355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Когда уходит земной полубог » Текст книги (страница 33)
Когда уходит земной полубог
  • Текст добавлен: 4 марта 2018, 15:40

Текст книги "Когда уходит земной полубог"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

Пока же, дабы не тратить время втуне, Пётр решил завершить то, что было начато, да не закончено сполна: «Гисторию Свейской войны» и «Морской устав». Он положил себе за правило каждое утро натощак, пока голова ясная, три часа сидеть за письменным столом, и так же как он выполнял все свои зароки, выполнил и этот. К немалому удивлению вельмож, не мчался с утра в Адмиралтейство и не шёл к Нартову в токарню, а сидел перед листом чистой бумаги. И здесь понял, сколь трудна бумажная работа. Правда, дописывать Морской регламент было легче, чем сочинять общую «Гисторию», ведь первые морские установления он дал ещё в молодости, во втором Азовском походе в 1696 году.

Сколь давно всё это было – и весенний разлив Дона, и скрип сотен уключин на галере «Принципиум», и весёлый дебошан французский Франц Лефорт, определённый, к немалому удивлению, в великие адмиралы... Пётр закрыл глаза, вытянул на столе огромные жилистые руки... и увидел вдруг, как качается на мачте передней галеры красный фонарь. Такие фонари он приказал поднять на мачтах каждого судна, дабы в ночной тьме не налетали друг на друга, не мешали порядок в караване. И порядок в караване он тогда наладил, а вот как наладить порядок между людьми? Конечно, в старину говорили: порядок от Бога! Но Божий порядок есть только на небесах, а здесь, на земле, порядок соблюдает власть помазанника Божьего, его власть! И ныне, когда он дорабатывал статьи «Морского устава» (первое издание уже вышло), приходилось вникать в самые мелочи.

Он задумчиво погрыз ноготь (дурная привычка, от которой отвыкнуть так и не мог) и застрочил быстро, пропуская буквы, спешил, дабы не забыть в Регламенте простого матроса и на берегу, так как гуляют морские черти здорово и крепко. «Аще кто девицу изнасильничает, – разлетались брызги чернил, – да сказнён будет смертию». Пётр остановился, вспомнил, как по взятии Нарвы самолично заколол несколько таких насильников. Подумал, что снова явится большая кровь, и приписал уже отходчиво: «При суждении о сих делах судья должен поступать, впрочем, с великим рассуждением: где и когда сие учинено, кричала она или не кричала, есть ли у неё ссадины или кровоподтёки, когда она на то жалобу принесла, тотчас же или помедлив день или два... тогда часто по всему видно бывает, что и она к тому немалую охоту имела. Некоторые, правда, полагают, что публичная девка изнасилована быть не может, но сие неправильно, ибо насилие всегда есть насилие, и надо на самое дело и обстоятельства смотреть, невзирая на персону, над коею учинено». Пётр довольно хмыкнул, подписал: «Статья 116».

День с утра задался, не упущено было ещё одно, пусть и малое, но дело.

«Вершить дела с утра, что открывать путь аппетиту!» – мелькнули слова покойного доктора Арескина, с которым вместе ездил в Париж, посетил там заседание Академии наук.

И тотчас вспомнилось, ещё одно незавершённое дело. Славный французский географ, академик Делиль, тогда, в Париже, просил снарядить экспедицию, дабы спроведать, соединяется ли Азия в Сибири с Америкой. И он обещал сие спроведать.

Вернувшись из Парижа уже в январе 1719 года, отправил в Восточную Сибирь двух навигаторов, Ивана Евреинова и Фёдора Лужина, наказав им строго: «Ехать вам до Тобольска, и от Тобольска, взяв провожатых, ехать до Камчатки и далее... и описать тамошние места, сошлася ль Америка с Азиею, что надлежит зело тщательно сделать».

Навигаторы были в той командировке три года, но за неимением на Камчатке больших судов в открытый океан выйти не смогли и недавно представили токмо карту ближних к Камчатке Курильских островов. Ныне следовало снарядить в те края великую экспедицию и поставить во главе оной знающего и толкового капитана. И сие надобно обдумать и обговорить с генерал-адмиралом. Пётр вышел в столовую, где уже был накрыт малый стол. За столом и не заметил, как съел кусок холодца, потом налил чарку «Петровской» и обвёл глазами столпившихся у дверей вельмож.

   – Фёдор Матвеевич! Присаживайся! – повелел он генерал-адмиралу Апраксину.

Поднёс и ему чарку. Генерал-адмирал крякнул, но выпил бодро, по-моряцки. Пётр одобрительно усмехнулся, затем спросил озабоченно:

   – Кому можно отдать команду над назначенной Великой северной экспедицией?

   – Да лучше коммодора Витуса Беринга, пожалуй, и не сыскать! – сразу нашёлся генерал-адмирал.

Фёдор Матвеевич Апраксин, может, и не был великим флотоводцем, но капитанов своих знал хорошо, и Пётр ему в том крепко верил.

   – Витус Беринг – потомственный моряк, многому учен, и хоть и датчанин, а говорит обычно по-русски, да и с нашими офицерами и матросами в обхождении прост! Такой моряк, государь, в деле не подведёт! – Апраксин загорячился.

Вот эту черту и любил Пётр в своём генерал-адмирале – Фёдор Матвеевич за своих офицеров всегда горой. Пётр весело улыбнулся, вспомнил, как однажды застал он генерал-адмирала, самолично загоняющего сваи на Крюковом канале вместе с кадетами из Морского корпуса. На царский вопрос, что значит сие магнифико, генерал-адмирал ответствовал честно, не лукавя: коли определил петербургский губернатор, светлейший князь Меншиков, сих отроков, вместо того чтобы флотскому искусству обучать, тяжёлые сваи на каторжной работе забивать, то и он, адмирал, будет им в том прямой помощник. А кораблями и флотами пусть приказчики Меншикова управляют!

Пётр честность ту оценил, тут же приказал кадет возвернуть в Кронштадт на корабли и отдать в науку добрым капитанам. Алексашку же познакомил в тот день ещё раз со своей дубинкой, правда, келейно. «Да, видать, понапрасну. Сей прощелыга давно мою дубинку почитает за царскую милость!» Пётр глянул в дальний угол, где смиренно укрывался светлейший. И пришла вдруг лютая злость на сердешного друга – ведь на столе давно лежит бумага от генерал-прокурора Ягужинского, в коей перечислены многие вины светлейшего. И среди оных – самая страшная: мало того, что уворовал миллионы, так ещё перевёл многие тысячи на амстердамский банк.

«На чёрный день. За границу бежать изготовился, друг сердешный!» Пётр поманил к себе пальцем Меншикова.

Светлейший подошёл робко, как бы ожидая удара. Да и то сказать, судьба его в последнее время была самая незавидная. После раскрытия почепского дела, в коем выяснилось, что светлейший без стыда без совести уворовал в Почепе земли у казаков Стародубского полка, ему пришлось не только возвернуть захваченную землю, но лишиться прежней царской милости и доверия: Меншиков был снят с должности первого президента Военной коллегии. Его оставили, правда, сенатором, но настырный обер-прокурор Пашка Ягужинский продолжал вести следствие о многих винах светлейшего, и мало ли что прокурор мог ещё раскопать, понеже во времена своего великого фавора Александр Данилович и впрямь перестал различать, где его собственная казна, а где государева. А ведь был богатейшим, вельможей в Российской империи, имел сто тысяч душ крепостных, рыбные промыслы на Каспии и на Белом море, соляные варницы, стекольные, суконные и шёлковые мануфактуры, дворцы в Петербурге. «Так нет, всё ему мало, мало и мало. Ещё свои долги казне не возвернул, а уже сразу за Почепом требует себе на Украйне Батурин». Пётр как бы с любопытством взглянул на побледневшего от страха Меншикова. Но не вскочил, не закричал, не прибил. Гнев его словно ушёл в печаль о старом и верном камраде, с которым прошли все молодые годы. Сказал тихо:

   – Ты, мейн фринт, возьми-ка бумагу нашего генерал-прокурора и ответствуй ему честно по каждому пункту. – Потом добавил вроде бы беззлобно, но так холодно и отстранённо, что Меншиков даже вздрогнул: – А коли не оправдаешься по всем пунктам, особливо по вкладу в банк амстердамский, пеняй на себя!..

«Уж лучше бы побил, как встарь, дубинкой, мы ведь ничего, мы к тому привычные!» – тоскливо подумал Меншиков, забирая из рук Петра ябеду Пашки Ягужинского. Вспомнил, как Екатерина Алексеевна, его всегдашняя заступница, передала честно, что царь молвил при последнем с ней разговоре: «Ей-ей, Меншиков в беззаконии зачат, и во всех грехах родила мать его, и в плутовстве скончает живот свой». А под конец хозяин так рассердился, что закричал дико: «Коли он не исправится, то быть ему без головы!» – с ужасом шептала ему Катя, и по этому шёпоту Меншиков понял, что его старинная полюбовница говорит чистую правду.

   – Ступай, ступай! – напутствовал его Пётр. – Мне тут с господами министрами о государственных делах переговорить надобно, а ты поди подумай о своём!

И эти слова царя сразу отдалили Александра Даниловича от других вельмож, которые отшатнулись от него, словно от зачумлённого. По образовавшемуся меж ними коридору Меншиков ступал как-то странно, вышел из дворца на полусогнутых.

А к царю один за другим стали подходить с докладами президенты коллегий, сиречь министры. И о том, что времена ныне переменились, лучше всего говорил порядок докладов. Первыми подошли не военные, а министры статские.

Сначала отдал Петру бумаги на подпись президент Камер-коллегии князь Дмитрий Михайлович Голицын, ведавший всеми финансами империи. За ним шёл друг Голицына, бывший посол в Голландии и в Англии, а ныне президент Юстиц-коллегии граф Андрей Артамонович Матвеев. Потом следовали доклады Мануфактур– и Берг-коллегий, за ними отчёт давала Коммерц-коллегия, и только в конце Пётр заслушал доклад нового президента Военной коллегии князя Аникиты Ивановича Репнина. Такая очерёдность лучше всего говорила о перемене обстоятельств в положении Российской империи. Ведь осень 1724 года была второй мирной осенью для России после длившейся двадцать один год Великой Северной войны и состоявшегося сразу за ней Каспийского похода Петра I. «И что нам за царя-воина дал Господь! – громко роптали во всех городах и весях, когда Пётр затеял тот Каспийский поход. – Не успела одна война победно закончиться, как он уже на новую собрался!»

Но, к счастью для россиян, новый военный поход закончился быстро: до Персии Пётр I не дошёл, а взяв Дербент, скоро возвернулся в Москву. Впрочем, во время триумфального вступления царя в Первопрестольную на красном чепраке арабского аргамака возлежали ключи от оного Дербента, а город сей, как ведомо было многим, сам по себе был ключом ко всему Кавказу и Азии, и война там продолжалась без Петра. Генерал Матюшкин по царскому указу занял Баку, а лихой полковник Шипов вошёл и в саму Персию, где взял столицу провинции Гилянь – город Решт. Но та война была уже малая, удалённая, и её как бы и не было, поскольку союзный персидский шах сам отдавал города и провинции под царскую высокую руку, дабы их не заняли турки. Но и с турками Петру I удалось в 1724 году заключить соглашение, война с ними была отодвинута, хотя на Украине и стояло шестидесятитысячное русское войско под командой лучшего петровского генерала князя Михайлы Голицына. В Стамбуле ведали о том войске и от войны с Россией на юге воздерживались.

На севере же произошла полная перемена отношений со Швецией, которая не только подписала в 1721 году славный для России Ништадтский мир, но в 1724 году даже вступила в союз с новоявленным российским императором. Словом, впервые за многие годы Россия отдыхала от беспрерывных войн и походов. Никакие внешние неприятели не грозили ей боле, и Пётр мог на покое заняться внутренними делами, которые прежде решались наспех, второпях, на скаку, потому как всё время поджимала война и приходилось сообразовывать с ней свои планы и действия.

Но оказалось, что решать дела внутренние ещё труднее, чем внешние: столько накопилось разных законов и указов за век нынешний, да и за век прошлый, за все годы, прошедшие после «Уложения» батюшки Алексея Михайловича, что временами Петру казалось – через сию толщу ему никогда не продраться.

А ведь пора было подумать и о своём, личном. Последние годы его всё чаще одолевали болезни: особливо почечная скорбутка, от которой он лечился ещё на водах в Карлсбаде и Пирмонте. Вот и ныне ночью всю поясницу тянуло.

Он глянул на стоявший в золотом уборе Летний сад и порешил вдруг: «Сегодня же по ясной погоде отправлюсь на Олонецкие минеральные воды, они, чаю, помогут. Да и на Олонецкие заводы загляну». Карельские лечебные воды были его новиной, и Пётр ими гордился яко первооткрыватель и горячо рекомендовал всем близким. «Но Катеньке осенняя дорога, почитай, невмоготу, придётся одному собираться? Да по дороге надобно работы на Ладожском канале обозреть – пишут, что там людишки мрут яко мухи! А для того дела лучше взять с собой Сашку Румянцева, он только что на Украине все дела с гетманским правлением отменно управил! И ныне дежурным генерал-адъютантом у дверей маячит». Пётр отпустил министров, а Румянцеву приказал остаться:

   – Вот что, друг любезный, собирайся в путь-дорогу, сегодня же едем на Олонецкие воды. Да по пути на труды на Ладоге воззрим. Отправимся водою. Распорядись!

Румянцев всё понял с полуслова, выскочил за дверь. Этим и нравился Петру: был скор, решителен и вершил чудеса – статус Венеры из самого Рима достал, след беглого царевича открыл! Пётр своего бывшего расторопного денщика час от часу боле ценил и недавно произвёл в генерал-адъютанты.

   – И куда сей оглашённый поспешает, даже меня едва дверью не пришиб! – В столовую вплыла матушка-государыня.

Пётр глянул на неё с удовольствием: Екатерина и в сорок лет хороша – чернобровая, румяная, звон колышет грудью. Подошла, ласково чмокнула его в лысеющее темя.

   – Еду, Катя, надобно работы на канале осмотреть, да и на заводах Олонецких побывать.

   – Всё-то ты в спешке! А вот доктор Блюментрост не велит. У тебя всего две недели как приступ был! Чаю, не забыл, как кричал?! – сердито спросила Екатерина.

   – Помню, помню! – буркнул Пётр. И как не помнить, когда не только почки схватило, но и вышла задержка мочи.

Однако затем глянул на жёнку с хитрецой, яко больной на сиделку, и сказал уже весело:

   – Да я ведь, Катюша, не токмо по делам поспешаю. Прежде чем на заводы отправиться, я на воды минеральные загляну, подлечу скорбутку-то!

   – А кто же за тебя в Петербурге-то править будет, коль Меншиков в опале? – по-государственному озаботилась Екатерина.

Пётр на то нежданное рвение в государственных делах рассмеялся, а потом ответил уже серьёзно:

   – А вот ты и правь! Ведь ты ныне императрица!

Это напоминание о пышной майской коронации в Москве всегда умиляло Екатерину; но сегодня она решила не отступать от мужа, пока весел и отходчив, и снова напомнила о женихе-герцоге, ждущем его царского слова.

   – Быть по сему! – ответил наконец Пётр.

Он тоже понимал, что тянуть боле с заждавшимся женихом нельзя. Хотя, ежели подождать, где-нибудь в Гишпании для Аннушки и королевская корона найдётся. Но Гишпания далеко, а герцог здесь, в Петербурге.

   – Быть по сему! – сказал твёрдо. – Вернусь с Олонца – устроим помолвку Аннушки с герцогом.

Екатерина не удержалась, звонко чмокнула его в губы. За этот открытый и весёлый нрав, а не токмо за пышные бока, пожалуй, и любил он Катю Василевскую.

«Ишь как командует, собирает хозяина в дорогу!» – не без умиления подумал Пётр. За последние годы он стал наблюдать в себе стариковскую черту – нет-нет да и умилялся от всякого пустяка. Ране за ним такое не водилось!

Шлёпнул Екатерину по дородному заду:

   – Ну смотри, правительница! Поджидай своего старика!

На Неве стоял уже скороходный бот, и ветер весело надувал паруса.

И дале дела пошли столь же весело и споро. Целебные воды так помогли, что на Олонецких заводах Пётр собственноручно выковал железную полосу весом в три пуда. Из Карелии в Петербург не спешил, а заглянул сперва в Старую Руссу. Снова он был весь в движении, которое и почитал главным нервом человеческой жизни.

После Старой Руссы, где осмотрел галерную верфь и солеварни, Пётр задержался на день ещё в Новгороде. Он много раз бывал в сём граде проездом, но оставался надолго токмо в начале Северной войны, когда после первой Нарвы здесь собрались разбитые части и возрождалась армия. Тогда же здесь вокруг кремля-детинца воздвигли земляные бастионы, ждали нашествия шведа. Но швед не явился, ушёл в Польшу, а полуразрушенные бастионы и ныне ещё стоят. Пётр взошёл на самый сохранившийся из них, что стоял у реки, и с него обозрел заречные дали. На Торговой стороне в тихом октябрьском тумане высились белоснежные церкви Ярославова дворища; вдали голубыми шлемами воинов Александра Невского поднимались купола Георгиевского собора. Пётр подумал, что и святой князь Александр узрел в свой час и эти дали, и церкви. И полюбил Новгород, и приобрёл здесь славу столь великую, что она пережила века. Вот и он, Пётр, уйдёт скоро из этой жизни, оставив людям свою славу, а новгородские монастыри и церковки будут по-прежнему переглядываться друг с другом. И хорошо, что он в этом году перенёс мощи Александра Невского в свой парадиз на Неве, в лавру. Успел-таки.

Хотя со всеми делами никогда не управишься. Тем не менее он и в Новгороде не токмо церкви смотрел, но успел заглянуть и на парусную мануфактуру, порадовался: столь прочные паруса шили здесь для балтийского флота. А ведь под крепким парусом можно по любой волне бежать.

Эта мысль взбодрила, и хотя чувствовал, как снова тянула боль в пояснице, нашёл в себе силы, пошёл на торжественную службу в Софийский собор. В соборе сел на царское кресло, установленное ещё для Ивана Грозного, оглядел пышный иконостас. Новгородские иконы все нарядные, пёстрого письма.

Службу вёл сам архиепископ Феодосий. Голос яко труба иерихонская, что при маленьком росточке преосвященного преудивительно, – и откуда в нём такая сила берётся? Скорее от великой гневливости. Преподобный Феодосий всегда всем недоволен, и всего ему мало. Пётр определил его первым распорядителем в Синоде, так нет, мечтает быть патриархом. Чтоб быть равным ему, царю.

Пётр с любопытством разглядывал низенького, тучного и краснолицего иеромонаха, пока тот вещал с амвона. Вспомнил, как по нынешней весне имел разговор с Феодосием в Покровском, под Москвой. Батюшка выпил за столом тогда изрядно да и ляпнул: ране, мол, пастыри правили мирянами, а ныне миряне – пастырями. И потому потребно возродить патриаршество во всём его новом блеске.

«И будущим патриархом конечно же себя зрит!» Пётр усмехнулся жёстко, ещё раз глянул на архиепископа. Преосвященный вещал из Апокалипсиса и тоже поглядел в его сторону, как бы грозился: «Аще кто поклоняется зверю и иконе его и приемлет начертание на челе своём или на руке своей, тот имать пити от вина ярости Божией, вина не растворена в чаше гнева Его, и будет мучен огнём и жупелом пред Ангелы святыми и пред Агнцем. И дым мучения их во веки веков восходит: и не имути покоя день и нощь поклоняющиеся зверю и образу его и приемлющии начертания имени его...»

«Так, так, отец преподобный! А я-то думаю: отчего это раскольники меня зверем считают? Оттого, видать, что парсуны мои, яко образы, во всех коллегиях и присутственных местах обретаются. Да что там раскольники, хорош бес и сам отец Феодосий! На людях глаголет, что он, мол, прямой гонитель суеверий, а на деле вопиет, яко юродивый в раскольническом скиту. И не впервой, поди, о каком-то звере болтает. Сие надобно проверить, доносы-то на Федоску со всех сторон шлют».

Пётр погладил отполированные временами ручки кресла, на котором когда-то восседал царь Грозный, я точно ощутил, как переливается в него из прошлого царский гнев.

«Говорят, Иван Грозный все камни в сём храме обстукал, всё клады искал. А мне с посохом стучати непотребно: доподлинно известно, что Федоска во многих новгородских церквах золотые оклады ободрал и в слитки сплавил. Надобно токмо наказать Румянцеву – пусть его людишки проследят и тот золотой Федоскин сундук откроют. Но пока не следует пугать злоязычника, дабы не укрыл сокровищ...» Пётр подошёл под благословение владыки, поклонился. А затем с отстранённым любопытством взглянул на его отвисшие от жира щёки: «На сем челе мы и поставим в Тайной канцелярии царские знаки: вор, дважды вор! Будешь тогда болтать о ненужном мне патриаршестве и строить из себя святого митрополита Филиппа. Воровство и святость не уживаются. Конечно же, опять все закричат, что я зверь, но что поделаешь, ежели я император, а в империи должна быть одна власть. Потому и Синод создал, и сам стал во главе православной церкви!» Пётр перекрестился и, взглянув на икону Вседержителя, вздохнул: «Что ж, великий Боже, и ты гневен в свой час бывал и посему простишь, думаю, и мой гнев, и мои прегрешения. Ведь я твой помазанник на сей грешной земле!» С тем и покинул собор.

Обедать отправился в Юрьев монастырь, где случилось знамение. Монах-ключарь, подавая вино царю, облил его матросское платье. Но Пётр и тут сдержался, да и монах не растерялся, рассмешил, пропел козлиным фальцетом:

   – На кого, государь, самая малость, а на тебя вся благодать!

Благодати сей под тройную монастырскую уху хлебнули они с Сашкой Румянцевым изрядно. Давно он не позволял себе таких излишеств, да больно уж горело сердце, возмущённое злыми намёками Федоски.

   – Ну скажи, разве я зверь, а не человек?.. – спрашивал Пётр Румянцева, когда стояли уже у корабельного трапа...

   – Государь, ты мой прямой благодетель... – Сашка не то поддерживал его под локоток, не то сам за него держался, чтобы не упасть.

   – Попомни, я человек, а не зверь! И в звериное число шестьсот шестьдесят шесть я не верю. Человек азм есть, а не зверь! – С тем он и взошёл на корабль.

А утром, когда проснулся в тесной каютке, за иллюминаторами уже весело журчала чистая ладожская вода.

В осеннюю непогоду лучше всего было посиживать дома у камелька или подоле нежиться в тёплой постельке. Екатерина Алексеевна потянулась в сладкой утренней истоме, прислушиваясь, как стучит ледяными пальцами по окну нудный осенний дождик, и подумала: «Всё, кончилось бабье лето». И вдруг явилось: а ведь это и её лето кончается. Вот-вот возвернётся хозяин, и снова потянется с ним и её, почитай, солдатская жизнь: побудка в пять утра, распоряжения по кухне, обязательные ассамблеи, подневольные пьянки при спуске кораблей. А по правде, к чему ей корабли-то? Вчера вот являлись из Адмиралтейства, приглашали на спуск нового фрегата «Скорпион». Не пошла. И торжество отложили до приезда хозяина. Ведала, сколь милы Петру корабельные забавы. Вот и пусть себе тешится, а у неё свои заботы – тонкие, нежные, амурные.

Екатерина глубоко вздохнула, с радостью вспомнила, как вечор столь страстно прижал её у тёплой голландской печки Виллим Монс, что она совсем уже было решилась тут ему и отдаться, да вовремя спохватилась – за дверью кабинета поджидают фрейлины, и среди них эта «злая оса» Головкина! Пришлось оттолкнуть друга сердешного. Но при расставании не выдержала, шепнула горячо:

   – Приходи завтра для доклада поране, часов в пять!

И Виллим ответил каким-то горловым, высоким голосом:

   – Повинуюсь, царица моя! Явлюсь в срок!

Екатерина ещё раз потянулась, хрустнула косточками, сладко замечталась: «А хорошо бы Виллима прямо сюда и зазвать: кровать-то двойная, широкая!» И вдругорядь перепугалась: «А ежели сие горничные девки узрят? Тотчас ведь всё разнесут, сороки!»

В это время из нюрнбергских настенных часов – подарок дражайшего и любезного друга царской семьи саксонского курфюрста Августа – выскочила кукушка, прокуковала пять раз. «Батюшки светы, а вдруг Виллим уже явился, а я-то всё ещё в постели нежусь?»

Екатерина с неожиданной для её дородного тела быстротой выпрыгнула из постели и бросилась к зеркалу. Наспех причесала роскошные тёмные волосы, споро набросила лёгкое платье: горничных не звала, пусть дрыхнут, сороки! Во дворце и впрямь всё ещё спали: с отъездом Петра не только дворец, но и весь город, казалось, отдыхал от обязательной государственной службы.

Екатерина даже туфли не надела, дабы не стучать каблуками, ведь у неё не ноги – лапищи! Правда, маркиз Кампредон безбожно льстил, когда дарил ей парижские туфли: сразу видно, мол, государыня, что с этим миром вы стоите на доброй ноге! Но была в тех речах какая-то скользкость и туманность! Екатерина же скользить не любила, и когда шла по дворцу, то печатала шаг, как гренадер-преображенец. Но ныне в тёплых шлёпанцах царица молоденькой девонькой прошелестела мимо храпевшей в кресле камер-фрау Луизы Маменс. Та дура дурой, но один глаз открыла. Правда, тут же и закрыла. Дура была верная. У дверей кабинета Екатерина даже ахнула про себя: а вдруг он не там, вдруг не явился!

Но он явился. Согнулся в изысканном версальском поклоне, а штанишки-то бархатные. Екатерина сама крепко, почти по-мужски обняла его (недаром была полковницей) и поцеловала в вишнёвые губы. Монс задрожал всем телом, прижал её к печке-голландке, хранившей ещё вечернее тепло, стал целовать в шею и в грудь. И всё же она сообразила, что и в этот ранний утренний час в низенькое окошко могут заглянуть, увидеть. Сказала по-деловому:

   – Погодь, Виллим, погодь!

Подошла к окну, задёрнула шторы. И только тогда в полутьме повернулась к нему и томно попросила:

   – Расстегни-ка, дружок, шнуровку на платье!

Монс подскочил как чертёнок и сильно дёрнул за шнуровку. Платье упало к её ногам.

   – Штанишки-то сам сними, дурачок!

Екатерина удобно развалилась на широкой софе, предусмотрительно поставленной вечор по её приказу, и весело смотрела, как чертыхается её возлюбленный, развязывая розовые бантики на штанишках из лионского бархата. Но когда он бросился на неё, она приняла его услужливо и нежно, как всегда привыкла принимать мужчин. И столь сладостным было её бабье счастье, что не выдержала, застонала от удовольствия.

А меж тем фрейлины сменились. Вместо верной Лизки Маменс у дверей заступила дежурить Катиш Головкина. И она те любовные стоны услышала и улыбнулась.

На длинных ресницах караульного солдата в Летнем саду таял мокрый снег. Солдат часто мигал, тянул жалобно под нос: «Вы далече, вы далече...» Петербургское небо кашляло по-чахоточному: мокрым снегом и ледяным дождём. Журчала талая вода, стекая по округлому животу девки Венус. Солдат охранял мраморную богиню, дабы не испохабили. Меж угольных боскетов кустарников белели мраморные тела славных статусов. Они стояли, забытые, под дождём и снегом, италианские богини, французские боги. Только голого купидошку бородатые плотники обшивали тёсом. Купидошку любила сама хозяйка.

Старушка-нищенка пробралась в заброшенный в спешке государственных дел Летний сад, достала из торбочки корочку хлеба, пососала. Глаза у неё повлажнели, подобрели. Богиня плодородия Церера, хитро улыбаясь, поглядывала. Старушка встала с чугунной скамейки, устало оперлась на клюшку, перекрестила бесстыжую мраморную девку – чать, и ей, голубушке, холодно – и побрела то ли в Суздаль, то ли в Ярославль, а может, и в Господин Великий Новгород: всюду одно и то же – неурожай. Часовой старушку не остановил. Он караулил славную богиню Венеру, самую знатную в Российской империи статую.

Её соседке, богине Церере, пышной италианочке, среди снега и петербургской непогоды стало совсем грустно. Белый мрамор чернел. Нахохлившийся воробей забрался в причёску богини изобилия и глупо чирикал: «Чирик-чирик! Чирик-чирик!» – что в переводе на удобопонятный язык Российского государства всегда значило: «Хлеба, хлеба, хлеба!»

У входа в сад сивиллы-прорицательницы мёртвыми глазами смотрели на мутную невскую воду. Но оттуда поднимался туман. Нева всё ещё не застыла.

В другом углу сада хохотала богиня Талия, играла на лире Терпсихора, кружились в хороводе капли дождя и первые снежинки. На мраморных ягодицах богини лирической поэзии Евтерпы разгулявшийся гвардеец, торопецкий князь Масальский, выводил непечатное ругательство. Его изощрённый в европейских политесах приятель, полуполковник Палумхорст, любовался голой мраморной мамзелькой. В руках у мамзельки куропатка, в глазах туман, под ногами раскрывающий пасть крокодил. Куропатка и крокодил означали сладострастие. Сытый полуполковник Палумхорст громко смеялся.

На тупиковой аллее долговязый молодой человек в длинном плаще, скрывавшем порыжелые ботфорты и облезший кафтан, невесело созерцал богиню правосудия. По замыслу славного архитекторуса Баратти, богиня должна была держать в руках меч и весы. Но в России античные атрибуты были утрачены. Богиня правосудия судила в России как Бог на душу положит.

Рядом с богиней правосудия расположился господин Нерон. Этого ни дожди, ни ветры не брали: на берегах Невы Нерон чувствовал себя как дома.

Ударила пушка в Петропавловской фортеции. Пробили звонкую дробь барабаны у Троицкой церкви – конец экзерцициям, сиречь воинским упражнениям. Бросали работу мастеровые в Адмиралтействе. Только что облепленный сотнями людей стопушечный корабль, стоявший на стапелях, опустел и сейчас напоминал деревянными рёбрами грудную клетку некоего морского монстра из Амстердамского музеума. Санкт-Петербург садился обедать.

Наш обтрёпанный галант с некоторой небрежностью пошарил в карманах камзола. Запустил понюшку табаку в нос, чихнул громко. Серо-зелёные кошачьи глаза от плезира сощурились, молодой человек повеселел и, размахивая тяжёлой, вырезанной из дуба палкой, зашагал на негнущихся, по петровской моде, долговязых ногах мимо греческих и римских богов к пузатому зданию, украшенному яркой лазоревой вывеской. Кривые, скошенные буквы на вывеске с трудом соединялись друг с другом, но ежели соединялись, то образовывали непривычное московскому взору название: «австерия», сиречь «трактир».

У входа в австерию «Три фрегата» висела картинка с изображением толстого мужика верхом на бочке. От постоянной петербургской сырости картинка посинела, толстый мужик поскучнел, а бочку неучтиво разодрал кортиком загулявший голландский шкипер. И всё же когда скупое петербургское солнце зажигало краску на черепице мокрой крыши австерии и забиралось под карниз, нос толстого пьяницы на картинке величественно алел и все узнавали в нём бога вина и веселия Бахуса.

«Здравствуй, Бахус, какой ты непрезентабельный! Здравствуй, чудище!» Дубовая палка непочтительно постучала по красному носу греко-римского бога. Двери австерии распахнулись, и на крыльцо вывалилась целая компания бородатых голландских матросов с зазимовавшего в санкт-петербургской гавани брига. Вслед за ними густым шлейфом потянулись клубы табачного дыма, перемешанного с щекочущими ноздри парами кислых щей и португальского кислого вина. Молодой человек пропустил почтенных навигаторов, а затем, точно решившись на отчаянный штурм, шагнул навстречу обольстительным запахам кухни австерии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю