355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Десятсков » Персонных дел мастер » Текст книги (страница 34)
Персонных дел мастер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:03

Текст книги "Персонных дел мастер"


Автор книги: Станислав Десятсков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)

По армии же Бориса Петровича Шереметева, как последний отголосок Прутского похода, был по полкам разослан приказ:

«1. Объявить как в инфантерии, так и в кавалерии, что из дому царского величества пропала ручка алмазная и ежели кто найдет и принесет к ставке его величества, оному дано будет 50 рублей;

2, Пропало также седло с лошади царского величества, чтоб оное объявил, ежели кто нашел».

Неизвестно, нашлись ли царские ручка и седло, но в любом случае внакладе царь не остался, поскольку великий везир Балтаджи Мехмед совершил небывалое на Востоке дело – завернул обратно царский бакшиш. Слишком много глаз было у недругов везира в турецком лагере, и главными из них были крымский хан Девлет-Гирей и шведский король. И, опасаясь их доносов султану, везир с тоской возвернул царю весь бакшиш, и не радовалось его сердце. Зато радовалась Екатерина Алексеевна, вернувшая себе не только свои драгоценности, но и золотую и серебряную посуду на стол. Итак, драгоценности Екатерины остались у нее. Но как живуча легенда, что эти драгоценные камни спасли Петра на Пруте! «Какой историк,– пишет румын Когальничан,– не изображал нам Петра, вымаливающего мир у Балтаджи ценою алмазов Екатерины? Но наши летописи,– продолжает румынский историк этого похода,– беспристрастные, не принадлежащие ни к какой стороне, показывают нам, что Петр, как бы ни было опасно его положение, никогда не делал предложений, недостойных его, а его войско постоянно хранило грозное положение...» Армии, а не золоту обязан был Петр спасению на Пруте.

С берегов Прута Петр сообщил в Сенат о скором мире с турками: «Сие дело хотя и не без печали, что лишились тех мест, где столько трудов и убытков положено, однако чаю сим лишением другой стороне великое укрепление, которое не сравнительно прибыльно нам есть». Как обычно, ясный разум преобладал в его суждениях, что Прутский поход – неудача частная и в общем ходе Северной войны это случайность и что главный итог похода мо сдача Азова, а мир с Турцией, который снова развязывал России руки на Севере. У России оставался ныне один неприятель, дело с которым шло уже к счастливому концу. В этом была прямая выгода, и Петр ободрял адмирала Апраксина, который нехотя сдавал Азов туркам: «...також и то рассудить надлежит, что с двумя такими неприятелями не весьма ли отчаянно войну весть и отпустить сию шведскую, которой конец уже близок является. Правда, зело скорбно, но лучше из двух зол легчее выбирать». Потому, хотя и было «зело скорбно», он вернул туркам Азов и срыл Таганрог и Каменный Затон. Особенно горько было сжигать построенный с такими убытками первый российский флот, и Петр с тоской пишет Апраксину, чтобы, перед тем как сжечь, «сняли абрисы (чертежи) с двух кораблей» собственной работы царя-плотника Петра Михайлова.

Великие политики Европы весь Прутский поход сочли обычной рядовой неудачей, коими полна жизнь и самых великих полководцев, а вот Прутский мир правильно посчитали возвращением России на берега Балтики. Турецкая угроза для Москвы миновала, и у царя снова развязаны руки против шведов – так толковали Прутский мир и дипломаты христианнейшего короля Франции, и послы Англии, Голландии и венского цесаря. Слава Полтавы не была затемнена неудачей, тем более что в отличие от Карла Петр I увел русскую армию с берегов Прута с полной воинской честью, при развернутых знаменах, не потеряв ни одной пушки, ни одного полка. Наоборот, в Бра-илове русские побывали на берегах Дуная и русские кони мили воду из этой реки, отделявшей угнетенные турками народы от остальной Европы. И надежды этих народов па свое освобождение были навеки связаны ныне с Россией.

Прутский поход – частная военная неудача, и исторически неудача полезная,– таков парадокс истории! Поход принес скорый мир, а не долгую войну. И мир на юге принес скоро новую викторию на севере. Россия через Прут вышла от Полтавы к Гангуту.

Любопытно, что великий ученый Ломоносов, занимаясь этими событиями, также упор делал не на самом походе, а на принесенном им скором мире и отмечал, что «прутское замирение и соседям нашим было спасительно, ибо турки не допущены были оным в Польшу». Действительно, не будь этого мира, турки наверняка бы вторглись в пределы Речи Посполитой и кровь пролилась бы’ не только на Украине, но и в Польше.

Так что русский солдат своей широкой грудью заслонил на Пруте не только Россию и Украину, но и Польшу. И Август и паны-сенаторы это прекрасно понимали и от всей души радостно поздравляли прибывшего в Варшаву царя «со счастливым замирением».

Да и сам Петр думал уже не о юге, а о севере и твердо решил вытащить шведскую занозу из Померании, отправив против Стенбока корпус Меншикова. В войска светлейшего возвращен был, само собой, и его лейб-регимент, и Роман снова скакал впереди своего эскадрона, счастливо вернувшегося с берегов Дуная к берегам дождливой Балтики.

Регата Реденторе

После отъезда Сонцева из Венеции жизнь Никиты по видимости вошла в прежнюю колею: поутру вместо молитвы любование тициановской «Ассунтой» и другими шедеврами мастера, затем урок в мастерской Фра Гальгарио, неприхотливый обед в маленькой траттории, притулившейся у узенького канальчика, а во второй половине дня чудесная библиотека Сансовино, где было, по слухам, собрано полмиллиона редких книг. Впрочем, Никита в эти дни не столько читал книги, сколько прилежно копировал портрет дожа Леонардо Лоредано кисти Джованни Беллини, украшавший библиотеку.

Сам Фра Гальгарио почтительно именовал Беллини не иначе как родоначальником венецианской школы и, казалось, даже предпочитал его манеру, сухую и сдержанную, горячей палитре Тициана. Спустя много лет Никита понял, что на этом, исключительном по точности, портрете Беллини: монах-художник учил их, как добиваться полного сходства с натурой.

– Сей дож, если верить запискам его современника Андре де Моста,– поднимал обычно перст Фра Гальга-рио,– был высок ростом и худощав, силен духом и отличился добрым здравием, вел размеренный образ жизни, ныл вспыльчив, но добр и разумен в управлении государством. И разве не зрим мы эти черты и не находим эти качества характера дожа в портрете Беллини? Вот что ,шачит добиться не только сходства наружного, но и сходства душевного! Понятно вам? – Фра Гальгарио внимательно оглядывал своих учеников. В мастерской V него был их добрый десяток, но боле всего Никита сошелся с далматинцем Янко хотя бы уже потому, что сербская речь была близка, понятна и напоминала ему далекую Россию.

Впрочем, тем летом разговоры друзей велись не столько о живописи, сколько о начавшейся войне русского царя против турок. Янко бредил Петром I, как героем, он готов был, как многие молодые сербы, добраться до России и записаться в русскую армию-освободительницу. Узнав же о начавшемся восстании против турок в Черногории, молодой серб горячо просил Никиту немедля отписать полковнику Милорадовичу, дабы тот взял Янко в спою службу.

– А может, вместе едем, друже? Из душной мастерской на волю, в восставшую Сербию. Там все сейчас бурлит, поднимаются все Балканы против османов, а мы с тобой тут с древних антиков пыль стряхиваем, знай срисовываем римских богов и императоров! – Черноволосый, с горячими южными глазами серб-далматинец чем-то разительно напоминал Никите брата Романа, который, наверное, скачет сейчас во главе своего эскадрона. И как объяснить отважному семнадцатилетнему Янко, что нельзя ему, Никите, бросать мастерскую хотя бы потому, что Венецианской академии плачено из государевой казны на его обучение не меньше, чем за целую роту гренадер.

Письмо Милорадовичу Никита все же написал и в знойный июньский вечер сам проводил друга с той же Славянской набережной, с которой по весне провожал офицеров-сербов. С грустью он возвращался с набережной Скьявоне, жалея, что не вскочил в последний миг на Порт уходящего в бухту Каттаро купеческого корабля.

Поджидала его вечером одинокая грязная мансарда па шестом этаже, крыша которой накалялась, как знаменитая свинцовая крыша мрачного венецианского узилища Пьомбо. Поджидали его, к счастью, и верный мольберт, краски и кисти, на которые он сменил шпагу и офицерский шарф.

И вдруг! Что за чудеса в этот синий и жаркий вечер! Сам домохозяин, синьор Раньери, со сладчайшей улыбкой встретил Никиту у порога и поспешил порадовать:

– А мы вас переселили на пятый этаж, любезный синьор. Нет-нет, не возражайте! Мы оставили за вами и вашу мансарду! Но там будет отныне только ваша мастерская – неудобно же спать среди холстов и красок? И потом,– синьор Раньери снова сладчайше улыбнулся,– за новую же квартиру уже заплачено! – И тут' он так лукаво подмигнул своему постояльцу, что крепкие ноги мигом вознесли Никиту на пятый этаж. Он распахнул незапертую дверь, и перед ним возникла прекрасная Серафима. В летнем легком платье она сидела прямо под своим портретом и мечтательно улыбалась своему отражению в зеркалах, расставленных с двух сторон.

– Ты! – удивился и втайне возликовал Никита. Ведь после той злополучной регаты, по приказу сенатора Мочениго, Никиту не пустили на другой день даже на порог «Золотого дома», а портрет прекрасной Серафимы так и остался неоконченным.

– Ты думаешь, мой толстяк сенатор гневается на нас за то, что мы подстроили ему на регате нечаянную встречу с твоим князем? Ничего подобного! Он, видишь ли, приревновал меня к тебе, мой дружок, и запер меня, как птичку в золотой клетке! – Прекрасная Серафима смахнула воображаемую слезу, – Но вот толстяк уезжает по делам в Вену, и я тотчас выпорхнула из клетки!– Лукаво посмотрев на ошеломленного Никиту, прекрасная Серафима рассмеялась: – Надо же кончать мой портрет, маэстро. И коль нельзя его закончить во дворце, мы закончим его в этом гнездышке,– И прекрасная Серафима обвела рукой просторную комнату, уставленную новоманирной французской мебелью,– Я хотела тебе сделать, как говорят французы, приятный сюрприз, и по моему распоряжению здесь все переменили.

Серафима потащила Никиту из гостиной в столовую, а из столовой в будуар, в центре коего возвышался широченный альков, укрытый шелковым балдахином.

– Я хочу, чтобы наша любовь протекала среди красивых вещей,– запечатала она поцелуем все возражения Никиты. И с практичностью истой венецианки добавила: – Считай, что это плата вперед за твой портрет. Но портрет ты обязан закончить!

И началась летняя сказка.

Утром наемная гондола доставляла их на солнечное .И идо, так как прекрасная Серафима боле всего обожала утреннее купание, когда вода так чиста и прозрачна, что видны все камешки на дне, а золотистый песок на берегу не обжигает тело. Как и все дамы высшего света, Серафима пуще всего опасалась коварного загара, оставляя его для простолюдинок, и к полудню они перебирались в сады на берегу Бренты, где стояла уединенная вилла, подаренная белле Серафиме сенатором. Здесь, под тенью деревьев, синьорина без стеснения и позировала своему московскому Тициану, как она именовала художника. Обычно здесь же, в саду, и обедали. Правда, Серафима жаловалась, что сторож Франческо, исполнявший одновременно и обязанности повара, готовит ей, но и какой-то поселянке из Ломбардии, откуда она сама родом. Но Никита после морских купаний уплетал за обе щеки и луковый суп, и горячую пиццу, и неизменные спагетти с мясом и помидорами, запивая все добрым стаканом красного вина. Впрочем, и синьорина не отставала от своего любезного и хотя ругала Франческо, но куда деться, ведь Франческо был ее человеком, а не человеком сенатора и надежно защищал их покой и счастье. К вечеру же прекрасная Серафима была уже в карнавальном наряде и гондола возвращала любовников в Венецию, где они поспешали или на карнавальный бал, или на спектакль в одном из семи венецианских театров, или на концерт в музыкальной Академии. Тихая августовская ночь театральным пологом опускалась на крыши Венеции, зажигались, словно свечи в опере, бесчисленные яркие звезды, и отовсюду летела музыка. Никите иногда казалось, что в этом городе пели все: и гондольеры, опиравшиеся на длинные весла, и венецианская молодежь, с песней танцующая тарантеллу у дверей траттории, и влюбленные кавалеры, дающие концерты под балконами « моих избранниц при свете горящих смоляных факелов. Сладкоголосо пели знаменитые церковные хоры и протомленные певцы-кастраты на бесчисленных концертах, которые давали и в церквах, и в монастырях, и даже в ленских приютах для детей-сироток, обращенных в консерватории. Всюду звучала нежная музыка: и в залах дворцов знатных патрициев, и за монастырскими стенами, и на площадях, где бродячие музыканты и театрики давали представления.

Так что Никита не очень удивился, когда однажды запела ему и белла Серафима. Поздно вечером они возвращались после концерта музыки Вивальди в свой приют любви, тихо поскрипывало весло гондольера, журчала вода в канале (был вечерний прилив), лунный свет скользил впереди гондолы, и синьорина, прижавшись к своему кавалеру, сначала потихоньку напевала, а затем вдруг повела мелодию таким высоким и чистым голосом, что у Никиты невольно защемило сердце, и у него искренне вырвалось:

– Какой чудный голос!

– Правда, тебе понравилось? – Синьорина была так обрадована, что впервые созналась: – А знаешь, ведь я раньше была актрисой, певицей и сама пела в опере. Конечно, не примадонна... Но как знать, мне уже давали маленькие партии... И тут этот несносный Мочениго, он все испортил! – И синьорина вдруг заплакала. Никита, успокаивая, поцеловал ее в глаза и затем спросил глухо:

– А когда он заявится, твой Мочениго?

Впервые спросил он с нескрываемой ревностью, и девушка не рассмеялась, как обычно, а сказала с неприкрытой грустью:

– Дворецкий сенатора вчера передал Франческо: барин его приедет через неделю. Так что счастье наше что осенний листок – блеснет на час под солнцем и угаснет под зябким дождем!

Но впереди у них была их последняя регата – регата реденторе,– и прекрасная Серафима с утра уже забыла о вчерашней грусти.

«Она и впрямь как птичка, живет лишь сегодняшним днем...» – с улыбкой подумал Никита, наблюдая, как синьорина примеряет перед зеркалом многие свои уборы и наряды. Помогавшая госпоже верная камеристка совсем замучилась, пока синьорина не сделала свой выбор – она явится на регату в платье черного бархата,– ведь праздник реденторе дается в знак чудесного избавления города от страшной чумы 1576 года, унесшей жизни тысяч венециан.

– Среди них был и твой Тициан Вечеллио. Да-да, мой милый, чума – это как рок, и она не разбирается в своих жертвах! Перед чумой все равны! Казалось, сама жизнь в городе была в те дни обречена, но вдруг все переменилось, и чума отлетела от Венеции, как черное облако. Так что праздник реденторе – праздник искупления и веры! – преважно разъясняла прекрасная синьорина, пока гондола скользила по водам лагуны, направляясь на остров Джудекку, к церкви дель Реденторе, возле которой и должна была состояться регата. Никита полулежал в лодке и слушал разъяснения синьорины, беспечно наблюдая за маленькими пушистыми облачками, скользящими по густой синеве неба. Было третье воскресенье августа, лето там, в России, уже на исходе, и здесь все ликует в солнечных красках. В знойной дымке золотистыми видениями тают окружающие Венецию острова: Лидо с горячим, обжигающим песком пляжей; Сан-Микеле – остров мертвых; а там, где далекая дымка, Мурено – остров стеклодувов и Бурано – остров кружев.

«Прекрасный, но чужой для меня мир!» – думал Никита, наблюдая, как тысячи венециан толпятся у врат церкви дель Реденторе, с торжественного молебна в которой и начинается праздник искупления. А впрочем, так ли чужда для него теперь Венеция? Разве не стала она Пдиже ему, когда он узнал Серафиму и познал любовь-страсть? И разве безразлично ему, что от проклятой чумы, победу над которой так пышно празднуют венециане, скончался когда-то его кумир – светоносный Тициан? И божественная кисть выпала из рук великого мастера. Потому сей праздник победы над чумой – это не только их, но и его праздник! И, весело протянув руку синьорине, Никита помог ей выпорхнуть из гондолы. И тотчас их окружила беспечная карнавальная толпа, повлекло и ни кружило народное гулянье. Жизнь праздновала победу нид смертью! А вечером над каналом Джудеккой и над лагуной вспыхнул разноцветный фейерверк. На набережных били огненные фонтаны, целые снопы огня рассыпали брызги в темную воду канала, а шествие иллюминиро-нанных гондол напоминало волшебную сказку. И вдруг у него появилось чувство, что сказка та скоро кончится. Никита и сам не знал, отчего явилась тревога – то ли от шума разноязычной речи, от кружения и толкотни, то ли оттого, что мелькнула вдруг перед глазами не маска, а страшная волчья харя. Он обернулся, но ряженый и не думал прятаться, а в упор смотрел на Никиту и прекрасную Серафиму и, только когда Никита угрожающе схватился за шпагу, отступил и затерялся в толпе.

Однако, когда возвращались домой, Никите показалось, что в следующей за ними гондоле опять мелькнул волчий оскал. Но принесенные с Балкан облака скрыли луну и звезды, ночь была необычно темной, и преследующий их гондола словно растворилась в той темноте. Никита решил было, что все преследование ему померещилось, и повернулся к возлюбленной. Но когда выпрыгивал на берег, чтобы подать руку Серафиме, страшный удар обрушился ему сзади на голову. Падая и теряя сознание, он услышал только отчаянный крик Серафимы.

Очнулся Никита под утро на продавленной старой кровати в своей мастерской. И первым, кого он увидел, был улыбающийся Янко.

– Совсем уже и не чаял, друже, что ты откроешь глаза. Знатно тебя огрели дубиной но затылку – не будь на голове шляпы и парика, не быть бы тебе живым! Скажи спасибо, что я ждал тебя у порога дома, не то сплавили бы тебя вчера в канал на корм рыбам!

– А как же Серафима? – вскинулся было Никита.

– Синьорина-то твоя? – весело спросил Янко, ловко меняя повязку на голове Никиты. И рассмеялся.– За прекрасную Серафиму можешь быть покоен, увезли ее вчера в той же гондоле прямо к ее сенатору. А сегодня утром и всю мебелишку из квартирки ее вывезли. А тебе велели передать, дабы не дурил и не ссорился со знатной семьей Мочениго. И та шишка у тебя на голове – первый в том знак. Оно, впрочем, нам ведь всем шишек на Балканах набили,– И до позднего вечера Янко рассказывал о неудаче царя Петра на Пруте и беспощадной расправе османов с восставшими сербами.

– А как замечательно все начиналось! Поднялись и Черногория, и Герцеговина, и великая Сербия! Да что я говорю тебе, словами это, друже, не передать, слушай песню.

И, сидя у постели Никиты (у того все еще кружилась голова, и он слышал слова друга как бы сквозь сон), Янко запел протяжно:

Кабы ты видел, побратим,

Как собирались эти войска,

Как спешат бердяне-молодцы,

Герцеговинцы и молодые зетяне Под знамена царя русского,

Чтобы соединиться с черногорцами.

Ты не сказал бы, дорогой побратим,

Что это идут с турками войну воевать,

Но на пир, холодно вино пить И веселые песни распевать!

Здесь Янко и впрямь разлил по кружкам красное вино и протянул Никите. Тот выпил, звон в ушах сразу исчез, и он уже явственно слышал, как молодым, недавно появившимся баском Янко закончил грустную песню:

Но радость эта не длилась долго,

Только месяц с половиною дня,

И скоро она обратилась В сербскую печаль и несчастье:

Худые вести дошли,

Что Петр помирился с турками Не по воле, по неволе,

Что его турки окружили Близ Прута, холодной реки.

С той песней Никита и заснул и во сне видел холодное сияние далекого Прута, а затем ледяная вода хлынула вдруг в кровать. Он вскочил и увидел перед собой толстое лицо хозяина, синьора Раньери, льющего ему воду прямо на голову.

– Никак наш московит очухался, господин сержант! – мелко и угодливо рассмеялся домовладелец.– Ишь какой прыткий!

Но, посмотрев на распрямившегося постояльца, на мелкий случай предусмотрительно спрятался за широкую спину полицейского сержанта. Никита потянулся было за шпагой, но шпаги на обычном месте не было, как не было и друга-серба.

– А где же Янко? – вырвалось у Никиты. В ответ сержант ухмыльнулся в черные усы и ответствовал важно:

– По решению Сената все сербы, восставшие против его величества султана и бежавшие в пределы республики, будут немедленно возвращены во владения султана,– И добавил злорадно: – Схвачен твой дружок, пока ты дрых, и, чаю, сидит уже на каторжной галере! Да и сам бы ты там был,– скажи только спасибо синьорине Серафиме и достопочтенному Фра Гальгарио, что заступились они за тебя! – И с прежней государственной важностью сержант заключил: – За многие вины против спокойствия и мира республики Сенат повелел выслать тебя, московит, завтра же за пределы Венеции. Так что собирайся, чужеземец, поутру я зайду за тобой и доставлю тебя на корабль, уходящий в Триест. Оттуда ты можешь воротиться к себе в Москву. Да не забудь расплатиться с этим почтенным синьором! – Сержант указал на угодливо склонившегося перед ним Раньери и вышел.

Почтенный домовладелец после ухода сержанта вдруг полностью переменился. Прежде всего самым почтительным голосом он попросил прощения за глупую выходку с холодной водой из кувшина.

– Это все выдумка сержанта, синьор. Ох уж эта полиция! Она всюду одинакова, не так ли, синьор?– И, приблизившись к Никите, сказал полушепотом, точно и сейчас их могли подслушать: – Платить вам ничего но надобно, синьор художник. За вас уже заплачено синьорой Серафимой, которая справлялась о вашем здоровы) через свою камеристку. Она велела передать: птичка ужо не поет в золотой клетке! И мой вам совет: не старайтесь видеть синьорину, это опасно, очень опасно! – Синьор Раньери был сама благожелательность. Он подбежал к окну и довольно всплеснул ручками: – Он уже здесь, наш добрый Гваскони!

И впрямь, через минуту в комнату важно вплыл продавец русской икры, сопровождаемый веселым нарядным пареньком, щеки которого напоминали свежие булочки.

– Синьор Никита, ну кому вы будете жаловаться в этой республике на синьора Мочениго? В Сенат? Но там все его друзья. В Верховный трибунал? Но он отправит вас по мосту Вздохов в свинцовую тюрьму, как тайного агента России, который пытался нарушить мир республики с султаном! – так рассуждал синьор Гваскони, усевшись на стул и тяжело отдуваясь (при его тучной фигуре карабкаться на шестой этаж действительно было подвигом. Но чего не сделаешь ради русской красной икры!).– Эх, молодой человек, молодой человек! Разве вы не поняли, что в республике вся власть в руках патрициев, а навлечь на себя гнев могучей фамилии Мочениго – значит оказаться в конце концов самому на дне глубокого канала. Ведь в другой раз ваш молодой серб вас не спасет. Посему собирайтесь! Ваше счастье, что мой младшенький,– синьор Гваскони обернулся к толстому пареньку,– мой Джованни, отправляется обучаться живописному мастерству у самого академика, великого Томмазо Ре-ди во Флоренции. Ведь я флорентиец, синьор, и – что греха таить – всегда ставил нашу флорентийскую школу куда выше венецианской! Вот и вы отправляйтесь к академику Реди. Заодно будете моему шалуну другом и наперсником. А государю в Москву я отпишу! Он, кстати, о вас помнит и переслал недавно для вас триста дукатов на мою контору. Так что уезжайте сегодня же, не дожидаясь второго появления полиции на вашем чердаке.

Так переменилась судьба, и уже вечером карета молодого Гваскони сошла с парома на берег. Оглянувшись, Никита в последний раз увидел тающую в золотистой дымке Венецию, плывущую в Адриатику, и оттуда ему послышалось прощальное пение Серафимы...

                                                                                          Калабалык в Бендерах

Карл XII вернулся с берегов Прута в свой лагерь у села Варницы, что под Бендерами, с упрямой решимостью убедить султана второй раз порвать скорый и непрочный мир с царем. А когда турецкое войско выступит, он, король, не повторит прежней ошибки и самолично возглавит новый поход. В Константинополь снова помчался Понятовский с великой королевской жалобой на иеаира. В том письме Карл XII открыто писал султану, что везир Балтаджи Мехмед – прямой изменник и упустил царя Петра из прутской ловушки за великий бакшиш. Ловкий поляк через бастаджи-пашу, который сопровождал султана во время увеселительных прогулок по подо, скоро сумел передать жалобу короля по назначению, и султан в первый раз нахмурил брови. Узнав об этом, везир гневно говорил о короле Шафирову (оставим! ному вместе с сыном фельдмаршала Шереметева Михаилом заложником в турецком лагере):

– Я бы желал, чтобы его черт взял, потому что вижу, что он только именем король, а ума в нем ничего нет, а как самый скот; буду стараться, чтоб его куда-нибудь отпустить бессорно!

Но разойтись «бессорно» с королем Балтаджи Мехме-ду никак не удалось, и новая жалоба короля на везира была передана Понятовским через мать султана. И второй раз повелитель правоверных нахмурил брови и приказал неаиру в Стамбул не входить, а остановиться со своим воинством в Адрианополе и стоять там, пока русские не очистят Азов.

В бешенстве везир отправил к королю трех бунчужных пашей с отрядом спагов, дабы выдворить Карла XII за пределы Блистательной Порты. На словах Балтаджи Мехмед наказал своим посланцам, что ежели король не выйдет по доброй воле, то он повелевает им схватить гиура и доставить его в простой телеге в лагерь к везиру.

– На днях я выполню свое обещание и вышлю-таки наконец этого черта! – горделиво сообщил везир Шафирову, с которым у него были частые конфиденции.

– Как только сие учинится, мы тотчас очистим Азов, сроем Таганрог и поднепровские городки...– Шафиров в знак благодарности положил руку на сердце.– А бакшиш... царский бакшиш везир непременно получит в Константинополе, по ратификации мира султаном Ахмедом. Даю честное слово в том! – И слово то было для Балтаджи Мехмеда на вес золота.

Однако везир напрасно доверился своим бунчужным пашам. Когда они прискакали в королевский лагерь, Карл XII приказал шведским солдатам примкнуть к ружьям штыки и велел своему любимцу Гротгузену, выучившему турецкий язык, перевести посланцам, чтобы они говорили с ним впредь с великим рассуждением, иначе он велит подпалить им бороды. Бунчужные паши с тревогой глянули на холодное и невозмутимое лицо короля, вспомнили, что, как сообщил им янычарский ага Юсуп перед отъездом, султан уже дважды хмурил брови при одном упоминании о везире и не допустил его в столицу, и, пятясь задом, почтительно удалились из королевской палатки.

– Кто знает,– рассуждали паши на обратном пути,– ежели король ведет себя столь надменно, не получил ли он письмо от самого повелителя правоверных, в котором султан снова обещает ему свое заступничество?

И паши не ошиблись, ибо, пока они ездили к королю, крымский хан Девлет-Гирей был принят султаном, овладел его ухом и поведал ему все, что видел с другого берега Прута, на котором он отсиделся в течение всей битвы. И в третий раз при имени Балтаджи Мехмеда султан нахмурил свои густые брови, и то был последний знак. 8 ноября 1711 года везир был смещен и заменен предводителем янычар, бесстрашным Юсуп-пашой, который, конечно же, не забыл своего великого позора, нанесенного ему везиром на Пруте. И вскоре прутский победитель Балтаджи Мехмед получил зловещий подарок от султана: шелковый шнурок, понял тот знак, и благородно отошел в рай, обещанный пророком.

Что касается русских заложников Шафирова и Шереметева, то они были брошены в темницу того самого Семибашенного замка, где уже многие месяцы томился Петр Андреевич Толстой. Отношения Оттоманской Порты с Россией снова были прерваны, и султан объявил, что по весне сам поведет свое воинство против русских гяуров и обманщиков.

Казалось, король снова выиграл партию и потому хладнокровно распорядился достроить на зиму для себя и свиты малый дворец и отдельный дом для своего нового фаворита Гротгузена, с которым он мог спокойно гулять и играть в шахматы, пока султан собирает войска в Адрианополе. Изредка между такими развлечениями, как шах-магы или игра в воланы, Карл XII вспоминал Швецию и посылал туда рескрипты о новых наборах в армию, более жестоком обращении с русскими пленными и некоторых украшениях королевского дворца в Стокгольме.

Однако король не учитывал, что Восток переменчив, пак река. Хотя Высокая Порта дважды в 1712 году объявляла войну России, нового похода не получилось. И дело не в том, что Толстой и Шафиров раздали великий бакшиш многим вельможам. Блистательной Порте непонятно было, за что же воевать, после того как русские сами отдали Азов, срыли свои крепости и сожгли свой Азовский флот. И изнеженный султан улыбнулся и вернулся к своим музыкальным инструментам, а его янычары, среди которых жила крепкая память о кровавой бойне на Пруте, с великой радостью разошлись по домам.

Отныне король стал больше не нужен Высокой Порте, и новый везир передал секретарю Шафирова: «Король шведский сам дурак, и посол его такой же дурак... Скажи канцлеру, что с мула седло уже снято, и если этот сумасбродный король будет еще упрямиться и ехать из государства нашего не захочет, то мы его зашлем в такую даль, где он может и исчезнуть!» А когда русские заложники были освобождены из Семибашенного замка, на встрече с Шафировым везир самолично разъяснил вице-канцлеру: «Не бойтесь, чтоб шведский король мог теперь здесь что-нибудь сделать, хотя он и хлопочет, и всюду суется, уподобляясь человеку, посаженному на кол: с тоски то за то, то за другое хватается!»

Меж тем король в далеких от Стамбула Бендерах все еще не ведал, что с мула седло уже снято и на Босфоре над его головой сгустились черные тучи. Карл XII все еще надеялся на новый турецкий поход, и, когда в январе 1713 года в Бендеры прибыл крымский хан, король решил, что поход тот уже начался. Однако старый друг Девлет-Гирей привез не указ о походе против Москвы, а султанский гатти-шериф о почетной высылке Карла XII через Польшу. Под нажимом Оттоманской империи польский король Август согласился пропустить Карла XII через польские владения в Данциг, а оттуда в Швецию. Почетный конвой короля должно было составить десятитысячное татаро-турецкое войско во главе с крымским ханом и сераскером Бендер. На дорожные расходы султан прислал шестьсот тысяч талеров и дарил притом королю свою карету и девятнадцать чистокровных арабских скакунов.

Девлет-Гирей лично передал Карлу и дары и гатти-шериф султана. Хан был в особом восхищении от арабских скакунов, любовно трепал их гривы и весело смеялся:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю