Текст книги "Персонных дел мастер"
Автор книги: Станислав Десятсков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)
И через день Никита стоял уже перед знаменитым «Золотым домом», построенным еще в XV веке для знатного патрицианского семейства Контарини. Во времена Высокого Возрождения здесь жил Якопо Контарини, близкий друг Тициана и знаменитого архитектора Андреа Палладио, собравший прославленную коллекцию картин, жемчужиной которой была «Венера» Тициана. И у Никиты, когда он вступал в «Золотой дом», сердце забилось не при виде синьорины Серафимы, черноглазой пухленькой венецианки, а от той тициановской «Венеры», что красовалась за спиной хозяйки.
Но сама-то черноглазая Серафима приняла явное волнение художника на свой счет и снисходительно умилилась: эти московиты настоящие дикари, не умеют даже скрывать своих чувств! Сперва синьорина поежилась, представив себя в объятиях русского медведя, но затем, к концу первого сеанса, такое положение представилось ей совершенно естественным. Ведь если во что и верила синьорина, так только в естественные чувства.
И прекрасная Серафима согласилась позировать московиту по утрам, когда знатный сенатор удалялся на заседания Большого совета республики, кухарки спешили на рынок к мосту Риальто, а слуги во дворе выбивали пыль из ковров и как-то так получалось, что синьорина оставалась почти одна во всем этом старом палаццо.
Поначалу синьорина позировала художнику в большой гостиной, одевшись в чопорное парадное платье и усевшись на диване прямо под «Венерой». Но вскоре ревнивое око синьорины узрело, что сей русский Минотавр воззрился не на нее, а на эту Тицианову толстуху. «Неужели мертвое полотно милее моей живой плоти?»—возмутилась белла Серафима, и на следующий день доверенная горничная провела художника прямо в будуар хозяйки.
– Здесь нам никто не помешает!– сладко пропела синьорина, удаляя горничную. И, убедившись, что та не подслушивает, грозно обернулась к художнику:– А теперь гляди, негодный, насколько я краше той толстухи! – И прекрасная Серафима сбросила легкий и воздушный парижский пеньюар. В солнечных лучах, отраженных в венецианских зеркалах, розовое тело синьорины играло такими красками и бликами, каких не было и не могло быть в небесной Венере Тициана. И Никита так потом и не помнил, в какой миг он очутился в объятиях этой земной Венеры.
Сей утренний сеанс так понравился белле Серафиме, что она позировала теперь художнику каждое утро.
– А как же синьор Мочениго?– вспомнил вдруг однажды художник наказ Сонцева.
– Да -на что тебе сдался мой коротышка сенатор? – озадачилась прекрасная Серафима.– Или ты вздумал провернуть какое-то дельце? Говори, негодный, и я все устрою...
«Знала бы ты это дельце...» – усмехнулся про себя Никита, едва не ляпнувший простодушно: «Я хочу доброго союза России с Венецией!» Но ведь сей союз означал совместную войну против турок, а это было слишком даже для влюбленной Серафимы. И Никита сдержался и разъяснил, что с тем сенатором хочет переговорить его давнишний покровитель, князь Сонцев.
– О, вслед за русским живописцем идет русский принц!– рассмеялась синьорина. С кем, с кем, а с принцами она умела обращаться,– Что ж, назначена уже новая регата, на ней я и сведу моего сенатора с твоим принцем,– При всем своем легкомыслии прекрасная Серафима была удивительно понятлива в некоторых житейских делах.
В Венеции издавна любили регаты – пышные праздники на воде с обязательными гонками «черных лебедей», как называли местные поэты венецианские гондолы. Ведь все могущество республики возникло на воде, и недаром дож Венеции обручался не с небесами, а с морем. С моря росло богатство и сила Венеции, и в период расцвета республики ее флот имел более трех тысяч боевых кораблей с десятками тысяч матросов. Правда, с того славного времени минуло полтора столетия и некогда грозная морская сила республики заметно уменьшилась. Османы перекрыли всю венецианскую торговлю с Востоком, а с открытием Америки ось мировой торговли сместилась в Атлантику – там ныне проходили главные торговые пути, там плыли тысячи купцов, обогащая своими товарами Англию и Голландию и оставляя в стороне не только Венецию, но и все Средиземноморье.
И все же морское могущество Венецианской республики, хотя и клонилось к упадку, содержало еще знатную силу. По-прежнему тысячи корабельщиков трудились на верфях знаменитого арсенала и сотни кораблей сходили с его стапелей. Там же, за высокими стенами арсенала, отливали пушки-бомбарды, те самые пушки, с помощью которых дож Франческо Морозини пустил в 1684 году ко дну турецкий флот, занял полуостров Пелопоннес, а в 1687 году взял и Афины. Правда, при штурме прекрасных Афин был обстрелян и взорван прославленный Парфенон (надо же было османам устроить пороховой склад именно под этим чудом архитектуры), но воинская слава вновь, казалось, осенила республику. Увы, ненадолго! Вскоре Морозини умер, и турки вернули себе и Афины, и Пелопоннес, и Морею. Гений победы окончательно отлетел от Венеции.
Новая война России с османами вызвала у многих молодых патрициев желание сравняться по подвигам с покойным Морозини, но управляли-то республикой не они, а патриции самого почтенного возраста (даже рядовым членом Большого совета можно было стать только в возрасте не ранее сорока лет – и только к шестидесяти мечтать о Сенате, Синьории, Трибунале). Почтенные старцы были осторожны, и самым осторожным среди них был сенатор Мочениго, ведавший внешними делами республики.
Синьор Мочениго давно знал о появлении в Венеции некоего русского князя. Для этого не надобно было даже заглядывать в так называемую «пасть льва», куда по обычаю венецианцы опускали доносы. О приезде Сонцева ему сообщил почтенный синьор Гваскони, который был не только агентом Москвы в Венеции, но и Венеции в Москве. И когда Гваскони передал просьбу князя о свидании, сенатор решительно сказал: «Нет!» Ведь Сонцев обязательно напомнит Венский договор 1697 года, по которому Венеция обещала всю помощь России в войне с османами, и предстоит неприятное объяснение, что тот договор уже история и что не все исторические договоры выполняются республикой.
Но сенатор Мочениго в то же время не высылал Сонцева из Венеции и не препятствовал отъезду из Венеции на Балканы офицеров-сербов. Ведь все военные знатоки – и цезарские, и французские, и свои венецианские, которых сенатор, впрочем, ни в грош не ставил,– дружно предрекали после Полтавы быстрый и скорый успех русского оружия. И конечно же, в случае виктории Петра венецианский лев потребует от султана своей доли добычи. Но в глубине души, вопреки генеральским мнениям, синьор Мочениго не очень-то верил в скорую русскую победу. На его памяти был еще жив страшный 1683 год, когда турки стояли у стен Вены, и, пади столица империи, очередь была бы за Венецией. Ныне же Габсбурги заняты войной с Францией, а русский царь – неизвестный и далекий союзник. Турецкая морская армада меж тем стоит совсем рядом с Венецией, в Морее. И сенатор Мочениго упрямо твердил «нет» и Гваскони, и молодым патрициям, мечтающим о воинских лаврах, и генералам, и адмиралам, склоняющим республику к войне с османами. Он стал воистину неуловимым, сенатор Мочениго, и надежно прятался под карнавальной маской, которая давала право на резкий ответ. Проходили недели, а Сонцев все не мог поймать неуловимую маску и иметь с ней беседу с глазу на глаз. Даже белла Серафима на просьбу об аудиенции для Сонцева получила от своего сенатора решительное «нет». Но здесь-то и нашла коса на камень. Не привыкшая к отказам от своего покровителя, черноокая синьорина в гневе прикусила пухлую губку. А это был верный знак, что прекрасная Серафима решила от своего не отступать.
Меж тем приближалась майская регата. Если большая регата, «регата сторико», устраивалась в первое воскресенье сентября, то малые регаты шли друг за другом почти непрерывно, столь увлекалась морскими праздниками «жемчужина Адриатики». Венециане не случайно любили море. И не только потому, что сами их дворцы и дома как бы вырастали из темной воды каналов, но прежде всего за то, что море принесло богатство и славу городу. Регаты же были праздниками, славящими море. Пышность и размах венецианских регат настолько поражала иностранцев, что на эти праздники в Венецию спешили тысячи иноземных гостей. Только в последнее время Сенат пытался умерить блеск и разноцветье венецианских гондол, участвующих в водных гонках, и издал указ, по которому все гондолы должны быть только черного цвета и одинакового размера: одиннадцать метров в длину и метр сорок сантиметров в ширину.
Однако сей указ не остановил венециан. И ежели гондолы и впрямь по цвету стали «черными лебедями», то все балконы бесчисленных палаццо на Большом канале в день регаты были убраны яркими разноцветными коврами, увешаны и устланы дорогим бархатом и золотистой, сияющей под солнцем парчой. Вопреки приказу и многие гондолы были в честь праздника покрыты алым шелком, и свежий морской бриз с Адриатики ласково играл шелком.
Гондолы шли по каналу так тесно, что у моста Риальто вышло настоящее столпотворение: лодки налетали друг на друга, ругань гондольеров оглашала берега. Получилась пробка, и сотни гондол столпились у моста, пока растаскивали дерущихся и пострадавших. Синьор Мочению возблагодарил бога, что не снял карнавальную маску, поэтому никому и в голову не придет, что столь униженно стоит в общей очереди такая знатная персона. Впрочем, положение, как всегда, спасла неугомонная Серафима. Она вдруг сорвала маленькую дамскую треуголку и весело помахала ею долговязому художнику-московиту, смотревшему регату с балкона гостиницы «Белый лев». Надобно отдать должное проворности живописца: он сразу же заметил условный знак синьорины, отвесил ей с балкона почтительный поклон, а через минуту уже на набережной приглашал синьора сенатора и его даму на балкон, откуда можно было так удобно любоваться регатой. Прекрасная Серафима тотчас приняла приглашение, и сенатору ничего не оставалось, как последовать за своей дамой, хотя у него уже тогда зародилось подозрение: каким образом какой-то безвестный ученик Фра Гальгарио мог оказаться в отеле «Белый лев», где обычно останавливались принцы? Это недоумение стало настоящей тревогой, когда они вошли в самые роскошные палаты отеля, где в прошлом году останавливался (и это хорошо было ведомо сенатору) не кто иной, как король Дании Фредерик!
«Ловушка!» – мелькнуло в голове сенатора Мочени-го. Он хотел было уже повернуть, но опоздал – навстречу, из музыкального салона, золоченой стрекозой выпорхнул Сонцев и согнулся в изысканном версальском поклоне перед Серафимой. Сенатору поневоле пришлось снять карнавальную маску.
«Что ж, они таки захотели заманить меня в ловушку и заманили! И здесь не обошлось без сговора меж этим мазилкой и Серафимой...– Сенатор перехватил торжествующий взгляд своей прелестницы.– По тем хуже для этого русского князя!»– сердился про себя синьор Моче-ниго, плотно усаживаясь в удобное кресло, вынесенное на балкон. С балкона и впрямь открывался великолепный вид на Большой канал, по которому двинулся большой парад нарядных гондол.
– За парадом начинается и сама регата... Трех первых победителей ожидают почетные кубки, а четвертый получит жареного поросенка!– весело щебетала Серафима, которая сразу нашла с Сонцевым общий, и конечно же французский, язык.
«Вот и вы, московиты, не получите от меня ничего, кроме жареного поросенка!»– злорадно подумал про себя сенатор, поджидая, когда русский дипломат приступит к делу и заведет старую песню о несоблюдении республикой давнего союзного договора. Но Сонцев, оказывается, и не собирался вспоминать старину. Размешивая кофе в маленькой чашечке, он любезно осведомился, знает ли господин сенатор, что на днях господарь Молдавии Дмитрий Кантемир со всем своим войском открыто перешел на сторону России. Сенатор Мочениго не знал еще этой столь важной новости, хотя республика держала своих консулов и во Львове, и в Яссах. Но род Мочениго недаром веками поставлял Венеции искусных дипломатов: ни один мускул не дрогнул на лице сенатора, и, как ни в чем не бывало, он любезно поинтересовался в ответ здоровьем царя Петра, который, по слухам, заболел тяжелым недугом в маленьком волынском городке – «кажется, в Луцке?»
– Государь здоров и сам направляется в Яссы, чтобы встать во главе войска!– отрезал Сонцев. И добавил, глядя в выпуклые глаза сенатора:– Полковник Милорадович сообщил на днях важную весть – вся Черногория восстала против турок, а вслед за ней поднялась Герцеговина и Великая Сербия!
Любезная улыбка исчезла с лица сенатора, – столь важным было это известие. Ведь в далматинских владениях республики, протянувшихся по всему восточному побережью Адриатики, проживают сотни тысяч сербов. «И ежели они поднимутся на помощь своим соотечественникам, война республики с султаном может стать неизбежной! И потому пожелаем русским виктории, но сами до оной подождем выступать, да и границу с восставшей Сербией закроем на крепкий замок!» – заключил сенатор свои размышления. И, обернувшись к Сонцеву, снова любезно улыбнулся:
– Я жду вас, милейший князь, в своей коллегии. Полагаю, дож республики непременно даст вам аудиенцию.– И добавил с откровенным ехидством: – Но не раньше чем минует большой карнавал!
Сонцев в ответ едва не чертыхнулся: большой карнавал в Венеции начинается осенью и длится почти полгода.
На другой же день Сонцев покинул столицу Адриатики, пожелав Никите доброй науки и поручив ему принимать гонцов, которые пожалуют из Черногории, и пересылать их через контору синьора Гваскони в Москву. Сам же он поспешал на Прут, куда, по слухам, уже выступила русская армия.
Ясырь
Так вышло, что лейб-регимент Меншикова пошел на Прут без своего шефа-фельдмаршала. Царь не взял на сей раз своего Данилыча в новый поход. Много шло тогда и в Петербурге, и в армии, и в Москве разных слухов на сей счет. Одни говорили, что то первый знак готовящейся опалы некогда всесильного Голиафа, другие объясняли это известным недовольством Петра на немалые грабежи, учиненные Меншиковым в замках польской шляхты, что вызвало представление царю со стороны Речи Посполитой, третьи, и их было большинство среди офицеров лейб-регимента, утверждали, что знаменитый своими викториями фельдмаршал оставлен на севере, дабы пугать шведов самим своим присутствием и тем предупредить возможную шведскую диверсию со стороны Балтики. Одно знали твердо: лейб-регимент забран у Меншикова, как один из лучших конных полков, боле потребных в южных степях, нежели в северных лесах и болотах. Точно оценив, что шведы на сей час никакой великой угрозы ни Петербургу, ни Риге и Ревелю не представляют, Петр весной 1711 года решительно меняет лицо войны и перебрасывает главные силы армии с севера на юг, отбирая в первую очередь отборные конные полки, коих в русской армии для войны с турками, располагавшими многотысячной конницей, оказалось до обидного мало. Вот почему даже у Меншикова был забран для Прутского похода его лейб-регимент.
На Украине, куда полк вступил ранней весной, уже пылала война. Только что прокатилась по Левобережью крымская орда, ведомая самим ханом Девлет-Гиреем, и, хотя татар отбили, после набега, остались тысячи дымящихся сел и хуторов, а в Крым потянулся тысячный ясырь: захваченные в татарский полон беззащитные дети и женщины. Конвойцы нещадно подгоняли полоненных плетьми, заставляли бежать, дабы успеть увести ясырь от русской погони. Но киевскому губернатору, князю Дмитрию Михайловичу Голицыну, было не до погони. Ибо только ушла угроза с левого берега Днепра, как уже на Правобережную Украину ворвалось сорокатысячное сборное неприятельское воинство. В нем бок о бок шли и казаки-мазепинцы, и польские паны из хоругвей Иосифа Потоцкого, переметнувшегося от короля Августа на сторону шведов и турок, казаки-сечевики и буджакские татары4 .
Пушками в сем разномастном воинстве ведали шведы, деньги на поход были даны турками, план похода самолично разработан Карлом XII. Возглавить эту, идущую в Киев, сборную орду шведский король и крымский хан доверили преемнику Мазепы, бывшему генеральному писарю, а ныне самозваному гетману пану Филиппу Орлику.
Сбывалась давняя мечта предателя: шел он во главе могучего войска в Киев, дабы сесть там на державный гетманский стол. С высокого холма, куда взлетел он со своей разноязычной свитой, Орлик видел, как, мешая талый снег под ногами коней, длинной черной змеей тянется его воинство к Белой Церкви. Он хищно раздул ноздри длинного, клювом свисающего носа: черная змея вползала в самое сердце Украины, шла к Киеву. И хотя по всему ее пути стелется черный дым от пылающих сел и хуторов, стонут и рыдают чернобровые дивчины и малолетние хлопцы – крики и жалобы полонянок, угоняемых на невольничьи рынки Кафы, нимало не трогали ни Орлика, ни старшин-предателей. Все оправдывалось великой державной целью: скоро сядет пан-гетман на стол в Киеве и наступит его царство. Неважно, что под турецкой и шведской опекой, важно, что ЕГО царство! И станет Киев столицей самостийной Украины!
Правда, шедшие в воинстве Орлика польские паны из хоругвей киевского палатина Иосифа Потоцкого и не мыслили ни о какой самостийной Украине. Они-то шли в поход совсем с иной целью: поскорее вернуть Киев Речи Посполитой и посадить там хозяином пана Потоцкого.
И совсем уж не думал о какой-то там самостийной Украине буджакский салтан: он вел свою орду, чтобы хорошо пограбить, взять великий ясырь, а если удастся, то и спалить богатый Киев.
В одном было едино это разномастное воинство: шло оно за добычей, грабя и убивая, насилуя и поджигая, пока не докатилось, как грязная штормовая пена, до Белой Церкви.
И вот запылали уже предместья цветущего города. Однако, к удивлению и Орлика, и его союзников, Белая Церковь и не подумала открыть свои ворота, а казаки-белоцерковцы не только не перебили русский батальон, но, напротив, встали на валу плечом к плечу с русскими солдатами и ответствовали на все увещевания мазепинцев пулями и картечью. Путь на Киев был закрыт.
Однако у бригадира Анненкова в Белой Церкви весь-то гарнизон – пятьсот солдат да верные казаки. Разглядев, что силы осажденных столь малочисленны, взревела сорокатысячная орда: ударили турецкие пушки, направляемые шведскими бомбардирами, защелкали мушкеты панов-станиславчиков, кинулись на вал, размахивая саблями, мазепинцы. Страшной была схватка: ведь резались казак с казаком, и ни та, ни другая сторона не хотела уступать.
Меж тем генерал Шпарр распорядился своим бомбардирам подтянуть пушки к городским воротам и бить по ним калеными ядрами. Пушки генерала Шпарра выбили-таки старые крепостные ворота, и с воем и гиканьем ворвалась орда в город. Но город был пуст: все жители успели укрыться в верхнем замке.
С ненавистью взирал Орлик на стены столь хорошо знакомого ему замка. Ведь здесь держал когда-то Мазепа свою вторую столицу, здесь спрятал он и другую половину своей великой казны, и кому лучше, чем ему, бывшему генеральному писарю, было то ведомо. По знаку Орлика бросились мазепинцы, поляки и татары к стенам замка. Но навстречу ударили картечью десятки орудий. Вот этого никак не ожидал Орлик, поскольку не знал, что все пушки запорожцев, взятые в Сечи в 1709 году, были переданы Петром I гетману Скоропадскому и помещены здесь, в Белой Церкви. Теперь эти запорожские пушки и били цо мазепинцам.
Генерал Шпарр наотрез отказался выставить вперед свои орудия: на голом месте их немедля сметет жестокий огонь!
– Потребно рыть шанцы и делать апроши!5– твердил упрямый швед и, показывая на убитых под стенами замка, сердито добавил: – Иначе с нами со всеми будет так!
Спорить не приходилось, столь частый огонь вели запорожские пушки со стен замка.
Орлик пытался выманить гарнизон хитростью и предложил Анненкову с честью сдаться, отпустив русских солдат в Киев.
Но Анненков отлично помнил, как провели его Мазепа и этот его проклятущий писарь Орлик в Батурине, отправив его встречать Меншикова с кумплиментом, дабы самим спокойнее перебежать к шведам.
– Второй раз эти проклятые мазепинцы меня не проведут! Я лучше взорву пороховой погреб и сам погибну, но замок не сдам!– твердо ответил он посланцу Орлика. И снова ударили со стен замка тяжелые орудия.
Русские продолжали стрельбу даже вечером, так что темное небо то и дело пронизывали огненные шары: то летели бомбы и раскаленные ядра. И скоро, то ли от этих снарядов, то ли от начавшихся в нижнем городе грабежей, начался столь великий пожар, что ночевать в городе стало невозможно, и Орликово войско отступило в поле. В этом-то поле, где казнил когда-то Мазепа лютой казнью великих украинских страдальцев Кочубея и Искру, Орлик склонился перед неизбежным: обложить поутру замок и повести правильную осаду. Поход на Киев был задержан.
Однако сидеть в залитых мартовской водой апрошах не желали ни беспокойные польские паны, ни татарские мурзы. И начало таять войско Орлика. Ушел в Речь Пос-политую Иосиф Потоцкий и увел польскую конницу, распустил свою орду и буджакский салтан: грабить, убивать, собирать ясырь! И запылала Правобережная Украина!
В Киеве об осаде Белой Церкви стало известно уже вечером. Сотник Бутович на взмыленной лошади яко ви-хорь влетел на подворье киевского генерал-губернатора и вручил князю Дмитрию тревожное письмо бригадира Анненкова. На обычно холодном и бесстрастном лице Голицына проступило явное волнение.
Через своих лазутчиков в буджакской степи князь Дмитрий давно знал, что стараниями короля Карла и крымского хана собирается разномастное войско Орлика для похода на столицу Украины, но твердо уверился, что именно в силу этой разномастности и многих свар меж своими начальниками войско то долго еще не выступит в поход. И вдруг Орлик под Белой Церковью с сорока тысячами, а у него в Печерской фортеции и шести тысяч солдат не наберется – половина гарнизона ушла на Левобережье помогать Скоропадскому и Бутурлину против Девлет-Гирея.
– В сих консидерациях выступать на выручку Белой Церкви – чистое безумие!– твердо заявил на воинском совете генерал Пфлуг.– Ведь вашему сиятельству еще не менее двух тысяч солдат надлежит оставить для охраны фортеции, так что в поле у вас едва наберется четыре тысячи против сорока.
Слушая педантичное разъяснение генерала-немца, князь Дмитрий про себя насмешливо отметил это «у вас». Выходило, что Пфлуг уже заранее отделил свою особу от безнадежной вылазки, решив остаться за мощными бастионами Печорской крепости.
– И все же я двинусь вперед и с сими малыми силами,– упрямо выпятил Голицын свой твердый подбородок.– Не сможет это разномастное воинство устоять против отборных полков, сражавшихся под Полтавой!
Эта склонность к наступательным действиям вообще отличала после полтавской виктории большинство ге-иералов и офицеров русской армии, обретших небывалую дотоле уверенность и в своих солдатах, и в своих силах. И впрямь, приказ о выступлении был принят в гарнизоне с явным воодушевлением. И все же осторожный и расчетливый Голицын принял окончательное решение выступить только тогда, когда узнал, что на скором подходе к Киеву отборная кавалерийская часть, лейб-регимент светлейшего князя Меншикова. Этих закаленных в сечах драгун он и решил поставить во главе своего отряда.
Когда полк вступил в Киев, Роман сразу же кинулся в крепость, дабы расспросить, что с Полтавой, не захватили ли ее крымцы во время набега. Ведь там, в Полтаве, была Марийка с годовалым Ивасиком. И хотя в голицынском штабе его успокоили, что Полтава после знаменитой баталии снискала столь страшную славу, что крымцы почтительно обошли ее стороной, тревога не покидала Романа: успела ли Марийка уйти с хутора в Полтаву? Ведь по всему Левобережью рыскают ордынцы, а Марийка по своей шальной смелости могла и не убояться разбойников – взять и остаться на хуторе.
От этой страшной мысли Роман даже закрыл глаза, перед ним, как во сне, проплыло счастливое лицо Марийки и маленькое теплое тельце ревуна Ивасика, которого он высоко подкидывал в ясное голубое небо в яблоневом летнем саду (был он в прошлом году два месяца на побывке, когда возвращался из Польши, и там счастливая Марийка и положила ему на руки их общее сокровище – сынка Ивасика).
Так и не узнав ничего толком о судьбе своего полтавского хутора, грустный, Роман отправился в Лавру на вечернюю службу, помолиться за своих близких, дабы миновало их всякое горе и печаль. Не знал он, что идет навстречу страшной и горестной вести, и потому, когда его окликнули у врат монастыря, оглянулся спокойно, только и следующий миг словно что-то оборвалось в сердце: перед ним стоял сам тесть, сотник Бутович. Но как он не был похож на того Бутовича, крепкого и дюжего казака, что на свадьбе своей дочери так задушевно пел казацкие песни! Высох, как расколотый молнией дуб, старый казак, а на лице столь резко выступили морщины, словно по нему провели граблями. Роман соскочил с лошади, обнял тестя и здесь вдруг уловил, как дрожат казацкие плечи. Уже догадываясь, отчего плачет сотник, спросил хрипло:
– Марийка?! Ивась?! Что с ними?!
– Не уберегли мы Марийку...– Сотник с тоской сорвал шапку и кинул ее наземь.– И внучка моего не уберегли. Взять хотели крымцы Марийку на хуторе, ссиль-ничать. Да разве она дастся! Троих уложила из пистолей. А четвертый срубил ее сзади саблей, как березку срубил.
Роман прикрыл глаза руками, спросил охрипшим голосом:
– Ну а сынок мой, Ивасик?! С ним что?– Но Бутович не мог отвечать, содрогаясь от слез. И только когда Роман усадил его бережно на скамейку у монастырской ограды, Бутович молвил самое страшное:
– А сынка твоего и внучка моего Ивасика схватил басурман за ножки и головой о стену! Не успел я его спасти, пробиться сквозь толщу ордынцев: ударили меня сзади саблей, упал...– Старый сотник нагнул голову, и Роман увидел страшный розовый шрам, шедший по затылку и еще не прикрытый седыми волосами,– Очнулся ночью, раздет догола, а жарко! Пылает наш хутор! И в самой душе моей с той поры огонь страшный! – Как и бреду слышал Роман рассказ тестя и сам что-то еще спрашивал. Но в душе родилось уже одно желание: месть! Месть! Месть за Ивасика!– Твердил я Марийке: едем в Полтаву, переждем лихое время. Да разве молодую хозяйку переупрямишь: шведа, мол, не боялись, а тут какие-то разбойники-крымцы. Все распоряжалась мужиками: к весеннему севу землю готовили, а нашла она в той земле две сажени... А Ивасика головой о стенку!..
Роман закрыл глаза, но не заплакал, потому как вспомнил: завтра в поход против крымцев! И обнял тестя. И слились две души, потому как и в старом сотнике билось кровавое слово: месть!
С черным лицом вышел Роман утром к своему эскадрону, а перед полковником не вызвался, настоял: идти ему в головном дозоре.
Стремя о стремя, с таким же черным лицом, скакал рядом с ним сотник Бутович. А сзади неслись драгуны Романа, знавшие уже о страшном несчастье своего ротмистра. И, как черные крылья, развевались их черные плащи, зловеще горели на солнце стальные кирасы. С тяжелым топотом шел отборный полк русской кавалерии и все, казалось, мог смести на своем пути.
«Месть! Месть!» Кровавая пелена застлала очи Романа, когда он увидел первые разъезды ордынцев. И страшным усилием воли он сдержал себя, не бросился сразу в сечу, а, как опытный командир, подтянул весь эскадрон, выстроил на опушке рощи для внезапной атаки.
И здесь увидел, как из крайней неказистой хаты горящего села выскочил белоголовый хлопчик и, словно зайчонка-беляк, бросился бежать в открытое поле. За ним шились два ордынца. Первый из них поднял и лихо бросил аркан, но мальчонка увернулся и продолжал бежать, упрямо петляя по полю. И только у самых дальних кустом хлопчик споткнулся, и здесь второй татарский аркан перехватил ему шею и бросил на спину.
– Вперед!– не крикнул, а страшно выдохнул Роман, и его драгуны, свидетели страшной охоты, приняли тот приказ всем сердцем. Дружно блеснули острые палаши, и но твердому мартовскому насту рванулись вперед добрые копи.
Лошади в полку были отменные, – ведь отбирали их по приказу светлейшего во владениях Потоцких, Радзииллов и другой самой знатной шляхты. Тысячные были копи! Из Пруссии же лейб-регимент получил стальные кирасы и шлемы, кавалерийские добрые пистоли были накуплены Меншиковым для своего полка в Люттихе, палаши из отборной стали прислали с демидовских заводов. Не жалел фельдмаршал денег для своих драгун, и лейб-регимент светлейшего стал первым полком русской тяжелой конницы, где каждый из драгун был отобран пой ной и стоил десятка легкоконных ордынцев. Стальной линой двинулся эскадрон в атаку на орду, выходившую из разграбленного и горящего села.
Ордынец, волочивший мальчонку на длинном аркане, оглянулся, услышав топот тяжелых коней, тотчас бросил свою добычу и стал уходить. Да не успел, догнал его сотник Бутович на своей легкой казачьей лошади и срубил страшным ударом.
К радости Романа, выходящие из села ордынцы, завидев драгун, не завернули коней. Впереди них, лихо размахивая саблей, коршуненком кружил молоденький татарин в богатом, подбитом соболями халате. Ордынцы по его приказу спешно сбрасывали с лошадей притороченные тюки, готовясь к схватке, а из села меж тем выезжали все новые и новые сотни. Тысячное войско выступало против эскадрона, и надобно было бы отойти, подождать полк, но глаза Романа застилала кровавая пелена: месть! Месть! Он не дал времени татарам выстроиться, пришпорил коня и сам налетел на татарского предводителя.
– Это за Ивасика! Это за Марийку! А вот тебе за неё! – Тремя сильными и яростными ударами Роман вы-
бил саблю, осыпанную алмазами, из изнеженных рук коршуненка, свалил его из седла и рассек голову. Не с простым ордынцем столкнулся Роман, а с ханским любимцем Махмудом, сынком знатного Дзуян-бея. Приставленные к Махмуду ханские гололобые гвардейцы, хищно скаля зубы, налетели на Романа, не дали добить коршуненка. Свалил Роман палашом одного гвардейца, другого достал из пистоля, а третий успел-таки накинуть аркан на шею ротмистра и выдернуть его из седла. Выручил Романа подскакавший Бутович, перерубил веревку, но сам был ранен в грудь татарской стрелой. На руки Романа упал старый сотник. Ханские гвардейцы тем временем завернули коней, спасая раненого коршуненка, а за ними вслед помчалась и вся орда.
Роман вынул из груди Бутовича стрелу. Старый сотник открыл глаза, прошептал: «Отомстил я им сегодня и за Марийку, и за Ивасика!» И здесь хлынула у него горлом кровь.
Роман передал раненого тестя на руки подскакавшему казаку-конвойцу, вскочил на коня и бросился догонять эскадрон, который под предводительством Афони преследовал татар по улицам пылающей Германовки. И сколь жестокие картины открылись драгунам на тех улицах! Старики и старухи, убитые лишь за то, что не могли идти в Крым, лежали у ворот своих горящих хат, рядом со своими изнасилованными и убитыми дочерьми. У многих женщин были вспороты ножами животы и отрезаны груди, а рядом плакали их малолетние дети. Уцелевшая молодица в разорванной юбке все хотела броситься в горящую хату, а ее мать-старушка с трудом удерживала ее.