355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Когда уходит земной полубог » Текст книги (страница 22)
Когда уходит земной полубог
  • Текст добавлен: 4 марта 2018, 15:40

Текст книги "Когда уходит земной полубог"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)

Государя Пётр Андреевич снова застал на сторожевой вышке, но малая подзорная труба была отброшена на столе, словно Пётр не ждал боле никаких вестей. Царь сидел угрюмый, но сосредоточенный, как человек, принявший ужасное, но необходимое решение.

   – А, Толстой! Явился, кнутобоец? – Пётр встретил его без особой радости, но и без прошлого гнева. – Вот вечор прибыли к нам с Аланд вести. Барон Герц совсем, видать, умом тронулся: требует возвернуть шведам не одну Финляндию, на что мы согласны, но и Эстляндию с Ревелем, и Лифляндию с Ригой. Да и Выборг с округом уступить. За наши же земли отчич и дедич – Ингрию с Карелой – барон хочет получить ещё выкуп в три миллиона талеров. Каково?

   – Может, Каролус шведский где свою полтавскую викторию выиграл? – развёл руками Толстой.

   – Твоя правда, выиграл! – сердито пробурчал Пётр. – И ты, Толстой, ту его Полтаву ведаешь, она у тебя в Трубецком раскате упрятана! – Царь стал широким шагом мерить комнату, напоминавшую боле навигаторскую каюту: на стене красовались корабельный Компас и морские карты, посреди стола высилась астролябия, через поставленную у окна подзорную трубу можно было следить не только за кораблями, но по ночам наблюдать и за движением небесных светил.

   – Вот Остерман мне о том прямо пишет, – Пётр постучал пальцем по разорванному конверту, – швед оттого и упрямится, что мы дело с царевичем ещё не разрешили. Ждут – не выйдет ли у нас какой новой великой смуты? А ты как о том мнишь? – Царь, по своему обыкновению, взял Толстого за голову, пытливо заглянул в глаза.

Пётр Андреевич выдержал тот царский взгляд смело и ответствовал напрямую:

   – Государь! Хитрые иноземцы ещё с прошлой великой смуты поняли: ежели Россию извне не завоевать; то изнутри развалить очень даже способно. Главное здесь, дабы на самых верхах замятия вышла. На том и вор Отрепьев свою счастливую карту вытянул, а ныне, прости за правду, государь, и Гришку-самозванца кликать не нужно – сам царевич за него готов фальшивую карту тянуть! – Толстой взглянул на царя не без страха: а ну опять беситься начнёт?

Но Пётр молча стоял у окна, смотрел на широкую гладь морского залива. Затем молвил глухо:

   – Выход к морю я не уступлю ни врагам внешним, ни внутренним. Даром, что ли, за него столько русской крови пролито? И ежели выбирать мне меж сыном и Отечеством, сам ведаешь, я выберу Отечество. И потому судить царевича буду не судом родительским, но государственным!

Всё оставшееся время на аудиенции царь и Толстой составляли список высшего суда из первых сановников и церковных иерархов. Пётр Андреевич притом догадливо отметил, что в список судей царь занёс и тех вельмож, которых царевич и Ефросинья оговаривали на первых допросах.

   – Не иначе как всех хочет повязать пролитой кровью! – усмехнулся про себя Толстой, занося в список сто двадцать семь судей: фельдмаршала Шереметева и Якова Долгорукова, братьев Голицыных и местоблюстителя патриаршего престола Стефана Яворского. И все послы в Санкт-Петербурге в своих донесениях отметили, что царь в судьи записал всех благожелателей Алексея. А через шесть дней в Тайную канцелярию явился сияющий Меншиков, увешанный, как рождественская ёлка игрушками, орденами и регалиями, и сообщил с видимой радостью, что государь позволил Толстому дать царевичу первый кнут.

   – Назначено двадцать пять ударов! – как великую тайну открыл Александр Данилович. Но тут же пригрозил пальцем: – Но бить с честью, не снимая рубахи. Я сам за тем прослежу!

Тем же вечером царевичу в присутствии светлейшего и Толстого учредили первый застенок. Алексей так давно ждал этой пытки, что сама страшная боль показалась ему даже лёгкой. Правда, уже после двадцатого удара он забылся.

Скорняков-Писарев обернулся было к светлейшему: может, добавить? Но Меншиков, который самолично считал каждый удар, сострадательно покачал головой – хватит! И вышел.

Тогда Толстой подошёл к очнувшемуся царевичу, которого окатили ледяной водой, и пропел сладким голосом:

   – Кнут – это присказка, Алексей Петрович, самая страшная сказка ещё впереди! – И Пётр Андреевич любовно показал на дыбу и другие пытошные орудия. – Вот иголочки пытошные, ежели их раскалить на огне и под ногти вогнать – ох как больно! Сапог гишпанский – ножку в него поставить да винтом прижать – взвоешь от боли. Щипчики стальные – яишник придавить – всей силы лишишься. Ну а это мужицкая забава – венички банные! Ежели их поджечь да по спине водить, сердце враз охолодеет!

Алексей с ужасом взирал на пытошные чудища, затем проговорил внятно:

   – Ладно, звери! Будь по-вашему, сознаюсь я на суре в своих винах!

   – Так-то, свет государь, – довольно захихикал Толстой. – Договорились мы с тобой, выходит, полюбовно, – обернувшись к Скорнякову-Писареву, приказал! – Дать ныне царевичу в каземат не один, а два штофа водки, я сегодня добрый!

17 июня царевича привели в Сенат. С какой-то отчаянной дерзостью Алексей не только подтвердил все оговоры Фроськи, но ещё и от себя добавил, что на исповеди сказал духовнику Якову Игнатьеву: «Я желаю отцу своему смерти!» На что тот ему отвечал: «Бог тебя простит, мы и все того ему желаем!» Господа сенаторы в ужасе закрыли глаза. Сам Пётр был так поражён страшным ответом сына, что повелел Толстому ехать в крепость и спросить царевича:

«1. Что причина, что не слушал меня нимало и ни в чём?

2. Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания?

3. Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства?»

Царевича снова ввели в пытошную. Завидев дыбу, пытошные клещи и стоявшего в углу знакомого палача с кнутом, Алексей мелко задрожал и едва не упал в обморок. По знаку Петра Андреевича Скорняков-Писарев подскочил, поддержал царевича.

   – Да ты не боись, не боись, бить сегодня не будем! – сказал Толстой с лаской и распорядился: – Дайте ему вина, пусть успокоится!

Слава Богу, вино оказало на царевича своё пользительное воздействие. И Алексей показал ясно, по пунктам:

«1. Моего к отцу моему непослушание... причина та, что со младенчества моего несколько лет жил с мамою и девками, где ничему иному не обучался, кроме избных забав, и больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен...

2. А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца своего наказания, и то происходило ни от чего иного, токмо от моего злонравия.

3. А для чего я иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что я уже тогда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чём отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я сделал и хотел оное получить чрез чужую помощь?»

И здесь Толстой и Скорняков-Писарев, записывающий показания царевича, сразу насторожились. Но Алексей уже не обращал на них никакого внимания и шёл до конца: «А войска цесаря, которые бы он мне дал в помощь, чтобы доступать короны российской, взял бы я на своё иждивение и, одним словом сказать, ничего бы не жалел, только чтобы исполнить в том свою волю».

   – Так и сказал – «исполнить в том свою волю»? – Пётр внимательно перечитал письменный ответ сына.

   – Так, государь! – Толстой сокрушённо склонил голову.

   – И войско цесаря звал себе в помощь, яко Гришка Отрепьев поляков?

Пётр Андреевич дипломатично промолчал, понимая, что ответ у царя на руках.

Каков наследничек? – Пётр подошёл к окну.

Там, за Невой, наискосок от Летнего дворца, серели суровые бастионы Петропавловской фортеции. В подземелье одного из них томился сейчас Алексей. Но в сердце Петра боле не было жалости к сыну, звавшему иноземных супостатов на свою отчизну. Он глухо распорядился:

   – Дать ему ещё пятнадцать кнутов, ежели что утаил!

Но и после новой пытки – кнутом били на сей раз в полную силу – царевич не переменился в своём злом неистовстве. Лишь только добавил, что надеялся на чернь, слыша от многих, что его в народе любят! «И сибирский царевич, и Дубровский, и учитель мой Никифор Вяземский, и отец духовный Яков сказывали мне, что в народе меня любят и пьют моё здоровье и называют надеждою российскою!» – гордо откинул голову царевич.

   – Ишь ты, надежда российская! – как хотелось Толстому дать ещё кнута за эти словеса царевичу, но было нельзя, потому как имелся царский регламент – пятнадцать кнутов.

Впрочем, для суда самообвинений царевича было уже достаточно. 24 июня, в тот самый день как царевичу давали второй кнут, собрался суд из высших сановников России. Из ста двадцати семи явилось сто двадцать, семеро отговорились болезнью и бездорожьем. И среди этой семёрки сразу заметили отсутствие фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Собравшиеся передавали друг другу тайные шереметевские слова, ставшие каким-то образом явными: «Я призван служить моему государю, а не судить его кровь!»

Услышав эти слова, мелким бесом заюлил Шафиров, подскочил к светлейшему, передал слова спесивца. Меншиков ответил громко, дабы все слышали:

   – Мы-то своё дело сделаем по совести, а вот болезнь нашего первого фельдмаршала, почитаю, мнимая – мог бы и прискакать из Москвы!

Затем светлейший зачитал царское объявление суду:

   – «Прошу вас истиною сие дело вершили... не послебствуя мне и не опасаясь того… чтоб мне противно было, також и не рассуждайте того, что тот суд ваш належит вам учинить на моего сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей, чтобы совести наши остались чисты в день страшного испытания и Отечество наше безбедно!»

И на лицо царевича не посмотрели. Барон Шафиров зачитал зловещие оговоры Ефросиньи и сообщил подчёркнуто, наособицу, о прямодушном ответе царевича на отцовские пункты. И по ответам его выходило, что готов он был действовать изменнически и вести на Москву цесарское войско.

Правда, Алексей говорил не столько о своих действиях, сколько о мечтаниях, но следствие с тем явно не хотело считаться, признав царевича виновным в измене. А за измену полагалась смертная казнь, которой и потребовала для царевича Тайная канцелярия. Все промолчали, и лишь Дмитрий Михайлович Голицын смело осведомился:

   – А что порешили ещё ране духовные лица?

   – Иерархи наши, – криво усмехнулся светлейший, – дали ответ двойственный. Сказали, что ежели царь будет судить по Ветхому Завету, то может казнить злоумышленника, а коли по Новому Завету, то может и простить царевича яко блудного сына. В конце же святые отцы записали: «Сердце царёво в руце Божьей есть!» – Меншиков обвёл вельмож стальным взглядом и заключил сурово: – Но мы, господа, не мягкие духовные пастыри, а люди военные и хорошо ведаем, что значит звать на Россию иноземное войско! То прямая измена. И посему, как и государь, полагаю: за многие свои вины Алексей достоин смертной казни!

За смертную казнь изменнику проголосовали единодушно – да и попробуй не проголосовать, когда Меншиков чётко пояснил, что на то царская воля. Один Дмитрий Михайлович Голицын опять встрял и заявил, что по всем российским законам, прежде чем такой приговор над лицом из правящей династии исполнить, его должен утвердить сам государь. Здесь и Меншиков ничего не мог возразить, и в конце смертного приговора приписали: «А впрочем, повергаем сей наш приговор и осуждение в самодержавную власть, волю и милосердное рассмотрение его царского величества всемилостивейшего монарха».

   – Опять, значит, мне решать? – сердито спросил Пётр светлейшего, когда тот доставил из Сената приговор.

– Ох уж этот законник Голицын! Совсем там в Киеве от рук отбился... – начал было Данилыч, но Пётр отмахнулся:

   – Князь Дмитрий человек честный и закон знает. В таких случаях, как сей, всё одно царям решать – казнить или миловать!

И ночью он долго ворочался на койке, потому как нелегко подписать приговор и стать сыноубийцей.

Может, недаром раскольники кличут его антихристом? Пётр застонал, метаясь головой на подушке. Не было ещё таких злых случаев в доме Романовых – и ему решать, как быть. Мелькнула слабая мысль: а может, пощадить Алёшку, постричь в монахи и сослать в Соловки? Да нет, как там его клевреты говорили: монашеский клобук к голове гвоздём не прибит, его и на шапку Мономаха переменить можно. И подумал: легко было Грозному – ударил сына в висок-в великом гневе царским посохом – и весь суд! В гневе убивать, по себе знал, легко! А вот так, с холодным рассудком! Голова раскалывалась от нестерпимой боли. И здесь вдруг ощутил на лбу участливую руку. Катеринушка гладила ласково, нежно и всегда снимала боль. Знала, чем он мучается, прошептала горячо:

   – Не печаль сердце, Петруша! Злонравец сам признался, что на тебя и деток наших помышлял. И коль казнишь, то ведь не сам – вышний суд решил: достоин смерти!

И сомнения, мучившие его всё это время, чудесно улетучились под этой нежной рукой.

На другое утро, как значилось в записной книге гарнизонной канцелярии, «в восьмом часу начали собираться в гарнизон его величество, светлейший князь Яков Фёдорович Долгорукий, Гаврило Иванович Головкин, Фёдор Матвеевич Апраксин, Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, Тихон Никитич Стрешнев, Пётр Андреевич Толстой, Пётр Шафиров и Бутурлин; и учинён был застенок, и потом, быв в гарнизоне до 11-го часа, разъехались».

Правда, гарнизонная книга умолчала, сколько ещё ударов кнутом получил царевич, поднимали ли его на дыбу, гладили ли по спине огненными вениками, вырывали ли клещами ногти или загоняли под них иглы вострые! Думается, ежели супротив уже битого царевича сердце которого было страшно ослаблено многомесячным горьким запоем) применили и половину из любимых пытошных орудий Толстого, то никаких подушек на голову и не понадобилось. После застенка, как сухо сообщает гарнизонная книга, «того же числа пополудни в 6-м часу будучи под караулом в Трубецком раскате царевич Алексей преставился».

Скорая кончина царевича удовлетворила многих при царском дворе.

   – Вот и слава Богу, не надобно ему прилюдно голову рубить. Не то какой пример для нашего ветреного народа! – весело сказал Меншиков Екатерине.

Та улыбнулась своему, заветному: отныне у её сынка не было боле соперника! Сам царь внешне показал, что он нимало не огорчён скоропостижной кончиной Алексея. Не отменил даже праздника в честь годовщины Полтавской виктории, состоявшегося уже на другой день, 27 июня 1718 года. Как свидетельствует камер-фурьерский журнал, на том празднике в Летнем саду Гости довольно веселились. Не был объявлен даже короткий траур по царевичу, который, случалось, назначали по поводу кончины какого-нибудь безвестного иноземного монарха или принца.

Однако хотя в Летнем саду и веселились, но многие были встревожены.

«Пренебрегать обычным ритуалом, может быть, и позволено, но другое дело – пренебрегать заповедями Божьими. То для царской семьи дурной знак!» – из уст в уста передавались слова австрийского посланника Шлейера, впрочем вскоре высланного из Санкт-Петербурга.

Меж тем 29 июня Пётр как ни в чём не бывало пышно отметил свои именины. Состоялся праздничный обед во дворце, затем в Адмиралтействе спустили на воду Многопушечный корабль «Ингермланд».

Пили уже на корабле, пили жестоко, закусывая дарами моря – селёдкой и ревельскими миногами. Пред глазами генерал-адмирала Апраксина, хотя и пил изрядно, всё ещё маячило бледное лицо висевшего на дыбе царевича, который жёг его насквозь горящим взглядом и шептал горько: «Эх, Фёдор, Фёдор!»

Фёдор Матвеевич не вынес этого пронзительного взгляда и, чтобы не слышать боле горького упрёка, самолично взял вдруг высившийся посредине стола кубок большого орла, налил его доверху петровской водкой и крикнул: «Твоё здоровье, государь!» И выпил одним духом.

   – Вот это молодец, адмирал, по-матросски пьёт! – весело закричал князь-папа Всешутейшего собора Никита Зотов. Но генерал-адмирал уже не слышал этих слов – уронил голову на стол и заплакал навзрыд.

   – Что ж ты плачешь, Фёдор Матвеевич? – Пётр хотел продолжить шутку.

Но Апраксин вдруг поднял голову и сказал явственно:

   – Царевича, государь, жалко! Всё – Божья душа!

И смех оборвался, как лопнувшая струна.

Пётр выскочил из кают-компании на палубу, бросив жёстко:

   – Облить старого дурака ледяной водой! Пусть очухается!

И отбыл в Тайную канцелярию, где ныне пытали дядю царевича по матери Авраама Лопухина. Царь словно ещё раз хотел убедиться, что Алёшка готовил против него страшный заговор и приговор ему был заслуженным. Меж тем и при допросе сродственника Алексея выявилось, что никакого заговора-то и не было, были одни пустые разговоры.

Спрашивал, оказывается, Лопухин, встретивши на улице цесарского резидента Плейера, уже после отъезда Алексея: «Где ныне обретается мой племянник и есть ли о нём ведомости?» И Плейер ему сознался: «В Вене Алексей, у нас».

   – И что ты сказал на это? – Пётр Андреевич подскочил к висевшему на дыбе Лопухину, но тот только помотал пегой бородкой, отросшей у него в каземате и делавшей его похожим на стрелецкого мятежника, и презрительно сплюнул.

   – Вздёрни его ещё раз! – распорядился Пётр Андреевич!

Палач так потянул Лопухина, что слышно было, как у того трещат кости. Авраам закричал дико:

   – Пустите, дьяволы, всё, всё скажу!

И когда спустили с дыбы, признался:

   – Молвил я Плейеру, что царевича в беде не оставят. У нас много тужат о нём и не без замешательства в народе будет!

   – Как же так, Авраам, ты мог присягу порушить, с иноземным резидентом крамольные речи вести? – Пётр вышел из тёмного угла застенка и устремил на Лопухина бешеный взгляд.

Но тот глаз не отвёл и в свой черёд спросил не без насмешки:

   – А ты что, государь, мнишь, что многие тебя любят? Да ведь при отъезде царевича отсюда в чужие края были здесь слёзы превеликие...

   – Кто слёзы лил? – Пётр навис над лежащим на скамье Лопухиным.

Тот опять не отвёл глаз, усмехнулся нехорошо:

   – Да вот любимец твой, князь Яков Фёдорович Долгорукий, так о царевиче плакал, что весь затрясся. А светлейший князь Меншиков зачем-то царевичу из своего скупого кошелька тысчонку-другую на дорогу подкинул. Ведь на деньги светлейшего Алексей и дорвался до Вены. А голландец твой, вице-адмирал Крюйс, как узнал, что царевич в Вене у цесаря, сам мне руки жал и радовался: «Там ему будет не худо!» И князь Иван Львов уже готов был к царевичу скакать и говорил мне: «Император царевича яко свояка николи не «оставит, и если бы мне случай был отлучиться отсюда, я бы его там сыскал!»

   – Довольно! – Пётр в бешенстве отвернулся от Лопухина. Приказал Толстому: – Не пиши! Всё вздор! Особливо о Меншикове! – И, изо всей силы бухнув дверью, покинул пытошную.

Но Пётр Андреевич показания те всё же записал, так, на всякий случай. Правда, имя всесильного Голиафа Меншикова из записи вычеркнул.

Тридцатого июня царевича отпевали в Троицком соборе. По настоянию Екатерины для приличия был объявлен наконец малый траур. Матушка любила траурное Платье – чёрный цвет делал её стройнее и был ей к лицу. Она даже всплакнула у гроба, где лежал Алексей, ведь Екатерина была наречена по крёстному Алексеевной.

   – Бедный молодой человек! – громко объявила царица иностранным послам. – В его-то годы и апоплексический удар!

Екатерина не знала, что отныне подобные апоплексии станут обычным делом в доме Романовых. Пройдут годы, и за Алексеем от загадочных апоплексических ударов скончаются императоры Пётр III и Павел I. И так же, как царевичу, лица их будут нарумянивать и обильно припудривать, дабы скрыть правду.

Пётр стоял возле гроба царевича хмурый и молчаливый. Но смотрел не столько на нарумяненное лицо покойного, сколько на придворных, подходивших и целовавших по этикету бессильную уже руку царевича.

«И у этого слёзы на глазах, и у этого. Эвон и Дмитрий Голицын едва не рыдает! – отмечал про себя Пётр. – Правду говорил Лопухин: мало, кто моему делу радеет, и ещё меньше – кто меня любит! Впрочем, надобно ли, чтобы любили? Может, прав мудрец Макиавелли – лучше, чтобы монарха не любили, а боялись?!»

Но сам Пётр в общем-то предпочитал, чтобы его любили. Беспокоился, дабы и за границей сохранили о нём доброе мнение, и не пожалел денег для газет. Гамбургские газеты дружно сообщили из Петербурга: «...Тело покойного царевича, быв в продолжение нескольких дней, по приказанию царя, выставлено в обитом чёрным бархатом гробе, в церкви Св. Троицы, где все желавшие могли его видеть и дозволено было прикладываться к его руке, предано земле в Крепостном соборе, возле его супруги. Рассказывали, что при объявлении царевичу смертного приговора он был поражён апоплексическим ударом. Тогда, по совету врачей, приказано было открыть ему кровь, но её было слишком много выпущено, оттого он скончался в тюрьме в сильном страдании».


* * *

   – Жаль, ваше величество, что генерал Понятовский опоздал в Неаполь, упустили такой великий случай! Ведь царевич был бы прекрасной разменной картой на переговорах! Думаю, он стоил бы русским Риги или Ревеля! – докладывал июльским жарким утром Герц шведскому королю.

Карл XII скучно пожал плечами: он всецело был поглощён испытанием новой тяжёлой пушки, установленной на береговой батарее в Карлскроне.

   – Огонь! – Король сам подал команду.

Усатый фейерверкер поднёс запал, и пушка оглушительно выстрелила. Тяжёлое ядро чёрным мячиком поднеслось в синюю морскую даль, и вдали поднялся высокий всплеск волны.

   – Неплохо! Бьёт почти на целую милю, совсем неплоxo! – Король весело обернулся к стоявшему в почтительной позе министру; И, глядя на огорчённое лицо барона, лукаво заметил:

   – А признаться, Герц, хорошо, что я ушёл от царя под Полтавой. Не то, как знать, в случае моего пленения, прояви я в Москве известное упрямство, не случился бы и со мной апоплексический удар? – И закончил уже серьёзно: – Возвращайтесь на Аланды, барон. Мне нужен скорый мир с Россией. Тогда я с этими новыми пушками сразу разобью датчан и завоюю Норвегию! – И крикнул уже вдогонку: – И передайте, Герц, русским министрам моё соболезнование о кончине царевича. Вообще-то я жалею не столько его, сколько Петра. Ведь трудно, наверное, быть сыноубийцей!


* * *

   – Что он ещё кричал? – Пётр с видимым неудовольствием взирал на Толстого.

После кончины царевича хотелось забыть всё это дело, но дело, раскрутившись, так сразу кончиться не могло.

К примеру, в далёкой Вологде объявился самозванец, выдававший себя за царевича Алексея. Хотя звали того самозванца вполне русским именем Алексей Родионов, выдавал он поначалу себя за польского шляхтича, много в Вологде сумасбродил и по пьянке сжёг даже свой дом. После того и объявил себя царевичем. Схватили его сразу по крику «Слово и Дело!». Но среди мужиков пошёл слух, что царевич Алексей жив и идёт со своей силой под Киев, дабы ослобонить народ от многих тягостей и повинностей. Впрочем, злые слухи никогда не повывести и Пётр не придавал им большого значения. Гораздо боле поразил его некий подьячий Артиллерийского приказа Ларион Докунин, который, никем не оговорённый, подал в соборе в руки самого царя присяжной лист, в коем отказывался признать нового наследника царевича Петра Петровича.

На розыске Докунин смело заявил, что не признает сына Екатерины наследником, потому что хотя нынешняя государыня-царица и христианка, но когда государя не будет, а царевич Пётр Петрович будет царствовать, в то время она, царица, сообщится с иноземцами и будет от них православным христианам вред, потому что она нездешней породы. Под присяжным листом стояла собственноручная подпись Докунина: «За истину аз раб Христов Иларион Докунин страдати готов. Аминь, аминь, аминь!»

   – Каков злонравец! Ведь сам ко мне по доброй воле подошёл. И что он на дыбе кричал? – спросил царь главу Тайной канцелярии.

Толстой помялся минуту, потом выдал:

   – А то кричал, государь, что отныне над родом царским висит вечное проклятие. Да не казнит отец сына своего!

К удивлению Толстого, Пётр не затопал ногами, не закричал бешено, а тихо и страшно приказал: «Колесовать!»

С порога же Толстой явственно услышал, как царь прошептал: «Да не казнит отец сына своего!»

Второй раз Пётр прошептал эти слова, когда на другой год внезапно скончался его любимый «шишечка», младшенький сынок, Пётр Петрович.

И хотя Екатерина жарко шептала по ночам, что ежели хорошенько постараться, то ещё одного «шишечку» можно завести, Пётр уже в это не верил. И был прав: нового наследника престола Екатерина ему не принесла. Единственным мужчиной в доме Романовых, кроме Петра, оставался сын Алексея – Пётр Алексеевич. И Петру I иногда мерещилось, что покойный царевич и из гроба нехорошо, с обычным своим злонравием, усмехается ему. И хотя царь по-прежнему был добр, деятелен и твёрдо решил довести до конца Великую Свейскую войну, нет-нет да и накатывала на него незнаемая прежде усталость и печаль. Полубог чувствовал, что миновал свой зенит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю