355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Когда уходит земной полубог » Текст книги (страница 32)
Когда уходит земной полубог
  • Текст добавлен: 4 марта 2018, 15:40

Текст книги "Когда уходит земной полубог"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)

КОРОНАЦИЯ МАТУШКИ-ПОЛКОВНИЦЫ

По возвращении из Персидского похода влияние Екатерины Алексеевны на своего полковника возросло как никогда прежде. Злодейка Кантемирша удалилась от двора, а мелким шалостям своего старика Екатерина никогда не препятствовала. Пётр, впрочем, и сам в ту пору словно остепенился, больше сидел на месте в своём любимом парадизе, меньше стал скакать из одного конца России в другой, ведь поездки в двуколке по российскому бездорожью требовали железного здоровья. А здоровье-то убывало. Стоило съездить по весне на Ладожский канал, посмотреть работы, которые шли зело трудно и где людишки мёрли яко мухи, как поясницу так растрясло, что, вернувшись, сразу слёг и стонал несколько дней. Новый царский лекарь Блюментрост, сменивший скончавшегося Арескина, впервые почувствовал свою силу и стал выговаривать Петру за ту поездку. Пётр помнил, конечно, что отец Блюментроста лечил ещё его батюшку, Алексея Михайловича Тишайшего, но он-то сам «тишайшим» отнюдь не был. Накричал на лекаря, едва не прибил его палкою. Затем сказал уже отходчивее: «Болезнь упряма, природа знает своё дело! Но и нам надлежит бороться и заботиться о пользе государства, пока силы есть!» И, едва встав с постели, тотчас вернулся к государственным делам и заботам. Ныне, когда все войны счастливо закончились, более всего Петра тревожили дела внутренние. Государства всеобщего блага построить не удалось. Немногие, яко Меншиков, сказочно богатели, большинство впадало в нищету и убожество. И не о мужике речь шла – к нищете русского мужика привыкли.

Хуже иное: беднело северное купечество, после того как вся торговля из Архангельска повернулась в Петербург, где все дела вершили купцы-иноземцы; нищало среднее и низшее шляхетство, оторванное пожизненной воинской службой от своих деревень; стонал от возросших налогов посадский люд. Озолотились только близкие ко двору вельможи. Ране Пётр богатству ближних радовался, но теперь, при общем разоре, оно стало вызывать у царя иные чувства. Пётр всё чаще стал задумываться: а отчего это у сибирского губернатора, князя Гагарина, карета с золочёными колёсами? На какие такие шиши помощник Толстого по делам Тайной канцелярии Скорняков-Писарев, став главным управляющим на стройке Ладожского канала, сразу воздвиг себе пышные хоромы в Петербурге? Откуда берёт многие тысячи господин вице-канцлер, новоявленный барон Шафиров?

Гагарина, Скорнякова-Писарева и обер-фискала Нестерова казнили, барона Шафирова в последнюю минуту сняли с плахи и заточили в темницу, но прав был обер-прокурор Ягужинский: воровства в России, видать, не извести! Одних казнили, заменили новыми, но те ещё более развернулись.

Друг любезный, Данилыч, средь бела дня ограбил целый полк на Украине, украл землю у казаков. Пришлось назначать ревизионкомиссию по делу светлейшего. Проворовался и другой бывший любимец, Артемий Волынский. Пришлось и в Астрахань назначить следствие. От всего этого у Петра часто случались припадки, болела голова. Хорошо ещё, что рядом друг верный, Катеринушка, снимает боль, успокаивает. Больного Петра посетил посол французский, маркиз Кампредон. Просил не огорчаться – ведь всё в этом суетном мире относительно, а наше существование заключено в трёх словах: жить, умереть и быть судимым вышним судом!

J Впрочем, похоже, француз-то о вышнем суде молвил для красного словца. Маркиз Кампредон настолько был поглощён суетными житейскими делами, что о Боге особливо и не задумывался. После Ништадтского мира и провозглашения Петра императором маркиз всецело был занят сладкой мечтою: сосватать одну из русских принцесс – Анну или Елизавету – за подрастающего в Париже короля, Людовика XV. Пётр замыслам тем не противился. Правда, за Анну сватался какой уже год живший в Санкт-Петербурге герцог Голштинский, но у Лизаньки рука была свободной и Пётр готов был отдать любимую дочь за Бурбона. Сие укрепило бы и престиж молодой империи, и франко-русский союз, основу которого заложил ещё Амстердамский договор 1717 года, заключённый после путешествия царя во Францию. Там, в Париже, Пётр не только сам видел пятилетнего короля, но и, подхватив его на руки, поднялся с ним по лестнице, весело бросив встревоженным придворным: «Всю Францию несу на себе». Так что впечатления о Людовике у него были самые добрые. Ведь король-мальчик смеялся, доверчиво прижавшись к огромному дяде. И потому маркиза Кампредона принимали при петербургском дворе с отменной учтивостью, а в Париж был отправлен в свой черёд опытнейший дипломат князь Куракин, дабы способствовать тому сватовству.

Словом, не только дела внутренние, но и дела семейные стояли ныне на первом месте, и, само собой, Екатерина имела в последних равный с ним голос.

И чтобы придать больше блеска своей семье и прикрыть как-то простолюдинство своей жёнки перед родовитыми Бурбонами, император решился наконец короновать Екатерину. Ведь когда они венчались после Прутского похода, коронации Екатерины не было. Впрочем, он и сам не был тогда ещё провозглашён императором. Ныне же иное... Для блеска и славы империи нужна была и императрица.

И вот 15 ноября 1723 года вышел царский манифест к своим подданным, в коем указывалось, что во всех «наших трудах наша любезнейшая супруга государыня Екатерина великою помощницею была... и во многих воинских действах, отложи немочь женскую, волею с нами присутствовала и елико возможно вспомогала, а наипаче в Прутской кампании с турки, почитай отчаянном времени как мужески а не женски поступала, о том ведано всей нашей армии и от них несумненно всему государству...». И далее манифест заключал, что данною нам от Бога за такие супруги нашею труды...» Екатерина достойна императорской короны.

Коронация в Москве состоялась, однако, только через полгода после выхода манифеста, 7 мая 1724 года.

Причин той задержки было две: во-первых, будущая императрица желала обновить свой гардероб и вообще предстать на коронации в Москве во всём блеске, а во-вторых, обнаружились и некоторые супротивники. Среди народа многие толковали: «Нестаточное дело женщине быть на царстве, она же иноземка». Иные смельчаки прямо заявляли: «Креста ей целовать не буду! Коль баба царём, то пусть ей бабы крест и целуют!» Среди раскольников снова пошли толки об антихристе и его полюбовнице. Ну да то чернь, против неё и полиция, и войско есть. Но супротивники коронации простой лифляндки императрицей открылись и средь знатных вельмож. И первым среди них был родовитейший боярин, князь Дмитрий Михайлович Голицын, с 1721 года ставший президентом Камер-коллегии и ведавший посему всеми финансами империи.

У Петра к этому боярину, потомку великого князя литовского Гедимина, по знатности рода превосходившего самих Романовых, отношение было двоякое. С одной стороны, он знал князя Дмитрия Михайловича как опытного дельца, дипломата и управителя. Пётр хорошо помнил, что не кто иной, как Голицын, посланный с посольством в Стамбул после Нарвской конфузив, сумел тогда удержать турок от войны и подтвердить с ними в 1701 году мирный договор.

Назначенный после того губернатором на Украину, князь Дмитрий двадцать лет сидел в Киеве и крепко держал в своих руках столицу Украины. Петру деться было некуда: разве не Голицын предупреждал его о готовящейся измене Мазепы, а ведь мог за ту честность разделить злую судьбу Кочубея и полковника Искры! Когда же изменник-гетман переметнулся на сторону шведов, кто, как не Голицын, привёл свою пехоту в помощь драгунам светлейшего? Та пехота и взяла штурмом гетманскую столицу Батурин, где Мазепа накопил для шведов огромные запасы боеприпасов, провианта, фуража и разного воинского снаряжения. И в час Полтавы киевский генерал-губернатор успел перекрыть путь к Днепру другому соратнику Карла XII, польскому королю Станиславу Лещинскому, не допустил соединения орляков со шведами. Словом, внёс свою прямую лепту и в Полтавскую викторию. Все эти заслуги своего наместника на Украине царь хорошо помнил, потому я держал его в Киеве до конца Свейской войны. Знал Пётр и ещё об одной достойной черте у Дмитрия Михайловича. Старый князь отличался неслыханной среди петровских вельмож честностью. Всем ведано было, что за время своего долгого правления на Украине он не взял себе и полушки из царской казны. За небывалую среди вельмож честность он, собственно, и был назначен Петром руководить всеми финансами империи.

Но ведал Пётр о Голицыне и иное. Хотя Дмитрий Михайлович и служил ему верой и правдой, но многие царские начинания открыто не одобрял за их поспешность и неосновательность. Особливо выступал против преклонения перед всем иноземным и среди ближних людей часто говаривал: «К чему нам сии затеи? Разве мы не можем жить так, как живали наши отцы и деды, которые не пускали к себе иноземцев!»

Впрочем, царский указ ехать в Венецию учиться морскому делу Голицын выполнил и в свои тридцать четыре года отправился в славянские владения Венецианской республики. Но в Рагузе и Дубровнике он занимался не столько навигацией, сколько учился у знаменитого славянского учёного мужа Мартиновича, от коего приобрёл глубокие познания в политических науках. Будучи уже в Киеве, он продолжал те знания углублять, собирая труды Гобезия и Локка, Лисия и Гуго Гроция, сатиры Боккалини и гишторические сочинения Пуффендорфия. Многие из оных книг он повелел студентам Киевской греко-славянской академии перевести на русский язык. Вот почему, когда Пётр принялся за составление внутренних законов для Российской империи, князь Дмитрий стал ему первым помощником. Именно Голицыну и служащему под его началом Генриху Фику Пётр поручил ознакомиться со шведскими законами и постановлениями, дабы самые пригодные перенести в Россию. С тем Фика командировали в Швецию, сам Пётр частенько наведывался на подворье своего президента Камер-коллегии. И толковали царь и Голицын не только о налогах и прибытках государственных, но и о нужных переменах в суде, местном и вышнем управлении.

Пётр настолько ценил своего старика (хотя князь Дмитрий всего на десять лет был старше Петра, но от многих умствований рано поседел и в свои шестьдесят и впрямь казался стариком), что не раскатывался прямо к крыльцу боярина, а оставлял двуколку у ворот я шёл через двор пеший, в сенях же спрашивал внука: что дед, уже молился? И если оказывалось, что старый князь ещё бьёт поклоны в молельне, проходил в его библиотеку, брал какую-нибудь учёную книгу и ждал. Пожалуй, только к Якову Долгорукому Пётр относился с таким видимым почтением, как к князю Дмитрию.

Но оказалось, одно дело – внимать советам учёного князя, другое – слушать его возражения царской воле в Сенате. Добрые советы Пётр умел всегда выслушивать (принимать или не принимать – на то была его воля), но открытого супротивства не терпел. Особливо когда князь Дмитрий осмелился возражать по столь личному для императора делу, как коронация Екатерины. Дело сие Пётр почитал сугубо семейным, понеже ещё в начале 1722 года издал указ о наследии престола, где прямо заявлял, что в воле государя самому себе назначать наследника, не считаясь со старшинством. Уже тогда Голицын говорил ему, что сей указ – нарушение древнего русского права, по которому престол переходил после кончины монарха к старшему сыну или его внуку. Поелику сыновей у Петра боле не было, и царю, и князю Дмитрию было ясно, что речь идёт именно о внуке – сыне несчастного Алексея, Петре Алексеевиче. Пётр тогда те речи боярина оставил втуне, поскольку разговор был тайный, келейный. Но теперь сей гордец вздумал супротивничать открыто, объявив в Сенате, что негоже короновать Екатерину после того, как она уже двенадцать лет была венчанной женой государя, и ничего, вполне обходилась, без всякого умаления царскому имени, и без короны. Все сенаторы, и Голицын конечно, сразу же поняли, что коронацией Екатерины Пётр указывает на неё и её потомство как на своих прямых наследников и отодвигает в сторону от наследства своего внука. Речи супротивника тотчас передали царю.

Будь вместо Голицына светлейший князь Меншиков, в тот же час ознакомился бы с царской дубинкой. Но князь Дмитрий был удостоен большего: его лишили всех регалий и званий и посадили в казематы Петропавловской фортеции.

И здесь Екатерина (то ли по своему природному уму, то ли по наставлениям Меншикова) сделала ловкий шаг: сама попросила Петра простить вину Голицына. Лифляндка хорошо понимала, что за князем Дмитрием стоит вся старомосковская знать, с которой Она в случае кончины хозяина сразу окажется с глазу на глаз в окружении немногих верных людей. И здесь Екатерина вдруг поймала себя на мысли, что уже давно, с того памятного царского указа о наследстве, подумывает о скорой кончине хозяина.

И самое удивительное, что подумал о том же и Пётр, правда по-иному: а что будет с моими сороками-воровками, дочками любимыми, ежели я вдруг умру? Почувствовал он в ту минуту какую-то страшную внутреннюю слабость и понял, что о скорой своей кончине он впервые думает всерьёз. А поскольку думал всерьёз, то сразу понял, что матка-полковница, пожалуй, права и не стоит сейчас ему ссориться с родовитой знатью.

Посему Пётр скоро повелел князя Дмитрия без суда из казематов освободить, вернуть все ему регалии, чины и звания, но обязать во время коронации нести за Екатериной шлейф её императорской мантии. И лифляндка была страшно довольна, что, когда под торжественный перезвон всех сорока сороков колоколов московских она вступала в Успенский собор, шлейф её императорской мантии нёс родовитейший русский вельможа.

Однако хотя широкая императорская мантия для многих закрыла тёмное происхождение Екатерины Алексеевны, но старый князь, хотя и исполнил царскую волю, стоял на своём и в тот же вечер сказал своему младшему брату, славному полководцу и генерал-аншефу Михаилу Михайловичу, прискакавшему в Москву с Украины, где он командовал целой армией: «Цена сей новоявленной императрице самая солдатская: копейка за поцелуй! Для нас, Миша, по-прежнему единый законный наследник – Пётр, сынок несчастного Алексея».

Князь Михайло согласно склонил голову перед старшим братом, волю которого почитал после кончины батюшки как волю отцовскую.

И во многих других знатных домах толковали о том же.

Так короновали в 1724 году Екатерину Алексеевну, а мыслили уже о скорой кончине Петра Великого.


Часть пятая
КОГДА УХОДИТ ЗЕМНОЙ ПОЛУБОГ

Во второй половине сентября 1724 года на берега Невы опустилось тихое бабье лето. Первые осенние дожди прошелестели, и осеннее солнышко заблистало на красных черепичных крышах и отмытых мостовых Санкт-Петербурга. В Летнем саду замелькала белая паутинка, а солнечные лучи с раннего утра приветливо дрожали и дробились в мелко застеклённых, на голландский манир, высоких окнах Летнего дворца и будили молодых принцесс: весёлую, пятнадцатилетнюю хохотушку Лизаньку и старшую, тихую чернобровую красавицу Анну.

Лизанька сама распахивала настежь окна, и в её спальню врывался свежий воздух осеннего сада. Воздух пах горьким дымком от костерков садовников, на них сжигали опавшие листья, узорчатым ковром покрывавшие садовые аллеи и лужайки, на которых ещё клубился утренний туман. Лизанька морщила курносый носик от удовольствия, звонко чихала от утренней сырости.

Анна вставала позднее: томная, строгая. Да и то рассудить надобно – скоро она должна была стать наречённой невестой приезжего заморского принца из Голштинии. Оттого и на младшую сестрицу посматривала свысока, рассуждала о всём со степенной важностью, как и подобает будущей герцогине-правительнице, хотя нет-нет да и завидовала беспечной весёлости Лизаньки. У той ещё всё в тумане, а женихи пребывают токмо в великих замыслах батюшки да в прожектах Коллегии иностранных дел Российской империи.

А меж тем её-то суженый спозаранку уже перед окнам и маячит, явился с приветственной музыкой.

Утреннюю тишину будили звуки флейты и гобоев, небольшой оркестр герцога голштинского начинал свой концерт перед окнами проснувшихся принцесс.

Молодой герцог Карл Фридрих стоял перед оркестром, как полководец перед маленькой армией. Зевал, конечно, в кулак от недосыпу, но что поделаешь – дщерь Петра Великого стоила ранней побудки.

Смешливая Лизанька беспечно перевешивалась из своего окна («как роза с ветки», галантно заметил герцог), смеялась смешной позитуре жениха.

Анна смотрела на сестрицу с досадой: ведь несколько раз и она, и матушка наказывали сестрице не высовываться, потому как европейский политес не велит.

Но до политесу ли Лизаньке, когда столь занимательное действо, как сватовство.

«А жених-то, жених! Разодет в пух и прах, что твой барон Строганов: парижские башмаки на красных каблуках; кафтан не иначе как испанского бархату; камзол золочёный, версальский; кружева и на манжетах, и на жабо точно брабантские... Парик новоманирный, короткий (а наши-то балбесы всё ещё носят длинные парики, волоса до пупа); так-так, а на шляпе-то не иначе как камни-самоцветы! Батюшки, да, никак, он через лорнет на меня пялится... На-кось выкуси!»

Лизанька показала дерзкий язычок женишку и спряталась за занавеску, давилась от смеха. Представилось, что сей талант обернётся золотым шмелём да и ужалит!

Анна на смех Лизаньки не дивилась, хорошо ведала природную весёлость сестрицы. К окну она подходила неспешно, после того как камер-фрау и девки одевали её, втискивали в корсет, поправляли платье на жёстком обруче, взбивали высокую причёску: парик Анна, в отличие от придворных щеголих, не носила, да и к чему ей оный, коли от матушки унаследовала прекрасные природные тёмные волосы. Единую вольность и позволяла: украшала высокую причёску алой розой.

Затем подходила к закрытому окну и через стекло любовалась на своего заморского герцога: жених был и молод, и хорош собой, что же более потребно. И Анна, закрыв глаза, томно поводила головкой в такт музыки и поднимала руку с цветиком, словно шла с женихом в менуэте.

Впрочем, знала ведь плутовка, что сии знаки-Карлу Фридриху весьма приятны; на прошлой ассамблее у Меншикова весь вечер твердил, что с этой розой в волосах и белоснежной поднятой ручкой Анна – вылитая испанка, и ему мерещится уже звон кастаньет. Правда, поначалу Анна задумалась; а хорошо ли сие иль мизерабль выглядеть испанкой? И как послушная дочь спросила, конечно, матушку, которая в сих хитростях куда как искушена.

Екатерина Алексеевна глянула на неё как-то наособицу, точно впервые узрела выросшую дочь, а затем звонко рассмеялась, прижала к пышной груди и прошептала необычно, заговорщически:

– Конечно же хорошо, дурёха ты моя, дурёха! Испанка – сие страсть, и, значит, дюк сей влюблён в тебя страстно!

Впрочем, Анна и без того ведала силу своих чар над герцогом. Третий год Карл Фридрих в Петербурге и всё ждёт от батюшки слова согласия. Видно, такова их судьба: дождётся! Потому она была совершенно спокойна и не разделяла тревог матушки; твёрдо верила: чему быть, того не миновать!

Меж тем Екатерину Алексеевну, в отличие от дочки, мучило многое: «А вдруг герцог передумает аль с ним что случится? Вон ведь как его спаивают и у Апраксиных, и у Меншиковых! При дворе в Санкт-Петербурге всем памятно было, как ещё один герцог – тот, Курляндский, обвенчавшись с царевной Анной Иоанновной, на собственной свадьбе так упился, что после оной вскоре и помер. И кукует сейчас Анна Иоанновна одиноко и печально на пустынном подворье герцогского замка в Митаве. А ну как и мою Анхен такой же злой случай ждёт-поджидает?» Екатерина Алексеевна даже с другом своим старинным, Александром Даниловичем Меншиковым, о том переговорила, и светлейший обещал помочь, упредить вельмож. И спасибо, слово сдержал и герцога голштинского перестали доставлять с ассамблей пьяным в стельку, бревно бревном.

Но самая-то великая опасность для счастья Анны таилась, пожалуй, совсем рядом за стенкой, где похрапывает хозяин, господин первый бомбардир Пётр Алексеевич. «И что ему, чёртушке, ещё в голову взбредёт? – не без печали рассуждала по ночам Екатерина, ворочаясь « пуховой постели. – Мало, вишь, ему герцогского титла, подавай в семью королевский. И эта стрекоза французская, маркиз Кампредон, так и блестит перед очами хозяина: молодой-де король Людовик Пятнадцатый растёт не по дням, а по часам и вот-вот войдёт в полную силу. А моей-то Анне каково в девках маяться и ждать, пока Бурбон повзрослеет?! Хорошо ещё, в последнее время маркиз переменил фронт, заводит ныне беседу о Лизке – птенчике. Ну да той ещё петь и чирикать! А с Анной надобно было не медлить. Сегодня же переговорить с хозяином... – решила Екатерина Алексеевна. – Потребно невзначай соглашаться, дабы не упустить герцога. Министр-то его Бассевич на днях уже об отъезде речи повёл. А герцог-то влюблён. Почитай, каждое утро является с приветственной музыкой... – Екатерина Алексеевна глянула в окошко. – Вот и опять здесь!»

Она наблюдала за щёголем-женихом и его свитой сбоку, из поварни, где проводила обычную утреннюю ревизию. Многое во дворце Екатерина Алексеевна доверила своему обер-гофмейстеру Василию Олсуфьеву, но токмо не кухню. Сказалась, должно быть, старая привычка, идущая ещё с сиротских лет, проведённых в услужении у пастора Глюка в Мариенбурге, где она тоже ведала кухней, а до того ещё наголодалась изрядно. Потому кухню и винный погреб Екатерина оставила за собой, и никакому Олсуфьеву сюда ходу не было. Да и взгляд тут потребен зоркий: не то шельмецы-повара тотчас всё растащат.

Екатерина Алексеевна с удовольствием осмотрела свою просторную поварню: всё чисто, прибрано, сияют в солнечных лучах до блеска отмытые кастрюли и сковородки, сверкает серебряная посуда, запертая в особом шкапчике.

Здесь, среди кастрюль, Екатерина Алексеевна чувствовала себя полным генералом. Выслушала доклад старшего повара, сама проверила кладовые, где висели окорока и копчёные колбасы, доставленные из Ревеля; спустилась в ледник, полюбовалась на огромных замороженных осётров – дары астраханского губернатора; заглянула в винный погреб, где рядами высились крепкие бочонки с бургонским, мозельским, венгерским винами. Виночерпий доложил, что вечор доставили бочонки с добрым токаем – подарок государю от князя Эстерхази. Екатерина Алексеевна сама попробовала вино – не отравлено ли? Но токай был отменный, не заметила, как и выпила стаканчик до конца. Распорядилась подать его к обеду – токай был любимым вином хозяина. А впрочем, угодить Петруше проще простого. С утра ест токмо холодное мясо с солёными огурцами и мочёными яблоками. Так что забота здесь была не хитрая: отправить в царский кабинет холодную курицу, да чтоб с водкой, настоянной на разных полезных кореньях, которые водку крепили и придавали ей особый вкус. Придворные льстецы величали сию водку петровской, поскольку государь сам алхимничал с сим полезным напитком.

Правда, Пётр с утра выпивал токмо одну походную чарочку, но Екатерина посылала в кабинет целый штоф, зная, что государь здесь же отличал чаркой угодившего ему вельможу.

Ежели с господином бомбардиром хлопот больших у Екатерины Алексеевны по кухонной части поутру не было, то когда дело доходило до собственного стола, приходилось крепко подумать: ей самой и Лизаньке никак нельзя марципанов и прочих сладостей, не то тотчас разнесёт! Крупны были в теле! Екатерина вздохнула. До сладостей она была великая охотница.

«Зато Анна – совсем другое дело: и в кого такая вертлявая оса уродилась? Талию пальцами обхватишь. А впрочем, в кого же, как не в меня! – Екатерина Алексеевна про себя улыбнулась и выпила рюмочку анисовой, душистой. Увидела, как за окном музыканты собирают уже свои инструменты, а щёголь-герцог раскланивается перед принцессами. – Ведь и у меня была столь тонкая талия, что первый-то муженёк, бравый шведский драгун, бывало, брал её в две ладони. – Екатерина выпила ещё рюмку анисовой, хихикнула: – Надо же, столько лет того шведа не вспоминала, а тут... – Выпила третью рюмку и показала язык вслед уходящему герцогу. – Хотя ты и кавалер-щёголь, но мой-то нынешний талант во всём поизрядней будет! – Вздохнула, зажмурилась, и тотчас представился во весь рост знатный красавец, камергер Виллим Монс, дорогие сладкие губы. – Как он целовал эту грудь! Но только грудь, и ничего боле, потому как она императрица, и боле нельзя. – И тут же задумалась: – А отчего же нельзя? Ведь за окном бабье лето, самый что ни на есть праздник. Как это у русских говорят: «В сорок пять баба ягодка опять!»

Екатерина оглядела покрытый осенним золотом Летний сад. «Вся природа ликует, а я разве не часть оной?»

И явилась дерзкая мысль: «Хозяина-то черти ныне в Олонецкие заводы гонят. А я не поеду, сошлюсь на женскую хворь. И останусь в Санкт-Петербурге – себе во всём вольна. Ведь я ныне коронованная императрица!»

Коронация Екатерины свершилась в Москве ещё по весне, но она всякий раз поражалась своему новому состоянию. «Императрица!» – это слово переливалось для неё излюбленными голубыми алмазными подвесками. И это слово решило всё. «Разве я себе не вольна?!» – билась дерзкая мысль. «Вольна, во всём вольна, ведь ты ныне императрица!»: – ответствовал ей какой-то тайный бес. И она этому бесу поверила.

Когда камер-лакей распахнул перед ней увенчанные амурами светлые двери, солнечный луч упал к её ногам, и по тому лучу золочёным кузнечиком подскакал он, душонок, дорогие сладкие губы. Согнулся в изысканном поклоне, чмокнул в ручку, заглянул бесстыже прямо в глаза. Обмерла сердцем, но глаза не отвела, взглядом ответила. Виллим, конечно, всё понял, усмехнулся уголком губ, громко объявил, что все бумаги по делам вотчинной канцелярии подготовил и может сделать доклад по ним её величеству в любое угодное время.

– Пройди в мой кабинет и жди! – властно приказала Екатерина и грозно оглядела защебетавших фрейлин.

Девки так и зыркают, не дай Бог, учуют нечто, тотчас передадут хозяину. «С ними надо ухо ой как востро держать! – подумала Екатерина. – Иные ведь о том лишь и мечтают, как бы занять моё место. В Астраханском походе, к примеру, Машка Кантемир сама под пьяного хозяина легла и даже понесла от него. А ещё природная княгиня! Да Бог миловал, случился выкидыш, Кантемиршу прогнали со двора. Не то, говорят, уже и корону царскую примеряла!» В тёмных глазах императрицы наливался такой гнев, что фрейлины тотчас замолкли и потупили очи.

Одна гордячка Головкина дерзко выдержала её взор и, похоже, даже усмехнулась нехорошо. «Ну, погоди, барышня! Отплачу я тебе, даст Бог, за все свои страхи!» – зло подумала Екатерина, но в сию минуту отвлёк её весёлый толстячок, этаким колобком подкативший к руке. То был любимый шут, Ивашка Балакирев Екатерина благоволила к нему наособицу, поскольку приведён он был ко двору Виллимом Монсом, у которого выполнял самые тонкие и тайные поручения.

   – Зачем, матушка, гневишься! С утра сердце горячить – к вечеру устанет! Аль сов какой видела, так скажи, я тебе любой сон отгадаю! – тоненьким дискантом проверещал Балакирев, и круглое лицо его расползлось в такую дурацкую улыбку, что стало похоже на широкий масленый блин.

   – А сон и впрямь был чуден! – горловым, искусственным голосом пропела Екатерина. – Будто гуляю я с фрейлинскими девками по летнему огороду и налетел вдруг вихорь и у Катьки Головкиной платье сзади на голову задрал, а под платьем-то ничевошеньки...

Тут, как и ожидала Екатерина, все фрейлины дружно захихикали и обернулись к побелевшей от злости Головкиной.

   – А из-за кустов вдруг как выскочит белый козёл, как поддаст Катьке под голый зад... И к чему бы сие? – Екатерина Алексеевна в недоумении развела руками.

Фрейлины уже не хихикали, а ржали, яко молодые кобылицы. А Балакирев нежданно упал на четвереньки и с диким воплем: «Бее! Блее!» – козликом поскакал на Катиш Головкину. Та едва успела подобрать тяжёлое парчовое платье, чтобы шут не обмарал слюною.

   – Государыня, позвольте мне выйти, мне дурно... – пробормотала Головкина.

   – Иди, матушка, иди! Да снам чужим и наветам чуждым не особо-то доверяй! – уже добродушно молвила Екатерина.

«Петербургская злая оса», как в свете звали Головкину, пулей вылетела из залы. Смеющиеся фрейлины вытирали слёзы на глазах. Посмешила матушка-царица на славу. Шутка удалась, и Екатерина милостиво возложила руку на плечо Догадливо подскочившего шута и прошествовала в свой кабинет, где её нетерпеливо поджидал Виллим Моне, дорогие сладкие губы. Занятия предстояли личные, но отменно важные: по делам собственной вотчинной канцелярии её величества.

   – Своя рубашка – она завсегда ближе к телу! – весело осклабился Балакирев, закрывая дверь в кабинет Екатерины.

В то самое время, когда Екатерина Алексеевна решала дела семейные, на другой, мужской, половине дворца решались вопросы самые важные, государственные.

Закутавшись в долгополый персидский халат (трофей из последнего похода), Пётр I, вопреки обыкновению, никого из вельмож к себе не допустил и сидел в своём кабинете совершенно одиноко, нацепив на нос смешные голландские очки в тонкой оправе. Очки эти он купил ещё во время своей второй поездки в Амстердам, и очки те были от дальнего взгляда. Потому как ныне, когда великими викториями и славными мирными трактаментами закончились все войны и походы, взгляд на дела российские должен был быть не дальний, сквозь пороховой дым, а ближний, пристальный, как через микроскоп голландца Левенгука.

Надобно было заняться внутренними законами и установлениями для молодой империи. Впрочем, Пётр I готовился к этим трудам уже третий год, когда сразу после Ништадтского мира отправил в Швецию молодого гамбургского юриста Фика, дабы оный ознакомился со всеми законами и установлениями Шведского королевства. Тогда он ещё полагал, что шведы, которые оказались учителями в трудах воинских, такими же явятся и в трудах мирных.

Но вот Фик явился недавно из своего заморского вояжа и объявил, что хотя законов в Швеции много и он привёз с собой целый сундук фолиантов, законы те сами шведы, после того как погиб Карл XII, все переменили и шведская аристократия там ныне такую власть забрала, что Швеция, почитай, стала родной сестрицей польской шляхетской республике, Речи Посполитой. Ну а политичные порядки в Польше, где «каждый шляхтич в огороде был равен воеводе», Пётр I и его приближённые сами отменно ведали. Во время Северной войны случалось, что почти вся Речь Посполитая была под русской рукой.

Посему Пётр определил Фика в Камер-коллегию, ведавшую всеми финансами Российской империи, и приказал ему на досуге разобраться со шведскими законами вместе с президентом коллегии князем Дмитрием Михайловичем Голицыным. «Старик он злой, желчный, супротивник многих моих перемен, но не шепчет о том за спиной, а говорит прямо, открыто. К тому же и сам учен в Италии и Рагузе, читал и Макиавелли, и Томазия Гоббса, и Локка, и Гуго Гроция. В сих делах ему нет равных...» – думал Пётр, отдавая Фика под начало Голицына и приказав обоим подготовить ему краткий экстракт, что из прежних шведских законов пригодно для империи Российской.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю