размышлениями. Пожалуй, за это он любил Катиш боле всего: не плакса, всегда могла дать верный совет. Да и сама она не любила Меншикова, а Екатерину Алексеевну почитала своей злейшей врагиней. Но злость не ослепляла её, силы она рассчитывала точно.

   – За Меншиковым, сударь мой, пойдут все новики, кроме тебя, да иные старые роды, к примеру Апраксины и Толстые, его поддержат!

Катиш соскочила с колен Павла Ивановича и расхаживала по гостиной, яко генерал перед баталией.

   – Главное же, сударь, за Меншиковым пойдёт гвардия. Батюшка мне намедни сказывал, что по полкам шляются людишки светлейшего, раздают деньги, обещают чины и награды, коль гвардия кликнет императрицей Екатерину Алексеевну.

   – Отчего же отец твой не пресечёт сию смуту? Ведь он же канцлер, а президент Военной коллегии Аникита Репнин – его друг и конфидент? – вырвалось у Ягужинского.

   – Оттого и не пресечёт, что сам не знает, на что решиться, – Катиш остановилась у клавесина и взглянула на своего лапушку не без насмешки. – Сам рассуди, друг мой: кликнуть царём мальчонку Петра – не токмо отдать трон Голицыным и Долгоруким. Мальчонка-то подрастёт да и спросит моего батюшку Гаврилу Ивановича: «А отчего это ты, канцлер, моему отцу, царевичу Алексею, смертный приговор подписал?» И что отвечать прикажешь? Впрочем, – здесь Ягужинскому показалось, что Катиш даже ему свой злой язычок показала, – ведь и ты, друг мой, тот смертный приговор царевичу подмахнул? Аль не так?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю