Текст книги "Святополк Окаянный"
Автор книги: Сергей Мосияш
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Малое вече
Ярослав Владимирович, вокняжившись в Новгороде, с первого же шага приглянулся новгородцам тем, что не притащил из Ростова за собою хвост милостников и любимцев. Обычно являвшийся в Новгород князь привозил с собой и своих людей: тиунов, данщиков, скотников, которые оттесняли местных вятших людей от власти и кормления с княжеского стола. Такое не нравилось новгородцам и часто служило причиной местных усобиц.
Ярослав оставил всех на своих местах, как и было при Вышеславе, даже казначея Вячко не сменил, более того, посетив скотницу, попросил показать наличные куны. Вячко решил, что новый князь сейчас примется проверять, считать куны, расходы и приходы, но Ярослав попросил лишь развязать один кожаный мешок с кунами.
Вячко развязал, тускло блеснула в устье мешка россыпь серебра. Ярослав взял горсть и тут же, подняв над мешком, медленно высыпал назад.
– Сколько здесь?
– Одна тысяча пятьсот пять гривен, – отчеканил Вячко и, помедлив, спросил: – Будем считать?
– Нет, – отвечал Ярослав. – Я тебе доверяю.
– Но, – замялся казначей, – как говорится, куны счет любят.
– Ну а я тебя, – улыбнулся князь и дружелюбно похлопал Вячку по плечу. – Ты уж сам считай, для этого и приставлен.
Однако когда осенью Вячко явился к Ярославу и сказал, что пора отправлять дань Киеву, тот спросил:
– Сколько?
– Две тысячи гривен.
– Сколь, сколь? – нахмурился Ярослав.
– Две тысячи, Ярослав Владимирович. Всегда столько посылали, ни гривной меньше.
– А сколько нам остается?
– Примерно тысяча.
– Вы тут с ума посходили, – вскочил Ярослав со стольца и, прихрамывая, прошелся взад-вперед по светлице.
Вячко, всегда лично отсылавший выход Киеву, который, казалось ему, от сердца отрывал, о чем, увы, не мог даже заикнуться, вдруг встретил в лице нового князя своего союзника. И потому вполне разделил его возмущение такой несправедливостью:
– Я тоже, Ярослав Владимирович, всегда так думал, что это никуда негоже.
– Думал, а молчал.
– Так я человек маленький, – замялся Вячко.
– Выкинь это из головы – «маленький», ты кунами, на которых сидишь, можешь полгорода купить. Понял? Маленький, – проворчал Ярослав, опять усаживаясь на столец. – Неужели этим не возмущался Вышеслав?
– Нет, князь. Вышеслав Владимирович, напротив, всегда напоминал мне: отослан ли выход в Киев?
– Я напоминать не буду. Сегодня же вели вечером собрать ко мне посадника, воевод, тысяцкого и вятших людей от всех концов.
– И старост кончанских?
– Да, да, и старост кончанских.
Разве мог Вячко не оценить такого князя, болевшего всей душой за казну?
Ярослав, привыкший отправлять выход Киеву в основном скорой, чем богаты были залесские земли, никак не мог смириться с этакой прорвой кун, отправляемых Новгородом Киеву. Скора – это скора, в лесах ее – хоть пруд пруди, а куны – серебро, золото, на которые можно и дружину нанять, и многое другое полезное сделать. На куны все можно купить, а вот на скору… Ее еще самое сперва продать надо.
Вечером собрались на княжий двор приглашенные вятшие люди Новгорода, самые уважаемые. Собрались во дворе, гадали меж собой: зачем званы? И когда приехал наконец посадник Константин Добрынич, то велено было идти к князю всем. Двинулись за посадником воеводы, за ними тысяцкий, бояре и старосты кончанские.
Входили к князю, кланялись, рассаживались у стен по лавкам, застеленным коврами заморскими.
Ярослав сидел на стольце с лицом озабоченным, но не сердитым. Из чего заключали входящие, что головомойки не будет, а будет, видимо, совет с вечем.
Ближе всех к князю, как и положено, сел посадник, за ним воеводы, тысяцкий, казначей, бояре, старосты.
– Я собрал вас, господа новгородцы, посоветоваться насчет выхода, который мы платим Киеву. Справедлив ли он? Вот о чем хочу поспрошать вас.
Вятшие переглянулись меж собой, посадник было заворочался, кашлянул, – видимо, слово молвить собрался. Но Ярослав, покосившись на него, посоветовал негромко:
– Ты погоди, Константин, знаю, что ты скажешь. Мне важно меньших послушать, – и взглянул в конец лавок, где старосты кончанские сидели.
– Дозволь мне сказать, князь, – поднялся Тимошкинич – староста Плотницкого конца.
– Ну давай говори, послушаем.
– Я считаю, Ярослав Владимирович, что выход наш Киеву слишком велик.
– Гляди-ко, он считает, – не удержался от замечания посадник.
Но его тут же строго осадил князь:
– Помолчи, Константин. Дай человеку сказать. Продолжай, Тимошкинич.
– Так вот мне сдается, – продолжал староста, – надо просить у великого князя, чтоб скостил хотя бы вполовину.
Тимошкинич сел, вполне довольный собой, своей смелостью, которая, увы, объяснялась очень просто. Именно его, одного лишь его, предупредил Вячко, о чем пойдет на вече речь, и даже научил, как говорить надо, чтобы угодить князю.
Но по лицу князя трудно понять, угодил ли ему староста кончанский словом своим, хотя Вячко незаметно кивнул утвердительно: молодец, мол, в самую точку попал.
– Ну, кто еще как думает? – спросил князь.
Тут засипел с лавки Угоняй, бывший когда-то тысяцким:
– А я бы и совсем выхода им не слал.
– Совсем?
– Совсем, князь. Ну посуди сам. У нас хлеба своего всегда не хватает, прикупать приходится с Волги. А в Киеве своего хоть засыпься, почти дармовой. А товары, что из Византии идут, в какой цене там и тут? Что в Киеве три ногаты стоит, пока к нам доплывет, до гривны вырастает. А? Где ж справедливость? И мы ж еще Киеву за здорово живешь две тыщи гривен отваливаем. Это же за каки таки заслуги?
– Киев – главный город Руси, – попытался опять встрять посадник, но опять был осажен Ярославом:
– Константин Добрынич, тебе слова я не давал.
Воевода Будый не столь резок был, как староста кончанский или Угоняй, возможно, оттого, что сидел рядом с посадником и чувствовал его несогласие с выступавшими.
– Ну, сразу так, р-раз – и вполовину убавить выход, наверно, будет крутенько, – заговорил Будый. – Что ни говори, а Киев – главный город Руси.
– Вот именно, – не удержался поддакнуть посадник.
– …И именно великий князь стережет Русь на юге от поганых, а на западе от чехов и ляхов. А на стороженье ох как много кун требуется.
– А нам так они и вовсе не нужны? – подковырнул воеводу Угоняй.
Будый не подал виду, что задет подковыркой, но все обратили внимание, что князь, ведший вече, попустил это старому Угоняю. Посаднику пикнул, не дает, а какому-то старому хрычу позволяет насмешничать над воеводой. Нехорошо.
– Я думаю, – продолжал как ни в чем не бывало Будый, – надо просить великого князя пойти нам на уступку. И уж как он решит, так пусть и будет.
После Будыя что-то никак не находилось охотников говорить. Ярославу самому пришлось заставлять высказываться каждого.
– Вышата, а ты что ж молчишь? – обратился князь к тысяцкому.
– А что говорить-то, Ярослав Владимирович, убавка была бы очень даже нам кстати. Но ведь лбом стену-то не прошибешь.
– Отчего? – усмехнулся князь. – Ежели лоб железный, а стена трухлявая, можно и прошибить.
Переглядывались вятшие, никак не понимая, куда клонит князь, чего ему от них надобно. Почему посаднику, сроднику своему, н рта раскрыть не дает? Все понимали, что убавка была бы весьма полезна Новгороду, но ведь испокон об этом и речи не могло быть. А ну как князь проверяет, кто чем дышит. Угоняю что? Он уж не при должности, не сегодня-завтра к праотцам отправится, ему бояться нечего.
Потому все выступавшие осторожничали: убавка, мол, это хорошо, но как еще на это великий князь поглядит. При упоминании о Владимире Ярослав кривил рот в загадочной усмешке, то ли боязнь свою скрывая, то ли, наоборот, хорохорясь. Поди угадай.
Наконец, когда почти все высказались, заговорил сам Ярослав:
– Ну что ж, новгородцы, я рад, что дума и забота у нас общая. Спасибо вам за советы, я и буду им следовать.
На том и распустив вече, так и не сказав, какому же совету следовать будет, эвон их сколько было-то, что ни голова, то свой совет. Велел князь только посаднику задержаться.
Когда они остались вдвоем – князь и посадник, Ярослав молвил:
– Ну вот теперь говори, Константин.
– Коня за хвост не имают, – проворчал посадник. – Я на вече хотел говорить. Почему не велел?
– Ну, во-первых, я знал, что ты хотел сказать. А во-вторых, надо меньших сначала послушать. Ты б выступил, они б все за тобой, как бараны, кинулись. Ты заметил, ведь я своей воли тоже не высказал.
– Да, твоя-то воля разве что дураку не видна.
– Ой ли?
– Чего «ой ли»? Думаешь, не видно было, как ты этому старому пердуну головой-то кивал этак осторожненько?
– А что? Он дельные мысли высказывал.
– А знаешь, что будет, ежели мы Киеву выход не вышлем?
– Что?
– Рать. Хочешь с родным отцом мечи скрестить?
– Бог с тобой, Константин. Не хочу я этого. Но и отправлять две трети в Киев не намерен.
– Но ведь ты, Ярослав Владимирович, должен понимать – докуда платится дань, дотуда и земля считается частью Руси. Вспомни вон радимичей, отказались платить, что с ними сделали?
– Примучили.
– Верно. Волчий Хвост так хвоста накрутил, что им и доси икается. Ты этого нам хочешь?
– Но ты не равняй радимичей с новгородцами.
– Я не равняю, князь, но остерегаю тебя от шага необдуманного. Отказом от дани ты кинешь нож меж отцом и сыном, меж Киевом и Новгородом. Мне твой отец – брат сродный, и я против него меч никогда не обнажу. Слышишь? Никогда.
– Полноте, Добрынич, я ж тоже князю Владимиру, чай, не чуженин. Разберемся.
Ярослав сам проводил посадника-сродника до дверей, успокоил, мол, подумаем. Но когда закрылась за ним дверь и затихли шаги на лестнице, молвил с угрозой:
– Ты у меня допрыгаешься, угодник киевский.
Утром, вызвав к себе Вячку, Ярослав спросил, супя брови:
– Был вчера на малом вече?
– Был. Разве меня не видел, князь?
– Слыхал, что решили?
– Слыхал, Ярослав Владимирович.
– Что?
– Убавку сделать.
– Вот и сделаем, как народ хочет. Ныне выход не отсылай.
– Как? Совсем?
– Совсем. Ни единой гривны. Слышь, Вячко, ни единой.
– Еще б не слышать, – раскраснелся довольный казначей. – Ох, Ярослав Владимирович!
– Что «ох»-то?
– Да здорово, говорю, получается. Теперь хошь прижиматься не будем.
– Будем, Вячко, будем. Надо церкви новые ставить. Народ окрестили, а молиться где? Волхвы вон на Торге опять людей мутят. Одному днесь язык велел вырвать, так ныне вместо него три объявилось.
Удар в спину
Годы в старости летят быстро, мелькают стрижами острокрылыми, опадают листьями порыжелыми, и вместе с ними исчезают те, кого знал и любил ты, кто любил тебя. Ушел из жизни Добрыня Никитич – самый близкий и дорогой для Владимира человек, вскормивший, вынянчивший его когда-то. Как на грех, занемог сам великий князь и не смог поехать и проводить в последний путь своего кормильца и пестуна.
Все меньше вокруг тебя старых слуг твоих, к которым привык смолоду. И уж спокойно начинаешь заботиться об уходе своем.
Владимир призвал каменотесов и велел готовить для себя гроб мраморный, И даже как-то зашел к ним в мастерскую, огладил рукой не оконченный еще гроб, молвил негромко:
– Отдохну здесь.
И более не появлялся там. И даже когда пришли мастера сдавать работу, рассчитался с ними князь, но пойти посмотреть, как сделали, отказался.
– Верю, что добротно сладили. Спасибо.
Митрополит, узнав об этих приготовлениях, пришел к князю с укором:
– Грех ведь это, сын мой, смерть свою звать. Зачем торопишь ее?
– Я не тороплю, отец святой, сама заглядывает в очи.
– Оттого и заглядывает, что зовешь. Отринь от себя всякую мысль о ней. Живи, как Бог велит, Владимир Святославич. Не суетись.
– Хорошо, отец святой. Прости меня, грешного.
– Бог простит.
Благословив князя, митрополит ушел. Согласившись со святым отцом внешне, Владимир все же испытывал какое-то непонятное беспокойство. А оно началось с того, что осенью не пришла дань новгородская – две тысячи гривен. Прождав до снега, Владимир послал гонца к Ярославу напомнить о долге новгородском. Гонец уехал и как в воду канул. «Неужто на зверя натакался?» – думал Владимир и собрался уж посылать второго.
Но тут воротилась пропащая душа.
– Пошто так долго ездил? – спросил князь гонца.
– В порубе сидел. – отвечал тот.
– Где? За что?
– В Новгороде, князь, в Новгороде. Ярослав Владимирович, прочтя грамоту твою, велел меня в поруб упрятать. А за что – не сказал.
– Т-так, – побледнел Владимир. – Т-так. Это что-то навое – великокняжеского гонца в поруб прятать. Ну, а отпустив тебя, он ответ прислал?
– Да. Вот грамота, Владимир Святославич. – Гонец вынул из-за пазухи свернутый трубочкой пергамент и с поклоном подал князю.
Владимир сорвал печать, развернул грамоту, впился в нее встревоженным взглядом. Предчувствия не обманули его. Даже начиналась грамота нехорошо, без уважительного «великий князь» и даже без сыновьего «отец».
«Князь! Ты сидишь в своем киевском уделе, я в своем новгородском. Почему Новгород должен платить Киеву, а не наоборот? Чем Новгород хуже Киева? Только тем, что ему своего хлеба всегда не хватало и все время приходится закупать на Волге. Киев же, находясь в землях плодородных, в краях теплых, имея своего хлеба вдосталь, еще и с Новгорода плату тянет. Нет в этом и капли правды. Новгород не раб Киеву, но равный. Отныне, князь, я отказываюсь быть данником твоим. И ежели ты не согласен, я готов преломить копье с тобой».
У Владимира потемнело в глазах от последних слов.
«И это сын отцу пишет! Да когда это было на Русской земле, чтоб сын на отца меч поднимал? Наказать. Немедленно надо наказать неслуха. Сгоню со стола, посажу Бориса».
Владимир велел звать бояр, а когда они собрались, обратился к ним с такими словами:
– Новгород отказался платить выход в нашу казну. Надо наказать Ярослава. Мостите мосты, теребите дорогу Новгородскую. Сам поведу дружину.
Он не показал боярам грамоту Ярославову, было что-то стыдное в ней, оскорбительное для его седин.
Но беда, как всегда, не приходит одна. С юга пришла тревожная весть: «Печенеги набег готовят».
Призвал Владимир Бориса:
– Сынок, только на тебя и могу надеяться. Сказывают, печенеги набег готовят. Доберись-ка до своих друзей, узнай, правда ли это. Возьми мою дружину.
– Как же я к друзьям с дружиной оружной явлюсь, отец?
– Ну а как? Один поедешь, что ли? Что, ежели они и впрямь уже наготове?
– Не верю я, чтоб Артак с Загитом готовились в набег.
– Веришь не веришь, сынок, а проверить надо. Не они ж одни князья в степи. Раз уж боишься недоверием обидеть друзей, то оставь дружину в Василёве. Оттуда добежишь до них лишь с милостниками. Не можем мы на Новгород идти, не убедившись, что за спиной у нас мирно. Не можем. Езжай, сынок. Воротишься, пойдем на Ярослава. Он мне кровную обиду нанес. Я отберу у него стол, тебя посажу.
– Меня? В Новгород? – удивился Борис.
– Тебя. А что?
– Да есть же братья старше меня.
– Есть-то есть, да Новгород не про ихнюю честь.
– А Ярослава куда?
– Этого сукина сына в поруб затолкаю. Пусть попарится. Вон Святополк посидел под гридницей – сразу шелковым стал. И этому спесь-то собью. Ишь, Рогнедины рожки прорезались. Я их живо собью.
Борис видел – сердится отец, но уже не был страшен даже видом. Скорее жалок. Голова трясется, в руке костыль. Какой он вояка?
Однако Борис – сын неперечливый.
– Хорошо, отец, схожу к печенегам.
В два дня вооружил полк и во главе его выехал на юг встречать набег поганых, если таковой случится.
Теперь на Новгород не с кем идти, надо ждать возвращения Бориса с дружиной. На беду свою, Владимир не порвал грамоту Ярославову, не бросил в огонь ее. Надеялся, захватив неслуха, ткнуть в нос ему этой срамотой, устыдить.
И ночью в своем дворце в Берестове при тусклом свете свечей вынул ее, стал перечитывать. И чем дальше читал, тем сильнее в голове шумело.
«Ах, Ярослав, Ярослав, голова непутевая, неблагодарная. Ты ж отцу нож в спину всаживаешь!» Так подумал Владимир и даже ощутил боль меж лопаток, словно там действительно нож был. В глазах потемнело, и огоньки свечей обратились в искорки. Чувствуя, что теряет сознание, Владимир закричал. В покои вбежал слуга постельный, увидев князя лежавшим поперек ложа, кинулся назад, растолкал в соседней комнате лечца:
– Скорей! С князем худо!
Вдвоем они уложили князя головой на подушку, лечец разорвал ему сорочку, стал грудь ему тереть, крикнул постельнику:
– Воды! Скорей воды холодной.
Однако когда тот явился с водой, князь уже был мертв. Лечец стоял над ним в растерянности.
– Зови Анастаса.
Поскакали в Киев за Анастасом. Он приехал, и первое, о чем спросил лечца:
– Что он сказал перед концом?
– Ничего. Он был без памяти.
– Держите это в тайне Пока. Я соберу бояр.
Анастаса обеспокоило, что великий князь умер, не назвав того, кому киевский стол оставляет. По русскому обычаю, должен стол старший сын наследовать. Значит, Святополк. Но он только что из поруба выкарабкался и ныне под гневом отцовым живет.
Ярослав? Так этот родному отцу намедни врагом объявился, собирается Новгород от Руси оторвать, стало быть, на Киев меч подымает. Какой он великий князь после всего этого?
Борис! Вот из всех – лучший правитель на киевском престоле. Конечно, еще молод. Но зато был самым любимым сыном Владимира. Да! Он к тому же и багрянородный, царских кровей!
Бояре съехались уже перед рассветом, входили, крестились на образа, толпились у ложа умершего. Перешептывались:
– Что делать? Святополк в Киеве может стол захватить.
– Не посмеет. Дружина-то с Борисом ушла.
– Эх, утаить бы хоть с недельку. Бориса позвать.
– Давайте, пока темно, увезем его.
Таясь от всех, даже слуг дворцовых, прорубили пол в переходе, завернули тело в ковер, спустили на веревках на землю. Положили на сани, повезли в Киев.
Привезли в Десятинную церковь, когда-то построенную стараниями Владимира, положили на стол перед аналоем. Возожгли свечи, подняли митрополита.
Тайна оказалась шилом в мешке. Из Вышгорода прискакал Святополк с милостниками. Сняв шапку, вошел в церковь, остановился у гроба отца, но вскоре вышел из церкви, подозвал Волчка:
– Бери отроков, скачите в Василёв, догоните Бориса. Скажите, умер отец, пусть возвращается.
Рассвело, и уж весь Киев знал: умер великий князь Владимир Святославич. Потянулись все к Десятинной прощаться с благодетелем и защитником, кормильцем сирых и убогих. Плач, похожий на вой, стоял окрест:
– Закатилось наше Солнышко-о-о!
И эти слова срывались с губ искренне, не льстиво. И становилось холодно, знобко от мысли такой даже посередь лета. А может, знобило людей от предчувствий худых? Может.
Толпа, она многое из грядущего нутром чует.
На Парамоновом дворе
Парамонов двор в Словенском конце Новгорода недалеко от Торга. Место бойкое, веселое. И сам Парамон – человек известный в Новгороде, уважаемый. Вятший, как тут говорится. Да и как не уважать, если у него на Торге более пяти лавок своих в рядах Кафтанном, Овчинном и Харалужном. Есть и земля своя за городом, и деревенька. И в доме у него не менее десяти холопов управляются: кто в хоромах, кто на конюшне, и даже есть холоп кузнец собственный Епиха, здоровенный бугай с силой немереной, если примется в кузне по наковальне молотом бить, так в трапезной тарели и чашки брякают.
Хозяин любит Епиху, ценит, и тот отвечает ему беззаветной преданностью и уж Парамонове добро стережет не хуже двух цепняков приворотных.
Живут с Парамоном два сына-погодки, Анфим и Антоний, и дочь, красавица Олена, любимица отцова. Если Олена на Торге у отцовых лавок появляется, то молодые гости себе шеи сворачивают, глаз с нее не спуская, языками прицокивают:
– Вот девка! Кому-то достанется!
– За ней, сказывают, Парамон лавку в Кафтанном отдает.
– Я б и без лавки таку-то взял.
– Ишь ты, позарился.
– А что? На красавицу всяк зарится.
– Да не всякому светится.
Парамон знает об этих разговорах завистливых, чай, не слепой, не глухой, но отдавать дочь замуж не торопится.
Подсылал к Парамону Угоняй узнать, как он посмотрит, ежели Угоняй к нему сватов зашлет сватать Олену за сына его Ефима, Хорошо, что сватов не послал, а то б позору не обобрался Угоняй. Парамон отказал наотрез:
– Это чтоб я да Олену за Ефимку? Никогда. Что я, своей дочери враг, что ли?
– Но Угоняй же не обсевок какой. Боярин, тысяцким сколь лет был. Две деревни свои. Холопьев с полсотни.
– Ну и что? А сынок запердыш, Олене едва по плечо будет.
– Верно, ростом не вышел, но не беден же.
– Нет, нет, нет. Передай Угоняю, я его уважаю, но Олену погожу выдавать.
Посыльный передал Угоняю отказ, и даже о «запердыше» не забыл упомянуть. Пришлось Угоняю раскошелиться, чтобы заткнуть рот посыльному.
– Вот те гривна, но чтоб сего слова срамного нигде боле не сказывал да и о деле самом помалкивал.
– Замкну уста, – обещал тот. И замкнул, даже после смерти Угоняя никому о том не рассказывал.
В канун Купалы вздумали старшины рядов торговых братчину устроить. Все они люди житые[106]106
Житые – богатые, зажиточные.
[Закрыть], уважаемые. Скинулись – с каждого по гривне, получилось более сорока, лишь с Парамона платы не потребовали, потому как на его подворье решено было и праздновать. Оно и недалеко от Торга, а главное – у Парамона трапезная едва ли не в полдома, туда не то что сорок, а и все сто гостей влезут.
С самого ранья на подворье Парамона суета, в поварне дым коромыслом. Пекут, варят, жарят для застолья. Холопы трапезную украшают ветками березовыми, столы расставляют, лавки. Меды на стол несут в туесах и корчагах.
Епихе велено псов-цепняков от ворот убрать, запереть в дальней клети за кузней, чтобы гости входили во двор без опаски. У Парамона свои и музыканты из холопов – гусляр Кваша и тимпанщик Тишка. Братчина предстояла веселая.
После обеда уж стали являться гости дорогие, Парамон сам встречал каждого на крыльце высоком, обнимал, а некоторых и лобзал, словно век не виделись, хотя утресь на Торжище кланялись друг дружке. Но здесь особая стать. На братчине каждый должен благорасположение казать: хозяин – гостю, гость – хозяину.
Столы в трапезной глаголем составлены вдоль стен, чтоб оставалось широкое место слугам подбегать и подносить гостям новые закуски и корчаги с медом, а главное, чтоб было где и поплясать, ежели кому схочется.
Первую чарку Парамон как хозяин предложил выпить за братство купеческое: «На котором град сей стоит и стоять довеку будет».
После второй чарки, выпитой во здравие присутствующих, оживилось застолье, загудело разноголосо:
– Нет, ты мне скажи, прав я или не прав?
– А он мне куны в нос сует.
– Она как вскочит да как заорет.
– Ну, евоную девку рази сравнишь.
– Обкосили мы луговину, а там глядь…
– Ударили мы по рукам, стал быть.
– Нет, ты мне сперва товар кажи.
– Куды прешь? Куда прешь, говорю.
Парамон, сидевший во главе стола, слушал эту хмельную разноголосицу, видел раскрасневшиеся лица гостей, их руки, сновавшие над тарелями, чавкавшие рты и был доволен, что все идет ладом, что здесь все свои, что и еды и питья на столах вдоволь. Поймав вопросительный взгляд гусляра Кваши, кивнул разрешительно: «Начинай».
И гусляр заиграл песню, всем знакомую и присутствовавшими любимую. Говор за столом стал стихать постепенно и вот уж слышны лишь сладкозвучные гусли. И тут звонкий голос старосты Овчинного ряда Найды запел под знаемый мотив:
Ох выплывали стружки крутоскулые.
Что товары везли заморские.
И хмельное застолье подхватило дружно и мощно:
Что не мерены рытые бархаты,
Что мечи и ножи харалужные,
Что бочонки с хмельными винами,
Что рабыни – красавицы писаны.
Славно голоса на братчине слажены: и тонкие соловьиные, и низкие басовитые так мотив ведут, что сквозь них едва гусли пробиваются, да и то лишь на редких паузах, когда поющие делают вздох для следующего дружного взрыва:
Налетели на это богачество
Не князья и бояре русские,
А лихие лесные разбойники,
У которых не куны, а палицы.
На оплату готовы кровавую —
Угощенье гостям незавидное.
И вот уж по лицу старосты Льняного ряда Ивана Звона текут благостные слезы: ведь в песне едва ли не о нем самом поется. Три года тому назад на лесной дороге налетели на его обоз разбойники, все до нитки отняли и едва самого живота не лишили. И вот песня Звону о том страшном напомнила. Если б не братчина, нищим бы стал Звон. Братчина сложилась, выручила, с любым ведь может такое случиться. Как не выручить своего же товарища?
Кончилась грустная песня. Едва успели еще по чарке осушить, как по знаку Парамона ударили гусли с тимпаном плясовую. И вот уж выскочил из-за стола легкий и прыгучий староста Сапожного ряда Бурак и как начал коленца откалывать. Невольно, глядя на него, задергали плечами, запритоптывали сидевшие на лавках. Не выдержал староста Хлебного ряда, тоже вылетел на круг, пошел вприсядку, а потом, выпрямившись, запел лихо:
И эх, жги, жги, жги калачи,
Да каленые на стол мечи.
Ноги сами притопывают,
Длани сам прихлопывают.
И невольно все стали прихлопывать пляшущим. И вот уж на кругу оказались старосты Рыбного, Мыльного, Серебряного рядов. Вот уж и половицы гнутся, и стены терема качаются. Шум, музыка, топот и смех – на всей улице слыхать. Зеваки останавливаются у Парамонова двора:
– Что там у него?
– Братчина.
– A-а. Ну с ихними кунами не грех погудеть.
А вот показались в конце улицы со стороны Ярославова Дворища дружинники князя – варяги. Уж эти-то всегда чуют, где веселье, гулянка и где можно на дармовщину выпить и поесть, а то и переспать с какой-либо девкой. Чувствуют они себя в Новгороде хозяевами, не всякий с варягами спорить осмелится. За ними не только оружие, но и князь за спиной, главный судья в городе. Он своих не обидит. Потому где медами запахло – они тут как тут: не один, не два, сразу всемером, а то и дюжиной.
А когда-то прогуливались по городу даже оружными, при мечах. Но как-то, повздоря с новгородцем, зарубили его. И тут бояре и старосты к князю со слезницей: «Не вели варягам по граду оружными ходить, чай, не враги вокруг». Князь убедил варягов. Не стали. Но все равно – нет-нет да и поссорятся с кем-нибудь, ну, тут уж в кулаки идут. Но они и на кулаки оказались мастерами: кого хрястнут по скуле, глядишь, и зубы у бедняги полетели. Одно слово – воины, драться умеют. Князь трусливых нанимать не станет.
Недолюбливают варягов в Новгороде, но что делать? Терпят. Защитники.
И когда появились они во главе со своим сотником Труаном в дверях Парамоновой трапезной, подвыпивший хозяин вскричал почти радостно:
– О-о, Труан! Фост! Стемид! Проходите, гостями будете.
Не может подвыпивший славянин терпеть, ежели рядом кто-то тверезый оказывается, хотя бы и варяг: «Садись, друг, выпей с нами!»
Явилось с Труаном более десятка варягов, отказываться не стали, полезли за столы по лавкам, где свободнее. Но Труан все ж сказал:
– Шли мимо. Слышим, гуляют. Дай, думаю…
– Правильно думаешь, Труан. Эй, Бурак, Звон, наливайте дорогим гостям, да полнее, чтоб не опаздывали.
Смеются довольные щедростью хозяина варяги, словно и впрямь их тут заждались, наливают полные чарки, пьют не морщась. Закусывают не чинясь. Для варяга везде дом, где он сел. Плясать сами не пляшут, но на пляски смотреть любят, и даже прихлопывают плясунам, а то и подсвистывают.
И опять покатилось веселье: чарка, закуска, песня, пляска. В веселый час время стрижом летит. Вот уж слуги и свечи возжигать стали. Перегруженные гости по одному, по двое стали выходить во двор, видимо – по нужде. Возвращались – и снова за стол. Пили, ели, разговаривали.
Вышли во двор и Труан с Фостом. Темно.
– Где у них нужник?
– Должно, за конюшней.
До нужника не дошли, справили нужду за утлом конюшни. И вдруг услышали девичий смех. Насторожились, как псы на охоте.
– Где это?
– Кажись, в женской клети.
Почти не дыша, приблизились к двери, затаились около. Из клети слышен разговор, разговаривают девушки. О чем? Непонятно. Да им это и не важно, важно – девки там. Несколько. Зачем им столько? Им и одной достанет.
И вдруг дверь отворилась, и в свете светца, осветившего проем, обрисовалась фигура девушки, оглянувшись, сказала туда последнее:
– К завтрему сделайте столько ж.
– Сделаем, – отвечали хором из клети.
Девушка закрыла дверь, но не успела сделать и двух шагов в темноту двора, как сзади схватила ее горячая, потная рука, закрывая ей рог.
– У-у-у, – замычала девушка.
– Держи за ноги. Ну, – скомандовал Труан товарищу.
Фост схватил девушку за ноги.
– Куда?
– Давай за конюшню. Быстрей.
Девушка выгибалась, пытаясь вырваться из железных рук насильников, еще более тем распаляя в них звериную похоть.
– Заткни ей рот.
– Чем?
– Да вот какая-то пряжа у нее.
А меж тем в трапезной братчина шла своим чередом. Все уж перепились, понаелись, и от перегруза даже никому уж не пелось, не плясалось. Гусляр тихо перебирал струны, играя что-то негромкое, нежное, а Тишка, отложив тимпан, пользуясь всеобщим перепоем, добрался до тарели с холодцом и корчаги с медом. Ел быстро, хватая холодец прямо руками, запивал, давясь, медом, и косился на конец стола: не видит ли хозяин? Нет, Парамон был занят разговором со старостой Найдой и на стол уже давно не обращал внимания. Всяк делал уже что хотел: кто пил, кто ел лениво, а кто и подремывал. Братчина благополучно приближалась к концу.
В дверях неожиданно явился Епиха с выпученными глазами и замахал руками, зовя Парамона.
– Хозяин, хозяин, – сипел он.
– Ну что? – поднялся Парамон из-за стола.
Кузнец в нетерпении схватил его за рукав, потянул в темноту перехода, а там и на крыльцо:
– Скорее, скорее!
На крыльце, убедившись, что они одни, Епиха прошептав в самое ухо:
– Беда, Парамон. Олену токо что ссильничали.
– Кто? – выдохнул Парамон помертвелыми губами.
– Варяги. Гости твои, она слышала разговор не по-нашему.
Парамон сдавил локоть Епихе, приказал жестко:
– Запри ворота. Никого не выпускай. Всех мужиков ко мне. Да живо же!








