Текст книги "Святополк Окаянный"
Автор книги: Сергей Мосияш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
Новгородский упор
На Торг новгородский любые вести сорока на хвосте приносит. Не успел Добрыня окреститься в Киеве, как уже на Торге волхв Богомил, по прозвищу Соловей, возопил, взгромоздясь на бочку из-под полбы[33]33
Полба – колосовое растение, близкое к ячменю.
[Закрыть]:
– Братия-а, наместник наш Добрыня продался в веру греческую. Изменил вере пращуров наших, той вере, с которой в сердце великий князь Святослав Игоревич громил и попирал врагов Перуна и Волоса.
На Торге народ в основном занятой, особливо кто продает товар. Ему и куны[34]34
Куна – старинный денежный знак во времена, когда беличьи, собольи, куньи меха заменяли деньги.
[Закрыть] считать, и товар хвалить, и следить, чтоб бродни не стащили чего. Такой эти вопли слушает вполуха и в распрю не встревает. А тем более не побежит сломя голову чей-то двор громить, к чему обычно зовут такие «соловьи». И серьезный покупщик, явившийся на Торг за покупками, вред ли кинется очертя голову на разграбление чужого добра. Вот голь перекатная, бродни, ищущие, где что плохо лежит, – эти всегда готовы и поорать и пограбить.
Но зато на другой стороне Волхова дела шли посерьезней. Оно и понятно, здесь народ подымал сам тысяцкий Прокл Угоняев. Все началось со двора его, где Угоняев пировал с боярами новгородскими. Здесь за самого великого князя принялись, потому что обидно было новгородцам: Владимир-то их воскормленник.
– Вскормили, вспоили его, а он те р-раз в кого преобразовался, – возмущался Угоняев.
– И не говори, Проша, змею вскормили, змею подколодную. Сказывают, он Перуна киевского собственной рукой рубил. А? Это как сердцу выдержать?
– Но мы нашего Перуна не дадим в обиду. Здесь он, князюшка, шею себе своротит. Это ему не над Киевом изгаляться.
– А что, братья, не отложиться ли нам от него? А? Ныне причина важная явилась. Изменил нашей вере – и тю-тю, пусть отправляется к грекам.
– А как с Вышеславом быть? Он же сын его.
– А что Вышеслав? Думаешь, ему шибко по сердцу кажин год Киеву по две тыщи гривен отсылать. Он рад будет такие куны в городе оставить.
– А Добрыню-наместника вон из города, раз вере изменил.
– Слыхать, на Торговой стороне уж попы грецкие ходят, всех смущают, в свою веру зовут.
– Братья, а что ж мы глядим-то, ворон зевлами[35]35
3евло – разинутый рот; пасть.
[Закрыть] ловим. Ихний храм-то у нас бельмом на глазу. Поджечь его – да и вся недолга.
– Зачем поджигать? Не ровен час, огонь на город перекинется. Раскатать его по бревнышку, да и все.
– Верна-а-а! Давай, Угоняй, говори, что да как!
– А посадник-то Воробей Стояныч, он же Добрынину руку держит.
– Не надо нам Воробья. К кобыле под хвост его! Мы Угоняя в посадники выберем. Верна, братья?
– Верна-а! Угоняй, говорят тебе, распоряжайся!
С того и пошло. Кинули клич по краю: «Кто вере славянской привержен, подымайся на хулителей ее!» Бирючи носились по улицам, стучали батогами в ворота: «Эй, подымайся за веру отцову!»
С Торговой стороны весть пришла, что Добрыня с киевлянами уже под городом.
– Разобрать мост, – приказал Угоняй.
Ломать – не делать, сердце не болит. Кинулись одни мост разбирать, другие храм Преображения раскатывать. Искали иерея Преображенского, хотели утопить, но не нашли. Где-то спрятался, окаянный, может, на Торговую сторону убег.
Толпа взъяренная, накаленная, искру кинь – вспыхнет. И кто-то нашелся рьяный, кинул:
– На поток двор Добрыни-изменщика!
– На поток! На поток! – подхватила толпа, готовая крушить, рубить, душить и грабить.
Налетели на ухоженный Добрынин двор, выломали ворота, двух кобелей-цепняков, кинувшихся на людей, проткнули сулицами[36]36
Сулица – короткое копье для метания.
[Закрыть]. Слуги, напуганные ревущей толпой, разбежались, попрятались. Хозяйка – жена Добрыни – не захотела ни бежать, ни прятаться, горда была: «Перед мизинными[37]37
Мизинный – к мизинцу относящийся: меньший; маленький.
[Закрыть] не хочу клониться». О бабу меч марать не стали, задушили подушкой. Искали семя Добрынине – сына, не нашли. Дом разграбили, растащили добро, весь двор, что снегом, усыпан стал пухом из разорванной перины. Были охотники поджечь осиное гнездо, но сотские не дали бережения ради: долго ль до беды. Красный петух не станет спрашивать, за какую веру стоишь, всех под одну гребенку причешет, по миру пустит.
А на той, на Торговой, стороне ратники – ростовцы по приказу Путяты скрутили Богомила Соловья. Тот так свирепо отбивался, что некоторым руки обгрыз, чем и заслужил приговор скорый и жестокий: «Утопить поганца!» Потащили к Волхову, заткнули тряпкой глотку богохульнику да налетели на епископа Иоакима.
– Стойте, стойте, – вскричал он. – Куда?
– Топить.
– Не сметь! – вскричал густым басом епископ.
– Но он же поносит веру христианскую, твою веру, святый отче.
– Он не ведает, что творит. Отпустите его.
– Отпустить? Нет уж. Пусть тысяцкий решит.
А меж тем тысяцкий Путята отбирал из ростовцев самых молодых и отчаянных. Велено было всем в бронях быть, с мечами и ножами. К ночи полтысячи воинов было отобрано. Собрали все лодии по берегу, согнали в одно место. Перед тем как сажать дружину в лодии, Путята выступил с наказом:
– Тот берег супротив князя и веры его поднялся. Нам надо наказать смутьянов, привесть в повиновение. Поменьше крови, побольше шишек. Дабы в темноте своих не побить, всем на шеи белые рушники повязать. Я буду с вами, слушаться только меня.
Перед самым отплытием отрада Путяты на берегу появился Добрыня:
– Заходи сверху крепости. Только что оттуда воротился мой лазутчик, он сказал, что тысяцкий Угоняй ездит верхом по городу и кричит: «Лучше нам умереть, чем дать своих богов на поруганье!» Первым делом хватай Угоняя и всех его поспешителей. Вяжи их и отправляй сюда ко мне. Лишим бунт головы, он сам погаснет. С тобой вот Олфим пойдет, покажет двор Угоняя. Я заутре снизу зайду, если тебе тяжело станет.
Прежде чем переправляться, зашли далеко вверх против течения, потому как наверняка взбунтовавшиеся ждали нападения у моста, со стороны Торга.
А отряд пешим уже подошел к верхним воротам крепости.
– Кто такие? – раздалось с приворотной вежи[38]38
Вежа – башня, сторожка; палевой шатер (шалаш).
[Закрыть].
– Ослеп? Свои. Вам в подмогу.
– A-а. Это хорошо, это в самый раз.
Заскрипев, ворота открылись. Приворотную стражу тут же повязали, в воротах поставили своих.
Ночью Угоняй уже не ездил по городу, а, собрав у себя в доме вятших[39]39
Вятший (вящий) – знатный.
[Закрыть] людей, спросил: «Как быть дальше?» Все понимали, что против великого князя им не устоять, а поэтому надо искать союзников.
– Надо послать во Псков, это наш младший город, он всегда поддержит.
– И ладожан подымать надо.
– А я думаю, надо отложиться от Киева. Что ни год – две тыщи гривен ему отдай. А за что?
Угоняй, сам того не ведая, облегчил ростовцам захват своей усадьбы, с вечера распорядившись запереть цепняков в сарай, чтобы вятшие свободно в дом проходили.
И у него глаза на лоб полезли, когда он увидел на пороге Путяту. Не менее тысяцкого были поражены и вятшие, сидевшие по лавкам.
– Мир честному дому, – сказал Путята? – Как славно, что все в сборе. Ни за кем бегать не надо.
А из-за его спины чередой появлялись воины, заполняя горницу.
– Что ж вы без посадника вече затеяли, – продолжал Путята, подходя к Угоняю. – Нехорошо, нехорошо.
– Эй, кто там! – вскричал наконец Угоняй, обретя дар речи. – Петрила, почему пустил чужих?
– Ах, это был, оказывается, Петрила. Зря зовешь его, Угоняй, он засунул себе в рот кляп, не хочет говорить. А вы, я вижу, тут шибко разговорчивые собрались.
И неожиданно, оборвав себя на полуслове, Путята приказал:
– Вязать всех!
Вятшие повскакали с лавок, но тут же были похватаны ростовцами.
– Люди-и-и, – заорал кто-то из них. – Измена-а, лю…
Ему заткнули рот, а заодно заткнули и остальным.
– Всех на берег и к Добрыне, – приказал Путята.
Услыхав это, замычал, завыгибался связанный Угоняй, пытаясь вытолкнуть изо рта кляп.
– Ишь как обрадовался, – съязвил Путята. – Живо, живо на берег голубчиков.
Никто из связанных вятших не хотел идти своими ногами. Их ростовцы ставили, а они валились либо на лавки, либо на пол, решительно мотая головами: не пойдем.
– Ну что ж, – вздохнул Путята. – Волоките их как падаль, чай, не князья.
И ростовцы поволокли вятших за ноги. Просчитав затылками или носами все порожки и ступеньки, многие обрели ноги и согласились идти. Лишь Угоняй продолжал извиваться, дергаться и мычать.
– Да тресните вы его по башке.
Угоняя треснули, он успокоился. Затих. И его пришлось тащить как мешок с пшеном, кинув на плечо ражему ростовцу.
И хотя захват Угоняя с вятшими прошел вроде тихо, однако шила в мешке не утаишь. Видно, кто-то из слуг разнес по улице эту весть. И вот уж забегали сотские, десятские, скликая свои сотни и десятки, да не с пустыми руками, с оружными.
Пришлось ростовцам взяться за оружие. Поскольку их оказалось намного меньше, чем новгородцев, Путята приказал держаться кучно, успев послать человека к Добрыне: «Поторопи его, скажи: нам туго».
Добрыня высадился со своей дружиной ниже по течению и велел зажечь крайние дворы. Огонь, которого пуще всего боялись новгородцы, сразу отрезвил их.
– Братцы, пожар!
Все кинулись врассыпную: кто тушить пожар, кто спасать свой двор. К Добрыне явились выборные с повинной и просьбой не дать заняться всему городу.
– Прости нас, Добрыня Никитич, нечистый попутал.
– Ваш нечистый у меня в порубе уже сидит.
Пожар тушили всем миром, даже иные ростовцы помогали воду таскать. Еще тлели головешки, когда Добрыня велел собирать сызнова раскатанный храм.
Мало того, киевляне начали рубить и разбивать идолов. С Перуном то же решили сотворить, что и с киевским. Его свалили, поволокли к реке. Вслед бежали плачущие женщины, умоляли Добрыню:
– Пожалей бога нашего, Добрыня Никитич! Не гневи его.
– Какой он бог, если вас оборонить не смог.
Так и сбросили Перуна в Волхов, он поплыл вниз и, доплыв до мостовой опоры, зацепился за нее. Народ закричал, завыл:
– Не хочет, не хочет нас покидать!
Эта история с зацепкой, по рассказам очевидцев, разрослась до того, что многие клялись, что Перун-де кинул палицу на мост. Хотя ничего он и не кидал, а это киевляне, взобравшись на опору, отталкивали идола баграми. Но нашлись такие, кто слышали даже, что сказал Перун, кидая палицу: «Это вам, славяне, чтоб драться вам меж собой до скончания града вашего».
Немедленно во все концы Новгорода помчались дружинники и бирючи сгонять народ к реке – креститься. Но если в Киеве всех гнали гуртом без разбора, то здесь епископ велел разделить мужчин и женщин. Стыда их ради…
Пусть мужчины раздеваются и идут в воду выше моста, женщины – ниже. Отец Стефан и Неофит должны были крестить женщин, а сам епископ – мужчин.
– Тут кое-кто упирается, говорят, что уже крещеные.
– Проси крест показать. Коли с крестом, отпускайте. Мы уж сотни две окрестили. А креста нет, пусть лезет в воду. Ну, сыны мои, починайте с Богом. Не томите народ.
Лишь к вечеру, улучив момент, Добрыня смог выбраться на свое порушенное подворье, хотя ему уцелевшие челядинцы давно сообщили о случившемся. К его приходу челядь немного прибрала двор, собрала пух и перья. Хозяйку убитую приодели, положили в светелке на стол, накрыв корзном.
Добрыня подошел к столу, долго стоял около любезной подруги своей, шумно сглатывая слюну, силясь не заплакать. Но горе подкатывало к горлу, давило грудь. И, вспоминая, как звал его в Киев с сыном князь, благословлял Владимира: «Господи, не ты ли надоумил моего сыновца звать нас обоих, не зов ли этот спас от смерти неминучей моего Константина». Челядь, понимая состояние господина, оставила его одного с покойницей.
На следующий день Добрыня хотел казнить Угоняя с его сообщниками, но епископ Иоаким решительно восстал против:
– Нет, не хочу начинать служение граду сему с крови. Не хочу!
– Но, отец святой, они же убивали наших близких, не щадили.
– За то Бог им судья, сын мой, а мы… а ты, как христианин, учись прощать и врагов своих. А я пойду в поруб к ним, уговорю их, смирю, найду к их сердцу путь.
– Они тебя слушать не станут, отец святой.
– Станут, сын мой, станут. Я на то в твой град митрополитом и прислан, дабы отворять уши неслышащим и отверзать очи невидящим. Стану молить за них, услышат.
Через несколько дней, когда возмущение в Новгороде улеглось, а храм Преображения Господня был восстановлен, Путята отпустил ростовцев домой, а сам с киевлянами отправился в Киев, оставив в памяти новгородцев зарубку жестокую: «Путята крестил нас мечом, а Добрыня – огнем».
Не оставил никакой зарубки лишь епископ Иоаким, изо всех сил стремившийся примирить враждующих, простить согрешивших, умилостивить жестокосердных. Сеющий добро из памяти скоро выветривается…
Первое училище
Путята, воротившийся из Новгорода, рассказал князю, как крестил там народ. Рассказывал с шутками, весело и даже лицедействовал, изображая то одного, то другого новгородца.
Владимир тоже смеялся, глядя на это представление, но когда рассказ кончился, посерьезнел, даже помрачнел. Вздохнул:
– Смех смехом, но ничего веселого впереди не видно.
– Это отчего же, Владимир Святославич?
– То, что окрестили Киев с Новгородом, – это хорошо, но ведь это еще не вся Русская земля. На всю землю и трех моих жизней не хватит. Моим правнукам труда и пота еще достанется. Язычники не скоро переведутся, ох не скоро. Добрыню-стрыя моего жалко, осиротел старик. Моя вина, что позвал его из Новгорода, был бы там, может, все обошлось бы.
– А он, напротив, думает, что тебя Бог надоумил с сыном его позвать. Приехал бы без сына, того б вместе с матерью убили.
– Что верно, то верно – все в руце Божьей. Однако придется Константина назад отправлять, к отцу. Тяжело стрыю будет одному в доме, пусть хоть сын веселит его. До князя Константину рода не хватает, но посадником я его сделаю, коль доживу, как-никак он брат мой сродный.
– А где сейчас Константин-то?
– В училище.
– В каком училище?
– Вот те раз, о чем я тогда говорил перед походом вашим на Новгород? Анастас их учит, иногда и сам митрополит там бывает.
– А где они?
– А при храме Святого Илии. Мы с митрополитом решили при каждом храме учеников держать, учить их, как нести закон Божий в народ. Одно худо, матери их волчицами воют по ним, словно хоронят.
– А коли их домой отпускать каждый день после учения?
– Нельзя, Путята, нельзя. Их родители хоть и окрещены, но духом еще язычники. Вот и смекни, в училище им будут закон Божий вдалбливать, а дома велят в Перуна да Волоса верить. Кто из них вырастет? Нет, в училище они должны и спать, и есть, и душой крепнуть. Вырастут, выучатся, в вере окрепнут, тогда их никакая мать-язычница не своротит с пути истинного. Сами станут нести слово Божие людям. Вот такие нужны Русской земле. Тысячи, десятки тысяч таких.
– Ты, помнится, и своего сына Мстислава туда определил. В иереи хочешь его?
– Нет. Он рода княжьего, его стол ждет. А в училище послал его, чтоб грамоте выучился. Читать, писать, да и молиться, как истый христианин. Кормилец чему выучит? Из лука стрелять да на коне скакать. А училище… Вот пойдем-ка, сам увидишь.
Они вышли из дворца и, миновав ворота, направились к храму Святого Илии, находившемуся неподалеку.
Встречные, узнавая князя, низко кланялись. Владимир кивал в ответ доброжелательно:
– Спаси Бог тебя, муже… Спаси Бог тебя, дева…
А Путята допытывался:
– А как же остальные твои сыновья, Владимир Святославич? Мстислава в ученье отдал. А те как же?
– И тех велю учить. В каждом городе велю строить храмы, и первыми учениками при них пусть станут княжичи с кормильцами. Тогда ни одна мать не кивнет на меня: «Наших отбираешь от нас, а своих лелеешь». Княжич должен все пройти – и коня, и меч, и книгу с молитвой. Вон Рогнеда к Ярославу уже трех иноземцев приставила, языкам чужим учить. Умница.
Они вошли в просторную светелку, где за большим длинным столом на лавках сидело десятка два отроков. Занимался с ними Анастас. Увидев входящего князя, Анастас сказал повелительно:
– Встаньте, отроки. К нам пожаловал великий князь Владимир Святославич.
Ученики встали, отложив перья и писала.
– Ну здравствуйте, отроки, – сказал князь, обходя вкруг стола. Остановился возле Мстислава, сидевшего с краю; взъерошил ему волосы, спросил:
– Чему научился, сын?
– Кириллицу выучил.
– Молодец. А сейчас что учили?
– Молитву ангелу-хранителю.
– Ну-ка прочти.
– Прямо сейчас? – удивился мальчик и взглянул вопросительно на учителя. – Отец Анастас, можно?
– Раз князь просит, сын мой, читай. Тем паче он твой родной отец.
– Ладно, – согласился Мстислав и, сморщив лоб, видимо вспоминая, начал не спеша: – «Ангел Христов святый, к тебе припадая, молюся, хранителю мой святый, приданный мне на соблюдение души и телу моему грешному от святого крещения, аз же своею леностью и своим злым обычаем прогневах твою пречистую светлость и отгнах тя от себе всеми студными делы: лжами, клеветами; завистью, осуждением, презорством, непокорством, братоненавидением и злопомнием, сребролюбием…»
На лице Владимира отразилось нескрываемое удовлетворение. Владимир взглянул на Анастаса, встретился с его взглядом, исполненным гордости за ученика, кивнул ему поощрительно, мол, славно научил отрока. Тот взглядом же ответил: стараюсь, князь.
А Мстислав меж тем, словно палочкой по заплоту, отстукивал:
– «…молюся, ти припадая, хранителю мой святый, умилосердися на мя, грешного и недостойного раба твоего Мстислава, буди мне помощник и заступник на злато моего сопротивника, святыми твоими молитвами, и царствия Божия причастника мя сотвори со всеми святыми всегда, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь».
Мстислав глубоко и жадно вздохнул, словно читал молитву на одном дыхании.
– Ай молодец, сынок, – сказал Владимир с искренним удовлетворением. – Порадовал отца, порадовал.
И неожиданно поцеловал отрока в макушку. Тот дернулся, залился румянцем, видно, застыдился товарищей.
– Ну а как наш Константин Добрынич? – спросил Владимир, подходя к своему сродственнику.
– Он тоже успешник, – сказал Анастас, – особенно в писании.
– Читать? – спросил мальчик, поднимая глаза на князя.
– Не надо, сынок. Я верю, что ты успешник. Я ведь за тобой пришел.
– За мной?
– Надо тебе, Константин, домой ехать к отцу.
– Домой? В Новгород! – радостно воскликнул мальчик и чуть не подпрыгнул от восторга. – А когда?
– Завтра же отъедете с кормильцем. А ныне досиди уроки.
– Спасибо, князь. Великое спасибо, – лепетал отрок, решивший, что князь по своей милости отпускает его. А он так соскучился по дому, по матери, по отцу.
Когда они вышли из училища, князь вздохнул горько:
– Язык не повернулся сказать ему.
– И правильно, Владимир Святославич, успеет еще наплакаться. Зачем ему дорогу омрачать? Пусть хоть в пути еще порадуется, может, это будет его последняя детская радость. И не надо говорить. И кормильцу его тоже. Приедут в Новгород, узнают.
На том и порешили. Так и отправился Константин в Новгород веселый, смеющийся. Кто же не радуется, к отчему дому направляясь?
Бабка Буска
Грамота от великого князя Владимира Святославича, присланная в Туров княгине Арлогии, советовала без промедления крестить весь город.
– Великий князь забыл, что для крещения нужны священники и добрая дружина. Ни того, ни другого у нас нет.
– Но он говорил, что-де сама княгиня когда-то служила в монастыре, – отвечал течец[40]40
Течец – гонец (скороход).
[Закрыть] великокняжеский, – что-де она знает.
– В монастыре я была ребенком и скорее воспитанницей, чем монашкой, когда меня оттуда выкрали воины Святослава. И в таинстве крещения смыслю не более самого великого князя.
– Но Туров невелик город, это не Киев, и он рассчитывал, что его можно уговорить на крещение.
– Я слышала, Добрыня уговаривал новгородцев на крещение огнем и мечом. Такое не по мне. Передай это великому князю. Пусть шлет епископа, а уж он пусть и обращает народ в греческую веру. Я для этого не гожусь.
Еще по дороге в Туров, проезжая по землям дреговичей, княгиня убедилась, что о греческой вере здесь и слышать не хотят. Здесь, среди лесов и болот, почти у каждой вески есть свои святые места – где старый дуб, где дикий камень, а где и озеро, – которым и молятся дреговичи. В них верят и несут им свои нехитрые дары: жито, мед, а то и какую-либо живность. Чтут Перуна и Волоса, празднуют свои праздники – коляды, масленицу, Ивана Купалу. Что им Греция, о которой иные и слыхом не слыхивали.
Сразу по приезде в Туров дворский Никита принялся подновлять изрядно обветшавший княжеский дворец. Велел крышу перекрыть, крыльцо новое изладить, старое уж сгнило и вид являло жалкий. Из лесу натаскали лесин сосновых, подновляли заплот, огораживавший город. Хотя старожилы что-то не помнили про печенегов: «Куда им до нас через леса и болота».
– Ну не от печенегов, так от зверья надо огорожу иметь, – отвечал Никита и распорядился бревна, которые в заплот шли, сверху хорошенько заострить, ворота железом оковать.
Варяжко занимался с княжичем, обучая его воинским хитростям: из лука стрелять, мечом рубить, копье метать, щитом от встречного удара закрываться, а главное – в седле крепко сидеть.
– Твой дед, князь Святослав, почитай, всю жизнь в седле провел, в пятилетнем возрасте битву с древлянами почал, кинув в их сторону копье, – рассказывал Варяжко Святополку. – Силен и искусен был в ратном деле твой дед.
– Искусен, а погиб, – вздыхал Святополк.
– Смерть на рати для воина – лучший исход. Но зато сколько побед было за ним. Болгары, хазары, касоги – все были им побеждены. И грекам немало хлопот доставил. А погиб в порогах, прикрывая отход Свенельда. За то и презираем был в Киеве Свенельд до самой смерти.
– За что?
– Так ведь князя бросил, не защитил. Хотя и говорил, что Святослав сам приказал ему отходить, но кто воеводе верит? На его совести не только гибель Святослава, но и ссора Ярополка с Олегом. Он, Свенельд, кинул нож кровавый меж братьями.
Такие разговоры, то и дело возникавшие меж ними, убеждали княжича, что Варяжко остается верен памяти отца его, великого князя Ярополка Святославича, и оттого испытывал к пестуну почти сыновьи чувства, заставляя часто повторять историю гибели родителя. И эти повторы усиливали его неприязнь к ныне здравствующему великому князю Владимиру Святославичу, холодили сердце мыслью недоброю: «Ужотко вырасту…»
Часто, седлая коней, выезжал княжич в сопровождении пестуна и нескольких отроков знакомиться с окрестностями. Скакали вдоль Припяти до вески Погост, а то и в. другую сторону – до Верасницы.
Однажды, уже поздней осенью, когда с неба и снежком нет-нет да посыпало, застигла их на обратном пути от погоста снежная буря. Дуло встречь, снегом очи залепляло, ветер, жесткий и холодный, под шубы забирался.
Отрок Путша, наклоняясь с седла к княжичу, кричал:
– Стрибог осерчал на нас, надо молить его!
– А как?
– Надо кричать: «Стрибог, Стрибог, ты силен и могуч, ты хозяин туч, гони их – не на нас, для тебя у нас есть медовый квас, добредем домой, зачерпнем корцом[41]41
Корец – ковш; делался из разных материалов.
[Закрыть], напоим тебя до пьяным-пьяна». Ну, князь, давай вместе.
И кричали все отроки и княжич с ними: «Сгрибог, Стрибог, ты силен, могуч…»
– Еще! – вопил Путша. – До семи разов надо.
И семь раз откричали путники свою просьбу Стрибогу, глотки понадорвали. Святополк в седьмой раз ужо только сипел. И удивительно, ветер и впрямь стих, и даже снег перестал валить, и впереди показался Туров.
– Умолили, уговорили, – больше всех радовался Путша. – Услыхал нас Стрибог, смиловался над нами.
Дивился и Святополк столь скорому отзыву бога ветров на их просьбу. А когда въехали в крепость, Путша исчез куда-то и вскоре воротился с корцом, протянул Святополку:
– Неси, княжич, обещанное Стрибогу, а то вдругорядь обидится. Да хмельного меду-то, хмельного ему, как обещали.
Святополк влетел в трапезную, как был, в шапке, в шубе, залепленной снегом.
– Батюшки светы, – всплеснула руками княгиня. – Поди, промерз весь?
– Меду-у, – хрипло вскричал княжич, требовательно взглянув на служанку, хлопотавшую у стола.
– Вот-вот, – отвечала та с готовностью, беря в руки глиняный кувшин.
Святополк потянул носом над горловиной:
– Это сыта. А мне хмельного надо.
– Сейчас принесу, – кинулась вон служанка.
– Сынок, ты разденься.
– Нет, нет, – мотнул головой княжич. – Я Стрибогу обещал меду.
Арлогия в удивлении вскинула брови. Явилась служанка с корчагой, налила княжичу полный корец. Он выбежал вон.
Путша, приняв из рук княжича корец, вышел с ним на средину двора и стал плескать из него вверх, крича радостно:
– Эй, Стрибог, пей! Пей, Стрибог! Пей!
Разбрызгав корец меду, подбежал к Святополку:
– Он просит еще, говорит: мало.
– Кто?
– Ну Стрибог же.
Святополк исчез за дверью и вскоре воротился с корчагой в руках. Так всю корчагу они и вылили богу ветров. Плескали из корца вверх и Путша и Святополк. Налетавший порывами ветер брызгами развеивал мед, а отроки радовались, что Стрибог принимает их жертву, хотя изрядно досталось и им самим: шапки были в меду и снег на шубейках сползал ошметьями, напитываясь хмельным медом.
А ночью княжичу стало плохо. Варяжко, спавший с ним в опочивальне, проснулся от хрипа, несшегося с ложа Святополка. Встревожился, позвал негромко:
– Святополк? Что с тобой?
Княжич не ответил, продолжал хрипеть и метаться на постели. Варяжко вскочил и, приблизясь к ложу, поймал рукой лоб отрока. И понял – у мальчика сильный жар, княжич без памяти. «Застудился, – подумал Варяжко, – надо будить княгиню».
Был вздут огонь, зажжены свечи, подняты служанки. Арлогия, придя в опочивальню сына, присела к нему на ложе, ощупала рукой лоб мальчика, прошептала испуганно:
– Боже мой, за что?
– Моя вина, княгиня, – вздохнул Варяжко. – Не надо было в Погост ездить. На обратном пути нас буря прихватила, а они еще с отроками кричать вздумали.
– Кричать? Зачем?
– Да Стрибога звали.
Служанка, стоявшая в дверях, молвила негромко:
– Надо бабку Буску звать, она все хвори знает. Травами и заговорами любую изгонит.
– Зови бабку, – обернулась княгиня. – Скорей зови.
Привели бабку Буску, маленькую, сгорбленную, седую старушку с пронзительными темными глазами. Она подошла к ложу больного, взглянула на него:
– Несите ко мне.
– Куда? – удивилась княгиня.
– Ко мне в мою избу.
– Это где же?
– А самая крайняя на посаде в сторону Верасницы.
– Бабушка, – взмолилась княгиня. – А нельзя ли здесь, во дворце?
– Здесь? – переспросила старуха и решительно молвила: – Здесь нельзя.
– Но почему?
– Здесь мне будут мешать.
– Кто?
– А все. И ты в том числе.
– Я? – удивилась Арлогия. – Но я же мать.
– Ты мать здоровому дитю, – сердито отвечала Буска. – А хворому дитю я мать. Ежели не согласна, то я…
– Согласна, согласна, – отвечала княгиня, обеспокоенная даже намеком на отказ старухи. – Никто тебе не станет мешать.
– Ну что ж, коли так. Вели твоим слугам сполнять все, что им велю. В своей-то избенке я б сама со всем управилась, а тут у тебя все на растопырку: ложе тут, поварня там, медовуша в другом месте. У меня-то дома все под рукой. Пока я схожу к себе за травами и зельем, пусть в поварне греют воду, сыту, растопят нутряного сала, достанут меду липового. И в опочивальню к хворому чтоб никто носу не совал, не мешал мне с богами разговор вести, хворь изгонять с дитенка.
И бабка: Буска поселилась в опочивальне княжича, удалив оттуда даже пестуна Варяжку. «Тебе тут делать нечего». Оставшись наедине с больным княжичем, старуха сняла с него сорочки верхнюю и нижнюю, кинула к порогу. Увидев нательный крестик серебряный, проворчала что-то себе под нос и, сняв его, кинула на подоконник. Затем, зацепив пальцем из плошки топленого нутряного жира, стала натирать больному сначала грудь, потом спину, бормоча под нос: «Поди прочь, хворь поганская, в леса, в болота, в дрягву[42]42
Дрягва – болото.
[Закрыть] плывучую, в дебрь дремучую. Оставь дите наше – красоту писану, сердцем незлобливу, мыслию добрей, всеми любимую».
Натирала столь долго, пока самой сил хватило. Натерев, укутала, укрыла княжича. Затем велела в поварне нагреть медовой сыты, едва ли не до кипения, и принести в корчаге. Заткнула горловину корчаги и укутала; в овчинную шубу. Затем из трав наготовила питья, уставила весь стол у окна пузырьками с зельем. Сама, сходя в поварню, изготовила на огне взвару из липового меда, добавив в него настой целебных трав. Воротившись в опочивальню, застала там княгиню, сидевшую на ложе сына.
– Сердце материнское тревожится, – сказала старуха. – А ведь уговаривались не мешаться.
– Это… мне сказали, что ты в поварне, я и пришла, чтоб одному ему не оставаться.
– Ну, коли пришла, то вели принести нам с десяток свечей, чтоб у нас тут не гасло по всем ночам, и пару шуб али тулупов, чтоб дольше взвар не остывал. Ну и с пяток свежих сорочек для хворого. Те вон, что сняла я, у порога лежат, забери их да вели выстирать в снеговой воде да высушить на ветру вольном. Она ведь, хворь-то, прилипчива, как жаба болотная, как змея подколодная.
Укутав горячую сыту и взвар в шубы, оставив в трехсвечном шандале гореть лишь одну свечу, бабка Буска постелила себе на полу тулуп у ложа больного. Потом, обойдя опочивальню и бормоча заклятия хворям, по нескольку раз плюнула в каждый угол и наконец улеглась.
Уснуть долго не могла, прислушивалась к дыханию княжича, уже после вторых петухов забылась чутким, тревожным сном. И тут же проснулась, заслышав, как заворочался на ложе княжич. Вскочила. Заглянула в лицо ему.
– Ты кто? – испуганно спросил отрок.
– Я бабка Буска, деточка. Не боись, я тебя лечить приставлена. Ведь ты ж пить хочешь. Верно?
– Угу.
– Вот и ладненько, – засуетилась старуха, раскутала шубу, где была корчага с ее снадобьем. – Ещет тепленькое, не остыло.
Налила кружку, поднесла княжичу, другой рукой голову ему приподняла.
– Пей, деточка, пей, милай.
Святополк пил, с трудом сглатывая.
– Горлышко болит? Да? Подоле в горлышке-то держи, детка. Пофырчи так вот. Вот-вот.
Едва напоив княжича, старуха пошла в поварню, подняла повара, приказал варить для хворого овсяную кашу и уху из свежей рыбы. Велела топить печь в опочивальне княжича.
– Ишь ты, Перун в юбке, – ворчал повар, но ослушаться не посмел.
Едва повеяло от печи теплом, как бабка, раскрыв княжича, взялась вновь натирать его, бормоча свои заклинания: «Поди прочь, хворь поганская…»
– Теперь, детка, повернись на спину, буду грудь тереть.
И натирала старательно, долго, почти до изнеможения.
Святополк смотрел на нее внимательно и наконец спросил:
– Почему тебя Буской зовут? Ты ж уж старая.
– Ой, деточка, – улыбнулась старуха, – Я ж не всегда такой была. Родилась, как мама сказывала, с рукавичку всего. А на дворе дождь бусой лил[43]43
Бусой лить, бусить – морость (о дожде).
[Закрыть], мелкий, значит, как пыль, вот по дождю и назвали Буской. Отец недоволен был, что я родилась, ждал парня. Ну, а за мной, слава Сварогу, родился и парень, стало быть, брат мне. Ну Жданом и нарекли, потому как ждали. Кажному имени, деточка, своя причина есть. Кажному.
– Значит, и моему?
– И твоему, деточка. А как же? Ты ж не осевок какой, а князь. Святополк – это значит святой воитель. Да, деточка. Значит, это тебе от рождения определено. Не зря ж вон тебя пестун натаривает и из лука, и копья кидать. А ну-ка давай свежую сорочку наденем.