355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Когда уходит земной полубог » Текст книги (страница 21)
Когда уходит земной полубог
  • Текст добавлен: 4 марта 2018, 15:40

Текст книги "Когда уходит земной полубог"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)

МАРТОВСКИЕ КОШКИ

Марта Самуиловна Скавронская сладко потянулась в широкой мягкой постели. За окном плыл густой петербургский туман, хорошо, что хозяин всё ещё пребывал в Москве и можно было нежиться до полудня. Роскошную кровать она заказала ещё в прошлом году, когда путешествовала с Петром по Голландии. Сколочена кроватка добрыми мастерами из бразильского древа мегагения, и шёл от той мегагении ароматный и бодрящий запах. Красавчик Виллим Монс на днях сказал ей, что мегагения произрастает в джунглях на берегах реки Амазонки. Марта, само собой, не ведала, где находится страна Бразилия и река Амазонка, – наукам-то не учена, да и зачем наука, коль верные слуги есть?! Дерни сейчас за позолоченный шнурок – тотчас явится верная камер-фрау Лизка Маменс и поведает все петербургские сплетни. С Лизкой она любила поболтать по-немецки как лифляндка с лифляндкой. Но звать её сейчас не хотелось – можно было помечтать сладко, свернувшись клубочком, Мартой-кошечкой. Подумать только! Марта-кошечка ныне царица Екатерина! Правда, только венчанная, ещё не коронованная. Ну да за этим теперь, когда Алёшку устранили и наследником стал её сыночек-шишечка Пётр Петрович, дело не станет, дай срок!

А за окном такой густой туман, что и в полдень все кошки серы. И так сладко в тёплой постели!

«Хорошо бы позвать сейчас не Лизку Маменс, а пока нет хозяина, этого розовощёкого красавца-херувимчика, камер-юнкера Виллима Монса!» Екатерина закрыла глаза, расслабилась. Но сразу встряхнулась, рассудок у неё всегда брал верх над сердцем. Нельзя ещё, никак нельзя допускать в постель Монса, пока не было коронации. Вот уберут Алёшку, тогда сынок её, радость долгожданная, Пётр Петрович сразу станет единственным наследником короны российской. Тогда и царю придётся дать согласие на её коронацию! И тут Марта Самуиловна вздрогнула, ясно представив Петра: «Кто знает, на что способен хозяин?» Вспомнила, как он наваливается на неё ночью, дыша чесноком, табаком и скверным матросским потом. Бррр! Марта Самуиловна давно уже привыкла к роскоши царской жизни, да вот царь-то у лее – что простой матрос. Она поймала как-то себя на том, что спать ныне с Петром она могла только крепко рьяной. Красавчик Монс меж тем сулил иные, более Тонкие радости. Но с ним нельзя! Пока нельзя. И так хозяин был недоволен, что она взяла себе камер-юнкера из ненавистной ему фамилии Монсов. Ведь Виллим был братом изменницы Анны Монс, первой фаворитки Петра; Монсиха-то, после того как царь прогнал её от двора, скоро скончалась – то ли от болезни, то ли от бедности. Екатерина сие понимала. Куда как несладко после царских харчей жить на обывательском рационе! Нет, Марта-кошечка проведёт свой амур тонко, как это по-русски: «комар носа не подточит»; главное – выждать час и иметь вокруг верных людей! Она дёрнула за шнурок, и вплыла полногрудая блондинка – красавица Лиза Маменс. Екатерина посмотрела на свою камеристку не без насмешки, – говорят, у Лизки опять новый женишок объявился. Недаром русские фрейлины про неё болтают: у Лизки, мол, один жених снаружи, а сорок в сундуке! Но Екатерина любила свою разбитную камеристку, да и поболтать с ней было о чём: обе коренные лифляндки – Марта из маленького Мариенбурга, Луиза из самой Риги. В беседе часто вспоминали родные края, а простодушные рассказы Лизки о её похождениях словно возвращали Екатерину в её молодые ходы, когда она была не царицей-матушкой, а разбитной служаночкой-вертихвосткой у пастора Глюка в Мариенбурге. Хорошие были времена! Верти себе юбкой перед бравыми шведскими рейтарами да повизгивай, холь ущипнёт какой-нибудь черноусый молодец. Так себе невзначай и первого мужа нашла. Правда, и тогдашний хозяин, пастор Глюк, вспоможение оказал: дал ей за верную службу небольшое приданое. Так бы и жила-поживала она со своим рейтаром в шведском гарнизоне, да вот беда – пришли русские и взяли Мариенбург. Она стала пленницей и поняла, что надобно всем уступать. Сначала её русский драгун под телегой ласкал, потом фельдмаршалу Шереметеву портки стирала, оттуда к генеральше Балк в службу попала. И здесь привалило счастье – заприметил её женскую красу царский фаворит Алексашка. «Ох и силён, чёртушка!» Екатерина и сейчас иногда про себя хихикала, глядя на светлейшего князя. Видела ведь она его без порток, сердешного. Но человек он добрый! По доброте и познакомил с хозяином. Отсюда, с самого верха, можно было легко сорваться и упасть, но Екатерина сумела-таки крепко привязать Петра: сперва пышными формами и природной весёлостью нрава, а когда пошли дети – общими семейными заботами. И вот добилась своего! Угрюмец Алёшка отрёкся от престолонаследства в пользу её сынка Петра Петровича. Ишь, как гукает за стенкой в руках кормилицы! Да она за него в огонь и в воду, и нет ей покоя, пока жив Алёшка. Ведь как Васька Долгорукий брехнул: отречение, мол, вынужденное и потому незаконное – его всегда переменить можно! И так не один Долгорукий, так все старые роды думают, а за ними стоит вековой обычай – передавать престол старшему сыну. И здесь надобно нечто предпринять...

Екатерина рассеянно слушала Лизкины россказни, а сама думала, думала...

   – У Гамильтонши-то новый амур объявился! – с торжеством докладывала Лизка.

   – И кто таков? – Она спросила нарочито спокойно, а внутри всё оборвалось.

Неужто красавчик Монс с распутной Машкой связался? Посему просияла, узнав, что новый полюбовник Гамильтонши – здоровенный царёв денщик Орлов.

   – Что ж, мужик видный и свободный! – одобрила она новую пассию своей фрейлины.

Даже довольна была: ведь на Марию Гамильтон сам хозяин последнее время заглядывался. А сие опасно! Недаром адмирал Крюйс бросил на последней ассамблее с моряцкой прямотой: самые что ни есть опасные для мужской верности годы – сороковые и пятидесятые широты. А хозяину-то в мае как раз сорок пять минет – Может и заштормить!

Правда, глупеньких молоденьких фрейлин, с которыми хозяин на ассамблеях отплясывает, она соперницами Me считала, те девки на одну ночь. Но Мария Гамильтон – не пустая дура, умна и учена, старинного шотландского герцогского рода. Говорят, родичи её до сих пор в палате лордов заседают. Эта ветвь перебралась в Россию ещё при Иване Грозном, так что обрусевшие Гамильтоны и с русской знатью повязаны: на тётке Марии, к примеру, был женат боярин Артамон Матвеев, первый министр царя Алексея Михайловича, воспитатель и покровитель Натальи Кирилловны, матушки Петра I. Нет, к Гамильтонше Екатерина подступала осторожно, выжидала час. И вот дождалась. Как простая фрейлина-вертихвостка, дура Машка не устояла перед этим бугаём Орловым. То-то Петруша поразится: он-то, дурак, о государственных делах с Гамильтоншей толковал.

И, улыбнувшись про себя, Екатерина строго-настрого наказала Лизке: страсти сей не мешать! Пусть себе махаются, приедет государь – сам рассудит! Медведицей вылезла из постели, стала перед высоким зеркалом во весь свой гренадерский рост, полюбовалась своими могучими формами, плутовски сощурила бархатные глазки, высунула язычок: «Ох, бабы, бабы, нет вам покоя!»

Обернулась к Лизке, спросила участливо:

   – Ну а твой-то амур с господином персонных дел мастером как продвигается?

Лизка вдруг бросилась в ноги, заревела басом:

   – Соблазнил меня, мерзавец, проездом в Риге, а ныне-то и носа не кажет. Всё, должно, амуры свои Заморские вспоминает!

   – Ну, эту блажь заморскую мы из него выбьем! Подумаешь, мазилка несчастный! Что ему, моя любимая камер-фрау – не ровня? Встань и утри слёзы. Я сама твоего любезного тебе сосватаю. – И протянула Лизке руку для поцелуя.

Слово матушка-царица сдержала. Когда Никита «вился по её зову во дворец, дабы закончить царицын портрет, Екатерина встретила его без обычного расположения, с некоторой даже суровостью.

«С чего это государыня так на меня разгневалась?» Никита не без смущения встретил грозный взгляд царицы. Но в то же время был и доволен: модель обернулась к нему своей неожиданной стороной, и он спешил передать на холст блеск, появившийся в тёмных глазах, и высокомерный поворот головы. Конечно же, многое опять придётся переписать и портрет так и не будет сегодня закончен. О том он и объявил царице в конце сеанса.

Екатерина сердито выговорила:

   – Что же ты, батюшка, медлишь-то? Скоро государь из Москвы явится, мне не до тебя будет. Эвон Луи Каравак сколь скор на руку. Через неделю у него – раз-два! – и портрет готов. Вот что значит француз! А тебя хоть и учили-учили в Италии и в Париже, да, видать, не доучили! – Затем, поглядев на смутившегося Никиту, смягчилась.

Мужик он красивый, ладный, и чин как-никак полковничий. Понятно, отчего Лизке захомутать его желательно! Она подозвала Никиту подойти поближе. И с высоты трона, на котором позировала художнику, сказала уже без гнева:

   – Я ведь помню, Никита, как ты перед Полтавой мою миниатюру писал. Ты тогда ещё в Машку Голицыну был влюблён – все то знали!

Никита покраснел густо, и Екатерина вдруг догадалась: «Да, никак, он и сейчас ту дуру ещё любит. Тогда тут разговор особый!» Приказала подать кофе в маленькую гостиную и принялась сама потчевать мастера. А между делом бросила: «Жаль, Мария Голицына-то сейчас в Париже. Не то её муженёк, Мишка Бутурлин, тебе бы её парсуну писать тотчас заказал».

   – Как, разве Мари замужем? – вырвалось у Никиты.

   – А как же, незадолго до твоего приезда в Петербург и обвенчались. А затем в свадебное путешествие поспешили. Так что ты из Парижа, а она в Париж! – И, глядя на расстроенного художника, великодушно пожалела: – Да ты не печалься, мы тебе другую зазнобу найдём! – И тотчас позвала Лизку Маменс. Та вплыла в гостиную расфуфыренная что твоя французская маркиза. Даже мушку на щёку налепила.

   – Глянь, какая красавица! – Екатерина лукаво подмигнула Лизке. И, обратясь к Никите, сказала уже серьёзно: – А приданое за ней будет знатное. Я сама соберу.

Когда сосватанная парочка удалилась, царица подошла к окну, обозрела черепичные мокрые крыши. Подумала: «Хорошо, что с утра доброе дело сделала, помогла дуре Лизке. Вот и мне бы кто-нибудь помог!» И в сей миг в дверь сильно постучали. Так стучал в отсутствие Петра токмо один человек – светлейший, князь Меншиков.

И впрямь, Александр Данилович в дорожном платье вырос на пороге, подмигнул лукаво:

   – Заждалась, поди, государя, матушка? Так не печалься, он из Москвы за мной поспешает. – А затем подошёл поближе и продолжал полушёпотом: – И Алёшка с ним. Боюсь, не помирились бы! Сама ведаешь, государь в семейной жизни отходчив.

   – И что же делать, Данилыч? – с искренним испугом вырвалось у Екатерины.

Меншиков плюхнулся в кресло, нахмурил чело и вдруг просиял:

   – Фроська, вот кто выручит! – И, глядя на недоумевающую царицу, небрежно пояснил: – Метреска-то Алёшкина давно у меня на содержании состоит. И напишет царю всё, что я ей укажу! Подождём, явится она из-за границы, я её тут же в Петропавловскую фортецию посажу. Там она во всём, что нам нужно, признается!

   – Ох, Данилыч, ну и хитёр ты, бес! – облегчённо выдохнула Екатерина и, подойдя к старому полюбовницу, сама крепко поцеловала его в губы.

   – Нельзя, матушка, никак нельзя! – Данилыч сразу вскочил и задом стал пятиться к двери, словно учуял за спиной петровскую дубинку.

Екатерина посмеялась на сию смешную позитуру всесильного фаворита и снова обернулась к окну. Там, на мокрых крышах, справляя мартовские свадьбы, отчаянно мяукали кошки.

СУД ЦАРСКИЙ И СУД БОЖИЙ

Всё улыбалось царевичу в этот погожий мартовский день 1718 года, когда крепкий зимний возок по ещё крепкому мартовскому насту скользил по петербургской дороге вслед за царским поездом. Небо было высоким, синим и ясным, солнышко уже пригревало по-весеннему, и всё самое страшное, казалось, уже позади: батюшка дал ему полное прощение, а в Санкт-Петербурге Ждёт скорая встреча с Ефросиньюшкой. А как разрешится она от бремени к лету, тотчас отправятся они в его подмосковную вотчину Рождественное и будут жить там тихо – ладком да мирком! Словно страшный сон, остались позади и покаяние в Кремле перед батюшкой, и предсмертные крики колесованного Кикина. Отец всю дорогу был с ним добр и милостив, часто приглашал для разговора в свой возок. Одно только странно: сказал, что жить в Петербурге царевич будет в доме флотского капитана Шилтинга, где прежде жил пленённый при Гангуте шведский адмирал Эреншильд.

   – Там чисто и прибрано, а у тебя во дворце полный разор! Чаю, ключник твой и камердинер на пару разорить тебя постарались.

Отцу царевич не перечил и согласился жить в чужом доме, хотя сие было и не без диковины. Но тогда это казалось неважным – главное, что батюшка дал полное прощение. Не кто иной, как сам Пётр Андреевич Толстой, первым подошёл к нему на почтовой станции в Торжке, отозвал в сторону и передал свой недавний разговор с царём:

   – Когда бы не его духовник Яков Игнатьев и не злодей Сашка Кикин, Алексей николи не рискнул бы на такое неслыханное зло: бежать к цесарю! – объявил мне сейчас государь. И ещё добавил: – Ой, бородачи! Всему злу корень – эти старцы и попы; отец мой имел дело с одним бородачом Никоном, а я с тысячами[18]18
  ...отец мой имел дело с одним бородачом Никоном, а я с тысячами. — Имеется в виду конфликт патриарха Никона с царём Алексеем Михайловичем, отцом Петра I. По мысли царя, церковные реформы, активно проводимые патриархом, должны были стать новым этапом подчинения церкви светской власти. Никон, напротив, стремился использовать реформу для усиления власти патриарха, чтобы освободить церковь из-под опеки светской власти. Выдвинув тезис «священство выше царства», он пытался противопоставить власть патриарха власти царя.


[Закрыть]
. Бог – сердцевед и судья врагам!

   – И что же ты ответил батюшке? – прямодушно спросил Алексей. Его обрадовало уже то, что недавний его судья вновь превратился, кажется, в друга.

Пётр Андреевич хитренько взглянул на царевича и хихикнул:

   – Я что, куда царь, туда и я. Прямо сказал: «Кающемуся и повинующемуся – милосердие, а врагам царя пора пощипать перья и поубавить пуха!»

Толстой не признался, что царь закончил тот разговор зловещими словами: «Подожди! Всем им крылья подрежу, скоро-скоро!» Не то чтобы Толстой щадил чувства Алексея, а просто не хотел его тревожить раньше времени: «Эвон, дурак, как в батюшкино прощение поверил, всей душой веселится. Но дай срок, вернётся царевич под кров Тайной канцелярии, всё одно вернётся!»

При остановке царского поезда в селе Яжелбицы, что сразу за Валдаем, Пётр пригласил сына зайти вместе с ним в большую кузню.

   – У здешнего кузнеца я однажды добрый плуг выковал! – добродушно сказал Пётр. – Посмотрим, над какой вещью мастер ныне работает.

Старый кузнец и впрямь был за работой. Двое здоровенных сыновей помогали ему выправлять и чинить лемехи – село готовилось к весеннему севу.

   – Здорово, мастера! – весёлым баском приветствовал их Пётр, который был всегда рад застать людей за нужной работой.

   – Здравствуй, батюшка царь Пётр Алексеевич! – Старик узнал царя, но не бухнулся на колени, а поклонился глубоко в пояс: по всему видно, знал себе цену.

   – Здорово, Семён, как живётся-можется? – Чувствовалось, и Пётр относился к старому кузнецу с большим уважением. Мелочишку нужную правим, государь! – Кузнец показал на угол, загромождённый земледельским орудием.

   – Какая же сие мелочишка? Сев – это хлеб, а хлеб – всему голова! Дай помогу! – Пётр отодвинул в сторону одного из подмастерьев и ловко выхватил из выдающего горна раскалённый лемех. Подмастерья стали стучать по нему тяжёлыми молотами. У Петра в этот миг было такое же сосредоточенное выражение лица, как и у других кузнецов.

«И к чему сие? Разве то царское дело – стучать молотом в кузне?» – снова всё возмутилось в Алексее, и он, как ему казалось, незаметно вышел из кузницы на свежий воздух.

Под весенним солнцем ослепительно сиял ещё укрывающий землю белоснежный покров, но местами снег уже синел, подтаивал. С деревянных наличников свисали длинные сосульки. Алексей отломил одну из них, пососал, дабы отбить стоящий во рту привкус кузнечной гари.

Отец, должно быть, сразу заметил уход царевича. Вышел скоро, угрюмый, без недавнего радостного оживления, прошёл мимо Алексея, будто его и не видел! Весь дальнейший путь до Петербурга царь с ним больше не разговаривал.


* * *

Ефросинья приехала в Петербург только через месяц. К немалому разочарованию царевича, её сразу по приказу Меншикова поместили в комендантский дом в Петропавловской фортеции. Там она вскоре и разрешилась от бремени мёртвым младенцем. Неудачные роды ещё более озлобили Ефросинью на царевича, она и прежде была недовольна тем, что он бросил её, брюхатую, на дороге, не взял с собой, а отправил о обозом.

Как-то вечером посетил её гость важный и страшный, вслед за комендантом в комнату вступил сам светлейший. Спросил грозно:

   – Помнишь меня?

У Фроськи от страха голос пропал, немо кивнула.

Меншиков знаком удалил коменданта, заглянул Ефросинье в глаза, усмехнулся недобро:

   – А коль помнишь, что обещалась писать мне всё, что царевич болтает за границей, то почему не писала?

   – Не с кем было письмишко передать! – прошептала Фроська.

   – А на дыбе висеть хочешь? – свистящим шёпотом спросил Меншиков.

У Ефросиньки ком в горле встал, повалилась в ноги, стала целовать грязные ботфорты светлейшего.

   – Встань, дура! – Александр Данилович брезгливо глянул сверху на чухонку. Фроська давно уже была у него первой доносчицей при дворе царевича, ещё когда служила учителю Алексея, Никифору Вяземскому.

   – Ну коли дыбы боишься, то на допросах не отпирайся и царевича не жалей! – С этим напутствием светлейший удалился.

И на первом же допросе в Тайной канцелярии Фроську понесло. Она вспомнила даже то, чего и не было: мол, царевич спроведал, что на Москве всё спокойно, и сказал ей, что «сие не к добру – быть буре». Ну а как прочитал в гамбургских газетах, что новорождённый царевич Павел в Безеле преставился; то возликовал и кричал ей: «За нас Бог, за нас! Батюшка своё делает, а Боженька своё!» И болезни другого братца; Петра Петровича, открыто радовался: «Катькин корень-де весь скоро вымрет!»

Пётр Андреевич Толстой радости своей не скрывал, а его писец едва успевал записывать Фроськины оговоры. Но наособицу Толстой оживился, когда Фроська принялась вещать о сношениях царевича со свояком-императором. И письма, мол, он слал в Вену, и просил дать войско, дабы идти на Москву добывать корону российскую, и клялся цесарю, что как взойдёт на трон! то возвернёт шведам всю Прибалтику и даже Санкт-Петербург, а цесарю будет во всём прямым помощников. Из Эренберга, по словам Фроськи, царевич слал письма разным архиереям и знакомым сенаторам и всё твердил: «Хотя батюшка и делает что хочет, только ещё как сенаты похотят, и чаю, сенаты не сделают по царской воле!»

Толстой от удовольствия даже палачей удалил, чтобы не пугали девку – пусть всё вспомнит. И Фроська вспомнила заветное: что царевич и письма подмётные зарыдал в дивизию генерала Вейде, что стоит в Мекленбурге, и призывал в оных офицеров к открытому бунту.

   –  Так он не токмо изменник, но и бунтовщик! – Пётр Андреевич возбуждённо потирал руки.

   – Царём хотел стать! – громко крикнула Фроська. – Как стану, говорит, царём, всех батюшкиных вельмож удалю и изберу себе новых, по своей воле. Буду зимой жить в Москве, а летом в Ярославле или Костроме, корабли держать не буду, а торговлю заморскую руду вести по-старому, через Архангельск, войско регулярное разгоню, войны ни с кем иметь не буду, а буду удовольствоваться старым владением!

   – Так, так! – ликовал Пётр Андреевич и приказывал писцу: – Ты пиши, пиши, братец, быстрее!

   – И ещё виденья у него были... – задумалась Ефросинья, вспомнив, как поутру, после бессонной ночи, царевич присаживался к ней на постель и шептал: «Виделось мне, отец умер и кровь по России пошла: одни за меня стоят, другие за брата!»

   – Значит, бунты и кровушка русская ему мерещились? Славненько, славненько! Живого отца уже на смертном одре видел? Вот молодец так молодец!

Толстой радовался не случайно. Знал, как будет поражён царь ответами Ефросиньи. И даст, конечно, делу свой ход, и, значит, Тайная канцелярия и её правитель снова вознесутся над всеми, снова все вострепещут перед его тайной силой. Едва Ефросинья окончила свои оговоры, как Пётр Андреевич схватил опросные листы и помчался на доклад во дворец.

Мучительно и беспокойно было на душе у Петра в эти белые тревожные ночи. Дело, которое в Москве казалось окончательно порешённым, снова встало перед ним во весь свой зловещий рост. Из показаний Ефросиньи стало ясно, что царевич не просто скрывался за границей от пострига, как слабый и непотребный человек думающий только о частной жизни, но был коварным супротивником, мечтающим, сев на престол, отменит все петровские начинания, похоронить все его труды и деяния.

И ведь сколь упорен, злонравен в своих заблуждениях, готов даже постриг на время принять, дабы потом овладеть троном. Как это ему приятели внушали: монашеский клобук, мол, к голове гвоздём не прибит! Всегда его на шапку Мономаха переменить можно! Пётр не мог заснуть, измена сына зацепила его за самое сердце. Конечно, ему и раньше неоднократно приходилось сталкиваться с изменой и предательством. Помнил, как изменил под Азовом знатный бомбардир Янсен. И Пётр тогда уже показал свою беспощадность к изменникам. Когда во втором Азовском походе турецкая твердыня пала, царь отпустил весь сдавшийся гарнизон, но потребовал обязательной выдачи Янсена, коего и колесовали в Москве. Не пожалел он и заговорщика Цыклера с сотоварищи, когда те составили против него заговор. Не принял в расчёт прежние заслуги – четвертовал нещадно!

Для Петра всякая измена была не только изменой ему лично, но прежде всего изменой Отечеству, которому он служил не щадя живота своего и посему заставлял служить все сословия в России. Он строил государство общего блага и сам верил, что построит такое государство. Посему за измену Отечеству наказывал немилосердно, искренне полагая, что сам Бог на его стороне в этом святом деле. Когда изменили присяге стрельцы – он казнил каждого десятого, самолично присутствуя на пытках и казнях, и заставлял знатнейших вельмож орудовать топором палача, дабы повязать всех кровью. Войско же стрелецкое распустил. Перешли на сторону шведов запорожцы, презрев свою клятву верности царю, – и Пётр беспощадно разорил Запорожскую Сечь и казнил сотни запорожцев. Поднял мятеж Кондратка Булавин в ту страшную минуту, когда шведы шли на Москву, – и поплыли по Дону плоты с виселицами, на которых покачивались казнённые булавинцы, кои в глазах Петра были не более как государственные изменники, предавшие Россию.

Совершая эти массовые казни, Пётр оставался совершенно спокоен наедине со своей совестью: он полагал, что служил благу России, а стрельцы, запорожцы и донцы изменили Отечеству, отступили от присяги и клятвы – и получили за то по заслугам.

В новой петровской армии измен среди русских не было. Ни один полк, ни один батальон не ушёл к шведам. Правда, среди офицеров-иноземцев перебежчики водились. Под первой Нарвой изменил сам командующий герцог де Кроа, который в разгар битвы со всем своим штабом ускакал к шведам; под Фрауштадтом пруссак Гэртц выдал на расправу остатки русского корпуса; под Гродно в 1708 году генерал Мюленфельс ушёл к неприятелю. Впрочем, офицеры-наёмники такие перебежки считали своим правом, тот же де Кроа, уйдя к шведам, имел ещё наглость требовать у царя недоплаченное жалованье. Пётр, однако, сей обычай почитал противным офицерской чести, и среди русских воинов Перебежчиков не было.

И вдруг ещё более страшная измена, чем измена Мазепы, – измена сына! Мазепу прокляла вся православная церковь, а что делать с Алексеем? Если он наказал за измену присяге тысячи и тысячи людей, то отчего он должен щадить за такую же измену царевича? Токмо за то, что тот крови Романовых? Нет, закон для всех подданных одинаков!

Пётр встал с постели, подошёл к окну, распахнул – потянуло утренней свежестью Летнего сада. Стоял уже конец мая, на Неве сошёл ладожский лёд, в Летнем саду пахло уже цветущими липами, а с реки дохнуло самым любимым для корабела запахом – свежей плотницкой стружкой и смолою. Парадиз! И его Алёшка со своими бородачами хочет порушить!

По скрипучей винтовой лестнице Пётр поднялся наверх, где крепким сном спали дочки. Восьмилетняя Липонька и во сне улыбается – вся жизнь ей мнится ещё сплошным праздником. Старшая, Анна, напротив, и во сне серьёзна и мечтательна – вон как сдвинула соболиные брови, материнское своё наследие. И пришло вдруг великое ожесточение на Алёшку, который хочет порушить не только его начинания, но и всё самое дорогое в его жизни. Потому как знал – сядет сей злонравец на престол после его кончины – тяжко, ой тяжко придётся Катеринушке с дочками. В лучшем случае заточат в монастырь, а в худшем? Но худшего не будет, он опередит изменника, не отдаст ему и его клевретам на растерзание своих любых деток.

В тот же день Пётр приказал Толстому возобновить розыск и устроить очную ставку царевича с Ефросиньей.


* * *

Розыск в Санкт-Петербурге Тайная канцелярия начала исподволь. После очной ставки с Ефросиньей, на которой царевич услышал все Фроськины оговоры, Алексея не посадили сразу в каземат Петропавловской фортеции, а разрешили поначалу вернуться домой. Зная слабую натуру царевича, Пётр Андреевич рассчитал, что предательство любимого человека сломит Алексея и он ответит обыкновенным российским способом – запоем. И рассчитал правильно. Вернувшись с очной ставки, царевич осушил штоф водки, не закусывая, и принялся за второй. А тем временем взяли и пытали наставника царевича Никифора Вяземского, управителя его двора Ивана Афанасьева Большого, дядю царевича Авраама Лопухина, родного брата царицы-монахини Евдокии. Похватали и слуг царевича, оставив одного немца-соглядатая, который должен был следить, дабы царевич не покончил с собой, и регулярно выставлять ему на стол штоф водки.

Вокруг царевича образовалась пустота – дом его обходили, как дом прокажённого. И от той пустоты царевич запил горькую ещё больше. Наконец соглядатай доложил, что у царевича уже начались видения и может случиться белая горячка. И как бы в той горячке царевич не наложил на себя руки! Этого Толстому было ненадобно – ведь царь определил, что над царевичем состоится открытый суд, и царевич был нужен поэтому Петру Андреевичу живой и невредимый. Вместе со Скорняковым-Писаревым Толстой поспешил взять Алексея в крепость. Когда распахнули двери в палаты царевича, то Пётр Андреевич схватился за надушенный духами платочек – такой стоял в комнате сивушный запах.

Алексей вышел к непрошеным гостям навстречу, пошатываясь, и, узнав Толстого, рухнул перед ним на колени, взмолился:

   – Пётр Андреевич, дай опохмелиться, не то у меня последний слуга сбег и всю водку припрятал!

Правитель Тайной канцелярии сочувственно склонился над болезным, сказал с лаской:

   – Едем в Петропавловскую крепость, свет государь, там бумаги нужные подмахнёшь и сразу целый штоф белой получишь.

Царевич махнул рукой и согласился. Правда, когда сели в лодку на Неве, Алексей от речной прохлады вдруг протрезвел и спросил с нежданной яростью:

   – Куда же это вы меня везёте, черти?

   – В крепость везём яко государева ослушника! – грубо отрезал Скорняков-Писарев.

   – Пытать, значит, будете?! Не дамся! – закричал вдруг царевич, вскочил и едва не бросился в реку. Спасибо солдатам, удержали, бросили царевича на дно лодки.

У себя в канцелярии Пётр Андреевич и не думал фазу пытать царевича. Напротив, поставил ему полный штоф белой и, когда царевич осушил стакан, попросил Досмотреть и подписать некоторые бумаги. То были известные Фроськины оговоры, но Алексей подмахнул не раздумывая, так он хотел получить второй стаканчик. После того как царевич подписал все свои вины, Пётр Андреевич на радостях приказал подать Алексею целый штоф белого зелья.

...Каземат в Трубецком бастионе, куда поместили царевича, был тёмный, сырой. Тусклый свет сочился через единственное зарешеченное окошко-бойницу. Стол, правда, узнику, определили хороший, с неизменным штофом водки. И всё же в минуты просветления царевича по-прежнему больно терзала мысль: да как же могла Ефросинья после их великой любви так предать?!

   – Не иначе как вы её пытали, изверги! – закричал Алексей на второй очной ставке, где метреска подтвердила свои оговоры.

   – Должно, они пытали тебя, Ефросиньюшка? Скажи – пытали? – Царевич бился в истерике.

   – Да не пытали мы твою девку, царевич, не пытали! – досадливо вмешался Пётр Андреевич, но так как Алексей продолжал надрывно кричать, Толстой распорядился Скорнякову-Писареву: – Заголи-ка рубашку девке! Глянь, царевич: на спине у неё не то что следов от пытки – ни единого пятнышка нет!

Здесь Пётр Андреевич говорил чистую правду: Ефросинью и впрямь, единственную среди десятков тех, кто прошёл через страшный розыск по делу царевича, не подвергали никакой пытке и не бросили в каземат. Жила она в доме коменданта в чистой и опрятной комнате, со временем разрешили ей выходить в город. Пётр Андреевич сделал Фроське такие послабления, конечно, не только за то, что девка помогла ему в Неаполе сладить с царевичем. Больно уж большие люди просили за оную девку – сама царица и её постоянный конфидент светлейший князь Александр Данилович Меншиков. Просили так горячо, что Пётр Андреевич понял: девка сия приставлена была к царевичу не просто так, а с дальним умыслом и расчётом. Впрочем, и у Толстого были свои далёкие умыслы и расчёты.

   – Ну, так подтвердишь в суде свои, подписи, царевич? – Толстой подошёл к Алексею с великой лаской и бережением – неизвестно ведь, что ещё выкинет болезный.

Тот сидел на скамье сгорбившись, с потухшим взором. Ефросинья, когда её уводили, так и не сказала ему ни одного утешительного слова. Но как ни странно то было Толстому, вторая очная ставка не только не сломила окончательно царевича, но, напротив, вызвала у него лютую ненависть ко всем, в том числе и к своей бывшей полюбовнице.

   – Всё врёт баба! – Алексей как ножом отрезал. – А бумаги я те подписал, старый хрыч, сам ведаешь, спьяну. Так и на суде господам сенаторам объявлю!

В тот же день Толстой помчался к царю. Пётр принял его в Подзорном дворце, что стоял у устья Невы. Здесь он поджидал корабль с вестями с Аландских островов, где открылся мирный конгресс со шведами.

   – Ты что? Пытать царскую кровь предлагаешь?! – Пётр отставил подзорную трубу, глянул на Толстого туча тучей. – Я даже эту змею подколодную, сестрицу Софью, пытке не предал, а ты моего первородного сына задумал на дыбу вздёрнуть! – Царь уставился на Петра Андреевича столь страшно, что тот обомлел и, выходя из дворца, снова вспомнил присказку: «Близ царя – близ смерти!»

Однако через день Толстого снова позвали во дворец. Когда Пётр Андреевич на шлюпке подплывал к Подзорному дворцу, от причала отвалила ладья царицы, укрытая по днищу расписными бухарскими коврами. Ладья была великая: на носу её музыканты играли сладкую музыку Люлли, а на корме среди фрейлин восседала сама Екатерина Алексеевна, проведшая с царём целую ночь и возвращающаяся в Летний дворец. Пётр Андреевич отвесил царице самый почтительный поклон, какой можно было только сделать в шлюпке. Екатерина ответно ласково улыбнулась и, когда лодки сблизились, бросила Толстому: «Не боись, Пётр Андреевич, дело сделано!» И Пётр Андреевич ещё раз похвалил себя за Догадливость, что не бил кнутом девку Ефросинью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю