Текст книги "Персонных дел мастер"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
7 августа 1716 года соединенная армада снялась с рейда Копенгагена и взяла курс на Борнхольм, где, по датским сведениям, якобы появился шведский флот. Но на сем острове царил на деле мир и покой, и скоро разосланные Петром фрегаты донесли, что швед по-прежнему стоит у Карлскроны. Петр хотел прямо идти к сей фортеции и блокировать шведские корабли, чтобы потом без помех высадить десант в Сконе, но датские адмиралы упрямо не желали уходить от родных берегов. В великом гневе Петр отправил Екатерине в Копенгаген краткую записку: «О здешнем объявляем, что болтаемся тут, как молодые лошади в карете... Ибо коренные сволочь хотят, да пристяжные не дают, чего для я намерен скоро к вам быть».
И впрямь, уже через неделю вся грозная соединенная флотилия, не сделав ни одного выстрела, вернулась в Копенгаген. И снова в королевском замке начались бесконечные балы и маскарады. Меж тем по городу ганноверским послом Фабрицием был пущен слух, что русские готовы внезапно захватить датскую столицу. Король Фредерик был столь перепуган слухами, что приказал срочно собирать конное ополчение против своего недавнего друга и союзника.
Роман, вернувшийся по выходе Петра в море в свой полк, стоявший в Ютландии, узнал новость о королевских приготовлениях от соседнего помещика, у которого покупал сено для лошадей.
– Сено больше вам не продаю! – заявил спесивый датский барон. – Сами в поход идем!
– Против шведа?– наивно спросил Роман.
– А хотя бы и против вас! – брякнул сгоряча барон.
Увидев, что и впрямь по королевскому приказу вооружается вся округа, Роман решил уведомить царя и поспешил в Копенгаген.
– Господин полковник, гляньте, ворота-то в город у нас перед самым носом захлопнули!– удивился молоденький подпоручик, ходивший у Романа в адъютантах.
– Сам вижу!– сердито буркнул Роман. И впрямь, невооруженным глазом было видно, что датская пехота расставлена по всему валу, а из амбразур, точно при начавшейся осаде, выглядывают жерла пушек.
Наняв лодку и скоро добравшись до флагмана, Роман доложил самому царю об удивительных экзерцициях датского войска.
– То-то они ныне заспешили по осенней распутице нас в шведскую Сконе переправить!– разволновался присутствующий при том разговоре начальник русских десантных войск Аникита Иванович Репнин.– Датский генерал Шультен вечор уверял меня, что в Сконе, под Гельзингером, сохранились добрые окопы, где русскому войску и перезимовать можно!
– Да не в этих ли окопах Магнус Стенбок и побил оного Шультена?!—сердито хмыкнул Петр.
– В тех самых, государь! – взволнованно подтвердил Репнин. И добавил с горечью: – А чего Шультену русских солдат беречь, ежели он и своих не сберег! Ему отправить ныне наше войско на прямую погибель – прямой расчет. И из Дании мы уйдем, и шведа на себя отвлечем!
– Высадке в сем году не бывать!– твердо порешил Петр.
Могучая эскадра Петра, напугавшая было всю Швецию той осенью, скоро распалась, и только па памятной медали тускло поблескивало: «Владычествует четырьмя!» Надобно было искать новые пути к миру.
Улыбка Венеры
Мари путешествовала вместе с братом, молодым дипломатом Сергеем Голицыным, занятым самой высокой политикой и гордым настолько, что он и мысли не допускал, что между царским гофмаляром (так он именовал нашего мастера) и молоденькой княжной могут возникнуть какие-то амуры. Напротив, он был даже рад, что во Флоренции нашелся для охраны Мари соотечественник. Сам же молодой князь вместе с Саввой Рагузинским поспешал в Рим, дабы освободить бравого капитана-преображенца Петра Кологривова из папского узилища. Для Сергея Голицына то было первое важное царское поручение, и он был очень горд, имея на руках царскую грамоту к самому римскому папе, поэтому поспешал и во Флоренции не задержался. Вслед за Голицыным и Саввой Рагузинским покинул Флоренцию и Сонцев. Этот, правда, ехал неспешно – с великим бережением вез в Петербург статую славной Венеры.
После отъезда Сонцева в маленьком палаццо, снятом Голицыным на окраине Флоренции, наступила великая тишина. Только внизу, на кухне, позвякивала своими кастрюлями кухарка, на втором этаже напевали мелодии клавикорды Мари, а наверху, в мансарде, Никита заканчивал копии с портретов Рафаэля и Тициана, готовясь к последнему экзамену в Академии.
Но вопреки царскому наказу Никита на сей раз не спешил ни сдать экзамены, ни сломя голову мчаться на берега Сены, куда приказал ему отправиться Петр. Ему было так хорошо с Мари в сиянии золотой осени! Все словно остановилось в его жизни и сосредоточилось на лице Мари, ее улыбке и голосе. Вечерами он откладывал кисть, со счастливой бездумностью сидел в кресле и, глядя на черепичные флорентийские крыши, погружающиеся в голубые сумерки, слушал, как внизу играет Мари.
Она стала совсем другой, его Мари,– не насмешливой проказницей, вертушкой и капризницей, а спокойной красавицей, хорошо ведающей свою силу. Поутру они бродили по Флоренции, он показывал ей статуи Микеланджело, знаменитые музеумы, знатные дома. В этом городе все казалось вышедшим, из старинной картины. Шедевры стояли прямо на улицах, как «Давид» Микеланджело. По тихой, ясной осенней погоде, когда все сады сияли золотой листвой, в неспешной кабвиатуре они ездили по окрестностям Флоренции, любуясь ландшафтами, которые словно сошли с полотен прославленных мастеров Ренессанса. Никита рассказывал своей притихшей спутнице о Леонардо да Винчи и Микеланджело, Джорджоне и Тициане, а в наступающих голубых сумерках рощи и долины Тосканы сами казались творением великого живописца, словно природа и искусство слились здесь в одно целое. Поскрипывали колеса старинного экипажа, падали на дорогу от легкого ветерка пожелтевшие листья каштанов, и широко были открыты прекрасные глаза Мари. Эта гордая боярышня, прозванная за свой острый язычок «московской осой», притихла, открыв для себя высокий и неведомый ей досель мир чудесного искусства красок. И мир, который был для нее уже музыкальным, полным звуков и пения, стал теперь и живописным, пронизанным светом, и она изумлялась и наслаждалась этим миром. Вместе с этим новым миром она открывала для себя и нового Никиту. Это был уже не просто щеголь, офицер-красавец, ускакавший из-под ее каблучка под Полтаву, а человек, в душе которого рамки окружающего мира вдруг раздвинулись и обрели перспективу без горизонтов. И она любила этого человека совсем по-иному, чем семь лет назад, и любовь ее была зрелой и полной, как плоды в сентябрьских садах. Да, она любила, хотя само слово «любовь» на Руси было еще опасным словом и духовный пастырь, преосвященный Феофан Прокопович, гневно вещал в проповедях, что любовь – только нижний этаж нашей души. Но коли понадобились такие проповеди, значит, любовное зелье овладело уже многими душами. Россия ведь менялась при Петре I не по одному платью.
– Для славных мастеров итальянских сам человек – венец природы и силы его беспредельны...– Когда Никита говорил о живописи, само лицо его будто светилось, и в эти минуты он казался Мари прекрасней всех Тициановых портретов,– Живопись дарит нам бессмертие! Да-да, не смейся, Мари! Смертные люди остаются
.жить на века, запечатленные кистью большого мастера! Оттого цезарь и король Карл V испанский, над владениями которого, сказывают, не заходило дневное светило, самолично поднял кисть, упавшую из рук Тициана, и с поклоном вручил ее мастеру. Карл ведал, что вечной жизнью он, король, будет жить не на троне, а на портрете славного венецианца! – горячился Никита.
– Хочу и я портрет, как Карл Пятый испанский, хочу...– властно прервала его рассказ Мари. На другой день она позировала ему в мастерской, расположенной в мансарде старинного палаццо.
Восемнадцатый век вступил в свое второе десятилетие, и его дети еще не знали, что это столетие будет именоваться со временем веком Просвещения. И только в его конце Великая французская революция сделает выводы из эпохи Просвещения и провозгласит свободу, равенство и братство.
Никита и Мари о конечных плодах просвещения еще, само собой, не ведали, однако они были молоды и счастливы, и, когда Мари, постукивая каблучками, поднималась па рассвете в его мансарду, залитую солнечными лучами, не имело значения, что она княжна, а он бедный художник: молодость сама составляет равенство! И он писал ее портрет быстрыми тициановскими мазками и горячими красками. Лицо молодой красавицы расцветало на портрете, омытое утренним прозрачным светом, падающим в мансарду через открытое окно, и утренний флорентийский воздух точно дрожал в складках легкой кружевной накидки, которую он набросил в том флорентийском портрете на белоснежные плечи.
Когда он закончил работу и сказал ей об этом, Мари сначала тихо и внимательно рассмотрела портрет, точно желая убедиться: она ли это?– а затем подошла и первой поцеловала его так долго и нежно, как долго уже любила его. И пришли мгновения полного счастья.
В эти минуты двери мастерской, казалось, были закрыты для всего мира. Мари не хотела отдавать Никиту даже его живописи, время словно остановилось для них обоих. Влюбленные и впрямь не замечали часов, пока в одно дождливое октябрьское утро маленькое палаццо не было разбужено мужественными голосами: то возвратился из Рима братец-дипломат, с триумфом влачивший в своей колеснице освобожденного из замка Святого Ангела бравого преображенца и поклонника Венеры Петьку Кологривова.
Братец, яко триумфатор, нежась в лучах славы и предвкушая чины и награды, может, и не заметил бы нежной перемены между Мари и государевым живописцем, но горничная-француженка, недовольная тем, что красавец художник предпочел ей хозяйку, открыла братцу глаза.
Князь бесновался и грозил засечь гофмаляра да и Мари на конюшне. И быть бы Никите битым, если бы не вспомнил он недавние годы, когда держал в руках шпагу, а не кисть. Неприятель отступил перед дверьми его мастерской, но улыбка Венеры погасла. На другое же утро княжеский обоз покинул Флоренцию. Вместе с Венерой римской увезли в Петербург и Венеру московскую. Забыли в мастерской только ее портрет.
Явившийся к Никите управляющий в тог же день передал ему записку от синьора Реди. Прославленный академик хотел взглянуть на последние работы своего ученика.Ошеломленный разлукой с Мари, Никита, как во сне, свернул холсты и понес их на суд академика. Только портрет Мари он не хотел выставлять, но ученики-итальянцы, явившиеся из Академии, шумно затараторили, что он с ума сошел, это же лучшая его вещь – шедевр!
Действительно, синьор Реди, равнодушно созерцавший до того копии с великих живописцев, увидев портрет Мари, даже привстал со своего кресла. Затем он необычно долго стоял перед портретом и наконец обернулся к Никите и вымолвил:
– Вам больше нечего делать у меня в мастерской, синьор! – И на шум учеников отчеканил: – Синьор Никита сам образовал себя! Он большой мастер, персонных дел мастер, а не какой-то там господин Ларжильер! – И тут все облегченно заулыбались: когда Томмазо Реди ругал модного портретиста Парижа господина Ларжильера, значит, он находился в самом добром расположении Духа.
Через неделю Никита получил диплом от Флорентийской академии, коий удостоверял, что он «добрый мастер, способный писать картины аллегорические и исторические, украшать церкви и дворцы фресками, изображать баталии и запечатлевать ландшафты. Но более всего сей мастер склонен к искусству портрета, в чем отменно добрые успехи показал». Той высокой оценкой и заканчивался диплом Академии. Портрет Мари и в самом деле к тому времени наделал шуму во Флоренции, и даже сам великий герцог Тосканы соизволил его посмотреть. Владетелю Тосканы работа московского мастера так понравилась, что он не поленился отписать в Санкт-Петербург царю Петру, отмечая великие успехи его питомца, заставившего заговорить о себе многих славных художников Италии. Петру послание герцога переслали из России в Голландию, где он отдыхал от трудов великой Северной войны, а так как из Голландских Штатов Петр собирался по политическим делам в Париж, то великий государь еще раз повелел своему любимцу поспешать на берега Сены, где Конон Зотов договорился уже об уроках у мосье Ларжильера. И Никита отбыл в Париж.
Второе путешествие Петра в Голландию
После несостоявшейся высадки в Сконе великий Северный союз противу шведа лопнул, как тришкин кафтан: Англия и Голландия отозвали свои эскадры с Балтики, Саксония и Речь Посполитая, равно как Дания и Ганновер, все воинские действия против шведов также прекратили. В Копенгагене появилась прелюбопытная декларация «О причинах, заставивших отказаться от десанта» за подписью самого короля Фредерика. В ней объявлялось, что десант сорвал, мол, царь Петр, медливший поначалу с переброской русских войск, а затем вступивший тайно от союзников в прямые переговоры со шведом.
– Каков союзничек? И месяца не прошло, как лобызался, чокался, любезным другом и братом величал, а ныне с ним столь знатная метаморфоза! Все свои грехи на меня валит!– Петр с искренним огорчением покачал головой, глянул на Шафирова. Тряслись вместе в скверной дорожной карете, поспешая из Мекленбурга в Пруссию. Хитроумный еврей скорбно развел руками и, утешая Петра, заметил:– Чаю, хотя бы король прусский с нами в великую конфиденцию вступит! Ему ныне Штеттин обратно шведу возвернуть – самому нож к горлу приставить!
Однако расчет на прусскую дружбу оказался пустой затеей. Хотя при встрече прусский король Фридрих Вильгельм и просил не уводить русские войска из Мекленбурга, где они на деле защищали Пруссию от шведа, и заверял, что великий государь ему во всем пример для подражания, объявить открытую войну Швеции он боялся и псе время подчеркивал, что и Штеттин-то он держит за собой временно, взяв его только в секвестр.
Сия двуличность бесила, и однажды, когда Фридрих Вильгельм вышел, как обычно, к столу в старых и рваных перчатках и засаленном кафтане, Петр не сдержался и буркнул, что коли в Пруссии нет денег даже на чистые перчатки ее королю, то он понимает, что эта страна и впрямь не способна воевать со Швецией. Сам царь в Берлине сшил себе новый нарядный костюм, купил дюжину свежих перчаток и франтовскую зеленую шляпу с пером и чувствовал себя жентильомом, вполне собранным к дальнему путешествию.
Фридрих Вильгельм, само собой, за перчатки обиделся, но обиду припрятал поглубже: очень уж не хотелось ему скорого ухода русских войск из Мекленбурга, где они надежно прикрывали Берлин от сумасбродного шведа. И потому при расставании он вручил царю поистине королевский подарок: роскошный кабинет, инкрустированный янтарем, прославленную янтарную комнату. Сей презент Петра восхитил: ведь он столько лет воевал, чтобы твердой ногой стать у янтарного Балтийского моря.
– Янтарь – это как бы слезы Балтики!– заметил один из прусских придворных, и Петру это выражение понравилось; впоследствии, вводя своих гостей в янтарную комнату, он часто его вспоминал. Потому и с Фридрихом Вильгельмом расстался дружески: облобызал и обещал до поры до времени держать войска в Мекленбурге. Впрочем, была на то и другая причина: пока русские войска стояли в Северной Германии, и Ганновер, и Саксония, и Дания боялись открыто порывать с Северным союзом.
Король долго стоял на крыльце и махал вслед царской карете. А в задней комнате Фридриха Вильгельма уже поджидал французский посол, и Петр только в Голландии узнал, что, ведя переговоры с ним, Пруссия одновременно вступила в тайный союз с Францией, по-прежнему щедро субсидирующей шведского короля. Все было столь зыбко и ненадежно в большой европейской политике, что Петр с горечью отписал в Сенат: «Дела ныне в Европе так в конфузию пришли, как облака штормом в метании бывают, и которым ветром прогнаны и носимы будут, то время покажет». Одно ему было ныне ясно: не только снова приходилось брать войну на одни русские плечи, но и мир со шведом искать одним, без изменников-союзников. И дабы заполучить желанный мир на Востоке, надобно было ехать в центр европейской большой политики, на Запад: в Голландские Штаты, Англию или Францию.
Так случилось, что глубокой осенью 1716 года, в густом ноябрьском тумане, Петр второй раз в своей жизни въехал в Голландию. Уже возле Девентера налетел добрый вест-зюйд с моря и тотчас согнал туманную пелену. И сразу стало веселее. За окном замелькала столь памятная еще по первому путешествию богатая и гостеприимная страна. Мирно курились дымки над красными черепичными крышами, бодро крутили свои крылья бесчисленные мельницы-ветряки, вдоль каналов, как и двадцать лет назад, здоровенные лошади с легкостью тянули тяжелые баржи. Всё в сей стране, даже поля ее, было, казалось, расчерчено математической линейкой корабельного штурмана.
Петр проехал на сей раз напрямик в Амстердам, и, хотя заране сообщил Генеральным штатам Голландских провинций, что прибывает в страну инкогнито, на каждой станции поджидала его почетная депутация, а в Амстердаме по распоряжению городского магистрата с городского вала приветственно ударили пушки. В знаменитый город царь въезжал на сей раз не как безвестный варвар, работавший для чего-то топором на маленькой верфи в Саардаме, а как победитель при Полтаве и Гангуте, могущественный потентант, имевший под рукой самую сильную армию в Европе и растущий день ого дня флот на Балтике.
Само собой, диковин у голландцев по сравнению с его первым приездом для него поубавилось. Да и голландцы попривыкли к русским: московиты давно перестали быть редкими гостями в Амстердаме. На рейде стояли суда под русскими флагами; российские купцы и матросы, дипломаты и ученики, прибывшие обучаться корабельному и артиллерийскому мастерству, часто мелькали на улицах и в переулках Амстердама; самые солидные голландские банки и конторы спокойно учитывали русские векселя; н городских газетах вести о затянувшейся Северной войне стояли на первых страницах. Ведь голландским негоциантам, торгующим на Балтике, потребно было точно знать, где стоит шведский флот и что поделывают русские эскадры. Потому как если ране только шведы перехватывали голландские купеческие корабли, шедшие в Россию, то после Гангута и русские корабли стали захватывать голландских купцов, доставлявших воинские припасы в Швецию. Один такой голландский купец нынешней осенью с грузом оружия поспешил в Стокгольм и только что был перехвачен русскими. В ответ не только шведские, но и английские и голландские газеты подняли вокруг сей акции страшный шум, и первое, с чем ознакомили Петра в Амстердаме, так именно с этими газетами. Второе, что еще более раздражало Генеральные штаты, так это повышение таможенных сборов в русских портах. Хитрые голландцы приписывали сей указ одному Меншикову и делали вид, что Петр I не ведает о распоряжении своего петербургского губернатора. Расчет был прямой: царь отсюда, прямо из Амстердама, отменит указ. О сем просили Петра и нынешний обер-бургомистр Амстердама и обер-бургомистр бывший, его старый доброжелатель и друг Якоб Витзен, устроивший еще п то первое путешествие царю добрую встречу.
– Прости меня, Якоб, но пока швед царил на Балтике, приход каждого купеческого судна в Петербург был для нас большим праздником, и я за купеческую смелость и риск не токмо не брал с гостя пошлины, но и покупал товар по самой дорогой цене! Ныне же, после Гангута, путь в Петербург, Ригу и Ревель свободен. Шведский флот отсиживается в Карлскроне и Стокгольме. И эту чистую воду для торговли на Балтике добыла Россия немалой кровью. Так отчего же ропщут господа негоцианты, что мы, как и в других европейских государствах, установили пошлины на товары? Откуда сей ропот?
Витзен, умница, промолчал, потому что знал наверное, как знал то и Петр, что, несмотря на все последние петровские преобразования, Запад не хотел и не хочет признать Россию равной европейской державой. И особливо не хочет дать России равный и добрый мир. В Гааге Петру стало ведомо: союзники один за другим вступили уже в тайные переговоры со Швецией, а меж тем требуют вывести русские войска из Мекленбурга, скорее очистить Росток.
Особливо гордо выступают в сем деле новоявленный английский король Георг и его первый министр ганноверец Бернсторф, требуя немедля очистить от русских север Германии. Да и датский друг и союзник, король Фредерик, отличился: объявил прилюдно, что не только совместного с русскими десанта в Сконе на следующий год не учинит, но и запретит русским каперам перехватывать у датских берегов купцов, везущих оружие и разную амуницию шведам.
С известием о сей последней акции к Петру прискакал Роман Корнев, полк которого последним покинул Данию.
– Ну что скажешь, каков твой датский наградитель?– Петр гневно воззрился на своего полковника, словно тот был виноват в последней декларации датского короля. Роман гневный этот взор выдержал, сказал твердо:
– А я так мыслю, государь: под Полтавою мы были одни и одолели-таки шведа. Может, и сейчас нам одним сподручнее будет?
– Сподручнее?! Ишь какой герой выискался!– Но по всему было видно, что царский гнев стих. И уже спокойным голосом Петр распорядился: – Останешься здесь, Корнев, все одно твой полк на роздыхе стоит. А здесь такая война идет, не приведи бог! Да вот взгляни! – Петр подвел Романа к окну и показал: – Видишь того человека в черном плаще? Так вот, он, почитай, уже две недели за мной по Амстердаму бегает. А что сему соглядатаю н^ж-но, он мне не докладывает. Вот ты его и спроси!
Так Роман попал в царскую свиту.
На рождественские праздники в Амстердаме не только ликовали и славили, но и вели великие дипломатические интриги. Слухи по городу, да и по всей республике, шли самые разные. Главными источниками слухов были новомодные кофейни, недавно заведенные в Амстердаме и гак же, как и в Лондоне, ставшие пристанищем парламентариев, газетчиков, писателей и поэтов. Народ здесь собирался смелый в суждениях и отчаянно болтливый. Поскольку царь был в Амстердаме, то именно его персона оказалась в центре внимания кофейных политиков. Одни прямо говорили, что ожидается новый крепкий союз Петра с Англией. Ссылались при том на то, что английский король Георг I, не убоясь штормовой погоды в Северном море, срочно прибыл в Гаагу на своей королевской яхте. Другие отмахивались от англо-русского союза, как от пустой затеи, и таинственно, на полушепоте, предвещали скорый мир царя Петра с Карлом XII, после чего они заключат союз и предпримут совместный поход на Британские острова, дабы восстановить во всем блеске династию Стюартов. Третьи же предсказывали скорую войну России с турком и говорили, что в одном обществе некая дама уже величала царя императором Константинополя. Словом, колесо слухов крутилось в те дни с превеликой скоростью, а количество дипломатов и тайных агентов разных держав было столь велико, что все гостиницы Амстердама были переполнены. Идя на добрый рождественский ужин в тот или иной частный дом, нельзя было быть твердо уверенным ни в хозяине этого дома, ни в его гостях. Попался на сем и сам Петр: из любопытства принял приглашение некоего француза Ренара, уверившего царя, что он покажет ему зело любопытные раритеты, в том числе редкие и прекрасные географические карты. И впрямь, хозяин показал любопытные карты Молдавии и Валахии, Болгарии, Греции и иных владений Оттоманской империи. И к удивлению Петра, француз не жадничал, уступил редкие карты чуть ли не даром. И только за ужином, когда изрядно выпили рейнского, хозяйка стола, пышнотелая прелестница маркиза де Бомон, весело подняла бокал:
– За здоровье императора Константинополя! – и чокнулась с опешившим Петром. Так что здесь кофейные политики не ошиблись – здравица такая была произнесена. Более того, прекрасная маркиза тут же разъяснила свой тост: – Не правда ли, ваше величество, имея ныне столь точные карты, вы легко найдете дорогу к Босфору и отомстите туркам за Прут?
– Зачем же мне, не окончив одной войны, в другую бросаться?– здраво возразил Петр, но об этом кофейные политики не узнали. Зато по городу пошел слух, что царь готовится к новому походу против турок.
Только поутру поспешившие в дом архангелогородского купчины Осипа Соловьева, где остановился царь, дипломаты Шафиров и Куракин открыли Петру, что весельчак Ренар хотя и француз родом, но давно состоит в британской тайной службе.
– А маркиза?! – вырвалось у Петра, невольно покосившегося на увенчанную амурами дверь в опочивальню (Осип Соловьев, нажившийся на торговле лесом, отгрохал свой дом в самом новомодном стиле).
– И она тоже! – в один голос ответствовали дипломаты.
Петр едва при них за голову не схватился – ведь за дверями распевала французские песенки та самая прелестница маркиза, которая вечор, после обильного и крепкого застолья, сама залезла в царскую постель. Маркизу де Бомон он, само собой, в тот же день выгнал без подарка.
Нет, это второе путешествие в Голландию ничем не напоминало то первое, когда он был молод, здоров, беспечен. Шли и шли черные вести: у Екатеринушки в Везеле случился выкидыш, в Ревеле сильный шторм разметал русский флот и, наконец, подтвердилось худшее – след исчезнувшего по пути из России царевича Алексея отыскался-таки в австрийских владениях. Петр вынужден был поломать свою гордость и просить императора Карла VI: «Того ради просим ваше величество, что ежели сын мой, Алексей, в ваших областях обретается тайно или явно, повелеть его... к нам прислать, дабы мы его отечески исправить, для его же блага, могли».
А меж тем о бегстве царевича под крылышко австрийского цесаря стало известно уже при всех европейских дворах и снова начали судить и рядить о внутренней слабости России, радуя тем всех ее недругов. Русские послы передавали те вести царю, и все это его, конечно, не веселило. К тому же новый, 1717 год Петр встретил самым печальным образом, больным в постели. Дернул его черт на рождественские праздники как-то вечерком выйти из дома подышать свежим воздухом, вспомнить молодость и навестить матросский кабачок в порту, известный ему еще по первому путешествию. В кабачке было, как и двадцать лет назад, весело и шумно, и когда Петр, разгоряченный вином, выскочил оттуда, ему показалось на миг, что к нему вернулись и сила и молодость, и он распахнул теплый плащ, подставляя грудь свежему морскому ветру. Наутро он так страшно кашлял, что медикус Арескин спешно уложил его в постель. С той жестокой простудой он промаялся почти три недели, развлекаясь чтением брошюры «Кризис Севера». Автором сего пасквиля и Куракин, и Шафиров дружно называли нового шведского посла в Лондоне графа Карла Гилленборга.
Закончив чтение, Петр отбросил сей гнусный пасквиль, встал, надел длинный домашний халат, сунул ноги в теплые шлепанцы, подошел к мелко застекленному окну. Падал мокрый снег на красные черепичные крыши, дул норд, за окном царило ненастье, и такое же ненастье царило в душе Петра. И по-прежнему маячил перед окном маленький человечек в черном плаще. Петра обуял гнев – снова этот соглядатай! Он кликнул Корнева. Полковник, казалось, только и ждал вызова, – впрочем, в приемной возле опочивальни какой уж день толпилась ноя царская свита, перепуганная болезнью Петра.
– Узнал ли ты, кто сей наглец? – грозно вопросил Петр. Роман в ответ бодро щелкнул шпорами:
– Узнал, государь! Мои люди за ним проследили. То агент шведского министра барона Герца, некий Прейс!
– Так вот, сделай так, чтобы этот Прейс боле тут под окнами у меня не крейсировал! – распорядился Петр. И Роман опять бодро щелкнул шпорами: его обрадовали и гнев царя, и его распорядительность. Коль гневается и опять приказы отдает, значит, болезнь уже отпустила! И, выйдя в приемную зала, Роман весело сообщил:– Государь уже на ногах!
В зале радостно зашумели. На другой день Сонцев, прибывший из Лондона, застал Петра уже за письменным столом.
– Вот, полюбуйся, тезка, что граф Гилленборг в Лондоне сочиняет!– И царь протянул Сонцеву известный уже ему пасквиль. В нем утверждалось, что царь хочет не только возвернуть Ингрию и Карелию, земли отчич и дедич, присоединить к России Эстляндию и Лифляндию, но и захватить Финляндию, завоевать со временем всю Швецию, поставить под свое верховенство Данию и север Германии,– И сии лжи напечатаны в Англии! Неужто наши промыслы и торговля господам англичанам спокойно спать не дают?– Петр взглянул на замешкавшегося Сонцева и продолжал: – Ныне понятно, отчего король Георг, заехав в Гаагу, к нам в Амстердам не изволил пожаловать. Боится, видать, не столько шведа, сколько нас. Недаром сей пасквиль вещает, что победы России – верный знак скорого светопреставления. А я, само собой, прямой Антихрист! И такую лжу возводят не невежи раскольники, а просвещенные господа европейцы!
Сонцев, предупреждая нарастающий царский гнев, неожиданно беспечно рассмеялся и сказал, что отныне автор сей пачкотни, граф Гилленборг, никакие пасквили писать боле неспособен, понеже взят на днях в Лондоне под крепкую стражу за открытые связи с партией якобитов.
– Да ну! – вскинулся Петр.– Вот эго новость!
– У оного Гилленборга в бумагах нашли открытую переписку свейского короля с главарями якобитов,– спокойно объяснил Сонцев.– Похоже, король Карл и его новый первый министр, одноглазый голштинец Герц, совсем умом тронулись – не закончив Северную войну, собираются поддержать новый мятеж якобитов в Шотландии. Парламент в бешенстве, отношения Англии со Швецией вновь прерваны, и эскадра нашего старого знакомца сэра Норриса снова собирается на Балтику, охранять море от шведских каперов.
– Я всегда говорил, что сей чудак Каролус – наилучший вспомогатель в нашем великом деле!– в свой черед весело рассмеялся Петр. У него вдруг родилось радостное чувство, что полоса новогодних неудач миновала и что даже непутевый Алешка скоро возвернется в отчий дом.
Паутина барона Герца
За Петром в Голландии в тот приезд следили не только местные власти, но и агенты многих европейских держав. Поручения на то имелись из Лондона и Варшавы, Берлина и Парижа. Но боле всего, пожалуй, суетился вокруг царя в Амстердаме маленький худенький человечек с незапоминающейся фамилией Прейс (иногда он писал два «с» в конце фамилии, но чаще, дабы еще больше стушеваться перед сильными мира сего, оставлял одну букву). Прибыв в Амстердам, Прейс остановился, впрочем, не на захудалом постоялом дворе в еврейском гетто, а в доме зажиточного негоцианта-единоверца, что был расположен как раз напротив дома Осипа Соловьева. Поэтому по приезде Петра в Амстердам каждый его шаг и выезд просматривался господином Прейсом, который посылал о том донесения и своему прямому начальнику, шведскому посланнику в Гааге барону фон Мюллерну, и послу Швеции в Париж барону Эрику Спарре. Вскоре те сведения показались шведской короне столь важными, что скромный комиссионс-секретарь получил право прямой переписки с самым могущественным министром Швеции бароном Генрихом Герцем, который в те дни также обретался в Париже, где клянчил новые субсидии на продолжение войны.