355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Городецкий » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 18)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:18

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Сергей Городецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)

Он приблизил свое загорелое лицо с вытаращенными глазами к лицу Ослабова и произнес шепотом:

– В снег зарылись! Не можем одолеть перевала. На заре опять новый отряд выступает. Да что с вами? На вас лица нет! Вот что! Ложитесь спать. Я вас разбужу.

Ослабов не заставил себя долго упрашивать.

Недолгий сон, и солнце забило в окна. Вся комната, пол и стены покрылись как будто ковром: лучи ложились сквозь цветные стекла. Наскоро умывшись, Ослабов выбежал на площадь.

Там шел молебен. Отец Немподист в золотом облачении нараспев читал слова молитвы. Веретеньев во главе войск едва сдерживал горячего белого коня. Священник обходил войска и кропил их святой водой. Через несколько минут войска потянулись в снега на Калиханский перевал.

Ослабов с жаром принялся за работу.

XIII. Смерч играет

Серая, безглазая ночь низко лежала над озером и от этого озеро казалось безбрежным морем. Мелкие бестолковые волны уныло вскидывались на борта баржи. Ущербная луна сквозь густые облака давала тусклый, мрачный свет. Плыли уже долго, и эти медлительные часы казались Ослабову веками.

Он сидел на самом краю кормы задней баржи, измученный последними бессонными ночами и всеми впечатлениями этих дней.

Перед ним простиралась палуба, сплошь покрытая стонущими, зовущими, проклинающими людьми. Такие же нестерпимые звуки неслись снизу, из-под палубы.

Те же звуки плыли с передней баржи, на канатах прицепленной к этой, на которой сидел Ослабов. Совсем впереди смутно маячили контуры маленького парохода с длинным хвостом дыма над трубой. Это был кое-как починенный «Фламинго». Пароход этот мирно таскал баржи по Волге, долгие, должно быть, годы. Война приволокла его на Урмийское озеро, и он с тем же покорством, выбиваясь из сил, волок эти две военные баржи, переполненные ранеными, изредка отвечая их стонам протяжным, воющим свистом.

И казалось Ослабову, что ничего нет в мире, кроме этого пароходика и этих двух барж. А мир кругом стоял серый, бесформенный, пугающий отсутствием линий, красок и контуров и тем бесстрастием, с которым он принимал в свое беззвучие людские стоны.

Эти две баржи раненых были первым реальным результатом наступления. Ослабов знал, что там, в этой серой ночи, по обоим берегам озера и на Дильман и на Тавриз тянутся длинные цепи обозленных, уставших, голодных солдат на смену этим, которых он везет. Ему даже казалось, что с барж несутся только стоны, а проклятья – оттуда, с берегов. Ему давно уже хотелось пить, но он запретил себе подходить к бакам, так как пресная вода была на исходе, раненые ежеминутно просили пить, а когда доплывут, никто не знал.

Еще утром, когда грузили раненых, Ослабов полон был энергии, верил, что он удобно всех уложит, что всех перевяжут, всех, кого можно, накормят. Но коек хватило только на немногих, а новых все несли и несли, не хватало уже соломы, клали прямо на грязную палубу, уже трудно было проходить между тел, перевязочные средства быстро иссякли, душный запах крови властно повис в воздухе и так поплыл вместе со всем этим – не лазаретом, а могильником – в безветренную серую пустоту. Ослабов осел, обмяк, потерял волю и силы, безостановочно курил скверно набитые тавризские папиросы и думал, безвыходно думал над всем, что случилось в эти дни, в эти ночи. Санитары и сестры подходили к нему за указаниями, иногда он сам вставал, спускался вниз, в духоту стонов, и, опять натолкнувшись на невозможность сделать что-нибудь как следует, садился на свое место на корме и впивал в себя этот сплав людских мучений и немой природы.

Недалеко от него на последней охапке соломы лежал штабс-капитан Петров. Он был в забытьи. Он был ранен сверху, в оба плеча, крест-накрест, как будто вычеркнут этими ранами из жизни. Одна пуля вышла в ногу, другая застряла где-то, как будто для того, чтобы продлить его мучения, не задев сердца. Ослабов наклонялся к нему и вытирал клоком ваты, лежавшим у его изголовья, кровь с губ. Ослабов подобрал Петрова в Эрмене-Булаге, в ханском дворце, в той загаженной нижней комнате, где старухи перебирали рис и где Ослабов рассуждал о питании солдат. Петров был в памяти, но ничего не мог или не хотел рассказывать о том, где и как он был ранен.

Рядом с ним лежал Парнев, тот маленький веснушчатый солдат из вновь прибывших, который был на собрании у Цинадзе. У него была рана в живот, и Ослабов впрыснул ему морфий. Он спал, закинув русую голову, и Ослабов боялся, чтоб он не проснулся раньше прихода на пристань: морфия больше не было, а рана причиняла нестерпимые страдания.

– Пить! – различил Ослабов едва слышный вздох Петрова.

Он бросился к баку, налил нагревшейся за день мутной воды и поднес к губам Петрова. Тот поднял голову, открыл глаза, и сгусток крови выплюнулся у него изо рта.

– Лежите, лежите! – остановил его Ослабов. – Вот вода!

Он влил ему несколько капель в рот, но глотать Петрову было трудно, и он левой рукой – правая не двигалась – отстранил кружку.

Ослабов сел у изголовья на палубу, поправляя сено.

Петров смотрел на него совсем ясными, спокойными глазами из ввалившихся и потемневших глазниц.

– Доктор, – сказал Петров, – вы меня слышите?

Голос был едва слышный, влажно-хриплый, как при плеврите.

– Не говорите! – остановил его Ослабов. – Вам нельзя.

– Мне нужно говорить, – прошептал Петров, – я умираю. Я знаю.

– Говорите совсем тихо, я услышу, – сказал Ослабов и наклонился к нему.

Петров благодарно кивнул головой.

– Это было самоубийство, – сделав усилие, сказал он и вздохнул глубже. Крови выплеснулось изо рта больше.

Едва сдерживая дрожь в руках, Ослабов вытер кровь и наклонился ближе. Петров лежал с закрытыми глазами. У Ослабова мелькнула мысль, что он умер, но по мелким пузырькам крови в углах губ было видно, что Петров еще дышит.

Ослабов осторожно отодвинулся от него и прислонился головой к борту кормы. Вся гнусная сцена, ночью, на косогоре, встала у него перед глазами, и волна ненависти к Гампелю вздыбила ему кровь. С той ночи он не говорил с Гампелем, а после Саккиза, откуда машина не могла пройти дальше, не видел его. «Убить! Убить его!» – поднялось в нем еще тогда желание, и сейчас Ослабов опять с удивлением наблюдал в себе это желание. В первый раз ему захотелось убить человека. «Этот не попадет под выстрелы! – с омерзением думал он о Гампеле. – Этого надо убить, убить! И чтоб он знал, что его убивают, и чтоб знал, за что!» Это было первое живое чувство в Ослабове за всю эту ночь, что он плыл на барже.

Он внимательно глядел в изменившееся лицо Петрова. «Самоубийство? – думал он. – Как же так? Ранен несомненно сверху, ранен издали, потому что одна пуля застряла. По-видимому, в ущелье. В каком? В Эрмене-Булаге не было даже перестрелки. А дальше Петров не пошел. Он остался в Эрмене-Булаге. Кто его ранил, и почему это самоубийство!»

Ослабов не мог разрешить этой загадки. Петров продолжал лежать, не открывая глаз. Небо чуть стало светлеть, контуры барж и парохода стали яснее. Едва заметные порывы прохладного ветра стали проноситься над баржей. Они пробудили раненых от забытья. Стоны стали громче, лежащие неподвижно задвигались. Ослабов осторожно встал, еще раз посмотрел на Петрова и пошел по барже. Оттого, что он так остро пережил сейчас волну ненависти к Гампелю, в нем вдруг вспыхнула забота об этом человеческом грузе искалеченных тел, ему страстно захотелось хоть что-нибудь для них сделать, хоть невозможно, а все-таки помочь им. Он поправлял солому, раздвигал осторожно лежавших слишком близко друг к другу, поправлял сбившиеся шинели, давал пить. Ему в лицо подымалось тяжелое дыхание, стоны, крики, ругательства. Он спустился вниз, где лежали на койках, разбудил заснувшего санитара, пошел смотреть раненых. Четверо за эту ночь умерло. Ослабов с санитаром перенес их к стене и накрыл брезентом. Руки его и халат перепачкались кровью. Убрав мертвых, он опять вернулся к живым, и когда поднялся на палубу, было уже светло; ярко-желтой длинной рукой лучей солнце отдирало тучи от земли по линии горизонта, а впереди ясно обозначались желтые отмели шерифханского берега. И свет и земля обрадовали Ослабова. Он перешагнул через кучу крестиков, образков и кисетов, валявшихся около лестницы, и прошел на корму. Петров по-прежнему лежал с закрытыми глазами. Теперь, при свете, было видно, как он изменился. Солдат Парнев, который лежал рядом с ним, проснулся. Ослабов наклонился к нему:

– Потерпи. Теперь недолго. Земля видна.

– Земля видна! – выдохнул тот с усилием, и призрак улыбки показался на его лице.

Землю увидели и на пароходе, наддали топки, дым пошел гуще, протяжные свистки прорезали воздух, берег был ближе, чем казалось, и скоро стала видна пристань.

Какая-то беготня началась на пароходике. Все глаза с него уставились на пристань. Волнение передалось на первую баржу. Санитары и сестры оставили раненых и столпились на носу. Раненые испуганно, кто мог, подымали головы, но им снизу ничего не было видно. Заволновались и на второй барже. И здесь санитары и сестры побежали к носу, и сотни солдатских голов тревожно стали вытягиваться из соломы.

– Турки обошли нас, что ли! – со стоном сказал какой-то солдат, и пустая догадка мигом стала фактом для больного мозга раненых. Из последних сил, кто мог, подымался на колени, все заерзали, зашевелились, стали звать и кричать. – Турки! Турки! – полз панический шепот по палубе, пока с носа не прибежал санитар.

– Лежите вы! – замахал он на раненых. – Какие там турки! Там… там… – и он снова побежал к носу.

Ослабов ничего не слыхал и не видал. Как раз в это время Петров опять подал признаки жизни. Ослабов приник к нему, угадав, что он что-то хочет сказать.

– Нич… ничего… – едва слышно произнес Петров, открыв совсем провалившиеся и совершенно ясные глаза:

– Не говорите…

Он на мгновение закрыл глаза, чтоб собрать последние силы, и, открыв их еще раз, успел выдохнуть два слова:

– Авдотье… Петровне…

Кровь залила ему рот, глаза закрылись. Он не двигался.

Ослабов приложил ухо к его груди: сердце молчало. Ослабов сложил руки Петрова и почувствовал их мертвую тяжесть. Вытянул край шинели из-под него и накрыл ему лицо. «Гампель его убил. Гампель!» – стояло у него в голове. В столбняке отчаянья он уставился глазами за корму, в посветлевшее и местами уже голубевшее озеро, и сразу услышал у себя за спиной необычайное смятение, какие-то радостно-недоверчивые крики раненых, как будто всем им сказали, что все они выздоровеют. Какое-то слово летело из уст в уста, но Ослабов не мог еще понять его смысла. Он повернулся лицом к палубе и увидел, что Парнев, у ног его, силится сесть, даже подняться на ноги.

– Что ты! Что ты! Лежи спокойно! – кинулся к нему Ослабов.

– Приподымите! Приподымите меня! – с какой-то неожиданной властностью приказывал Парнев, и нельзя было узнать в нем недавнего безропотного смертника. – Хоть бы увидеть только. Правда ли это! Приподымите меня! – хрипло выкрикивал он.

– Что увидеть?

– Флаг! Там! Красный флаг!

И он тянулся рукой туда, к берегу, куда с обеих барж и с парохода были устремлены все глаза, все руки всех живых и всех умирающих.

Ослабов глянул на берег и увидел: на пристани, уже близко, на невысоком шесте, колыхался красный, как струя хлынувшей из свежей раны крови, флаг. Не умея понять, не умея осмыслить, что это и откуда, чувствуя, что ему в мозг вонзается и заполняет весь мозг какая-то острая, все переворачивающая идея, Ослабов рванулся вперед, забыв на мгновение о Парневе, о всем забыв, что окружало его в этой серой ночи, и тотчас же услышал отчаянный, негодующий крик Парнева:

– Приподымите же меня! Ведь я умираю!

– Да, да! Сейчас! – заторопился Ослабов, нагнулся к нему, взял его под мышки, и, зная, что причиняет ему невыносимую боль, не слыша глухого, подавленного стона, приподнял его из-под шинели с соломы, и, прижимая его голову к своей груди, вместе с ним впился глазами в это невероятное, пламенное пятно флага.

– Выше! Выше! – шептал Парнев, повисая на руках Ослабова. – На ноги! Я пойду!

Повязка сползла у него с живота, и черно-рыжая, вчерашняя кровь на ней залилась новой, алой. Ослабов переводил глаза с флага на берегу на эту кровь, и ему казалось, что это одно и то же, что там, на берегу, не флаг, а одна из этих бессчетных ран, и что здесь, в руках у него, не кровь, а край этого красного флага.

– Ляг, милый! – голосом, какого он не знал у себя, сказал Ослабов, – я тебя положу.

– Нет! Не надо! Туда! Флаг! – хрипло выкрикивая свои приказы, заметался у него в руках Парнев, и вдруг судорога пробежала по всему его телу, он рванулся еще раз и сразу стал неподвижным и тяжелым в руках Ослабова.

Несколько секунд Ослабов бережно продержал его, не меняя позы, потом приник щекой к его потному лбу: пульса в висках не было. Ослабов тихо опустил его на солому и, совершенно разбитый, сел на палубу в изголовье этих двух умерших на его руках и вдруг ставших ему роднее родных людей.

Сквозь оцепенение слышал он в себе – или это доносились до него голоса раненых? – стучавшее как мотор, столько раз сказанное и вдруг ставшее непонятным слово: революция. И что-то в нем пугливо сжималось, забивалось в самый дальний угол, а что-то росло из него, рвалось и летело туда, к берегу. Усталость сковала его, и он очнулся от толчка, когда баржи уже причалили к берегу.

Вся пристань, весь берег, вся дорога забиты были гудящей говором, беспрерывно движущейся человеческой массой.

– Царя свергли! – были два слова, которые все повторяли, и больше никто ничего не знал.

Ослабов вышел на берег, чтобы наладить переноску раненых, и толпа его проглотила. На папахах и фуражках солдат, в петличках служащих и разорванных воротах мальчишек мелькали кусочки красной материи. На крышах зданий, над дверями и калитками вывешены были красные флаги. Офицеров и прапорщиков нигде не было видно. Все смешалось и вышло из берегов. Машина войны была сломана. Обозные фургоны, санитарные двуколки стояли тут же в толпе. С разных сторон доносились голоса ораторов и возгласы слушателей. Ослабов тщетно искал кого-нибудь из своей организации или из Красного Креста, кто помог бы ему переносить раненых, хватал за рукава солдат, уговаривал их взяться за переноску – никто не слушал, и никто не мог его слышать, потому что все были как будто воскресшие из мертвых, и смерть никого не пугала.

Пробираясь сквозь гудящую и движущуюся толпу к себе в лазарет, Ослабов попал в хвост огромного митинга и увидел вдали, высоко над толпой, машущего руками и ежеминутно широко открывающего рот Древкова. Слов не было слышно, но солдаты жадно напрягали слух, чтобы поймать слова, и заругались на Ослабова, когда он пробирался между их рядами.

– Путается тут промеж ног…

– Да мне в лазарет…

– Поди ты со своим лазаретом к…

Ослабов нырнул сильней и выбился в переулок.

Персы заполняли переулок, стояли на плоских крышах домов и заборах, сидели высоко на миндалях, устремляясь глазами туда, где шел митинг.

Лазарет почти опустел. Все, кто мог двигаться, ушли. Лежали только тяжелобольные. В сыпнотифозном Александр Иванович, Зоя и Тося едва сдерживали сыпняков, уговаривая их не выходить за границы заразного отделения. Почти лишая лазарет присмотра, Ослабов собрал несколько санитаров и с носилками двинулся назад на баржи, теперь уже другой дорогой, минуя площадь, по самому берегу. Переноска раненых заняла несколько часов, и все эти часы Ослабов убеждал себя, что переносить раненых – это и есть именно то, что он должен сейчас делать, потому что все время какой-то другой голос шептал ему: «Да ведь ты просто прячешься от событий, ты просто боишься пойти туда, где все, кричать, говорить и волноваться, как все, ты просто не решил еще, хорошо ли то, что случилось, когда для всех это решено, ты просто хочешь забыться в тяжелой работе, как за трубкой кальяна». И Ослабов отвечал сам себе: ведь я доктор, я должен носить раненых, – если я этого не сделаю, никто не сделает этого.

Главной помощницей Ослабова в этом деле была немая Аршалуйс. Когда принесли последнего раненого, она как ординарец с рапортом вытянулась перед Зоей и издала торжествующий нечленораздельный звук.

– Всех перенесли? – спросила Зоя.

Она понимала Аршалуйс и знала этот звук, означающий исправное выполнение поручения.

Аршалуйс мотнула головой.

– Как хорошо, что всех перенесли! – обратилась Зоя к Ослабову. – Вы понимаете, что сейчас никто, никто не должен умирать! Мы всех выходим!

Она добрыми, узкими глазами посмотрела на койки.

– Они все нужны революции.

Эти несколько фраз вдруг увязали в мозгу Ослабова его работу с тем, что происходило. Необыкновенный прилив сил вспыхнул в нем. Он был измучен, хотел есть и спать, но все эго исчезло перед одним, внезапно вспыхнувшим желаньем.

– Туда! Идемте туда! – крикнул он.

– Вы идите, а мы с Александром Ивановичем будем перевязывать, – ответила Зоя.

Скинув халат и наскоро умывшись, Ослабов побежал на митинг.

Трудно было протолкнуться к столам, заменявшим трибуну, настолько, чтобы слышать ораторов.

Говорил Батуров. По-видимому, он был и председателем митинга. Рядом с ним, весь красный и потный, сидел Древков, волнуясь, подскакивая и махая рукой на некоторые места речи Батурова. С другой стороны сидел незнакомый Ослабову немолодой прапорщик с разнеженным бабьим лицом, бородатый и волосатый, в красной русской рубахе.

Батуров был в предельном вдохновении.

– Товарищи! – кричал он, и жилы надувались у него на лбу. – Товарищи! Какой великий праздник мы переживаем. Страницы русской истории залиты кровью. Сейчас мы переживаем момент, когда сам народ своей самодержавной рукой открывает новую страницу русской истории. Царь отрекся. Отныне диктовать законы будет всенародно избранное Учредительное собрание. Яркая звезда взошла над Россией. Солнце свободы загорелось над нами! Революция распростерла свои огненные крылья над всей страной! Да здравствует свобода слова, печати, личности и собраний! Да здравствует революционный народ и свободно избранное Учредительное собрание! Ура!

После каждого возгласа он взмахивал рукой, как бы приглашая поддерживать их криками. Наэлектризованная масса сначала бурно отвечала на опьяняющие слова, но мало-помалу уставала от батуровского крика, и чем в больший экстаз приходил Батуров, тем холоднее были ответы, и когда Батуров кончил, аплодисменты были не такие, как он ожидал.

Но восхищение своим ораторским искусством не покидало его. Наклоняясь то к прапорщику в красной рубахе, то к Древкову, он, видимо, искал сочувствия. Ослабов видел, как прапорщик хлопал ему, а Древков сказал несколько слов, на которые Батуров недоумевающе развел руками.

– Слово принадлежит товарищу Петухаеву! – возгласил Батуров охрипшим голосом.

Петухаевым оказался прапорщик в красной рубахе. Он запустил пятерню себе в гриву и начал говорить. Ничего не было слышно.

– Громче! – раздались крики. Он натужил голос, и до Ослабова стали долетать отдельные фразы.

…и вот, как древний богатырь Микула… и по всей шири многострадальной нашей родины… следы кандалов на руках наших… светел и радостен путь свободы… единым порывом вперед… не обагрим руки наши кровью… бедствие крайних лозунгов… мирным трудом устроим землю свою… окончим войну и тогда… сотрудничество всех живых сил страны…

– Что он мелет? – раздалось рядом с Ослабовым, и он увидел у своего плеча напряженное мыслью лицо коренастого солдата.

А Петухаев продолжал петь, заслушиваясь сам себя. Кончая речь, он поднимал уже не одну руку, как Батуров, а обе и всем корпусом подавался вперед, выкрикивая лозунги свободы, равенства и братства. Так как не все было слышно, что он говорил, ему захлопали сильней, чем Батурову.

Работая локтями, к столам пробирался солдат, который стоял рядом с Ослабовым.

Когда он пробрался к трибуне, Батуров вступил с ним в какие-то переговоры, потом махнул рукой.

– Слово принадлежит товарищу Ярикову! – возгласил Батуров.

Масса мгновенно всколыхнулась. Рядом с Ослабовым раздалось несколько поощрительных возгласов:

– Не робей! Этот скажет! Жарь по-нашему!

Яриков одним рывком очутился на столе и, едва успев повернуться к слушателям, заговорил четким, частым голосом:

– Третий день, товарищи, мы тут разговариваем про солнышко свободы, а между прочим, оно ведь взошло в Петрограде, а у нас тут по-прежнему светит наше генеральское солнышко, а мы знаем, какая нам польза от этого свету бывает.

Гул одобрительного смеха пролетел над толпой.

– И про это генеральское солнышко у нас, между прочим, никакого разговору еще не было. Оно, правда, может, и не стоит о нем много разговаривать, потому что всем нам оно хорошо известно. Ну, тогда надо безо всякого разговору смахнуть это солнышко с шеи нашей. Пусть себе греет, где хочет, а нам оно не надобно.

– Правильно, Яриков! Не надобно! – загудела масса.

– Пока мы тут разговариваем, наши товарищи небось по брюхо в снегу на какие-то горы лезут, может, половины их и в живых уже нет. Видели, сколько раненых постный доктор приволок! А на кой ляд нам эти горы сдались? Пускай они себе стоят, где стояли, а нам и глядеть на них не хочется, не то что жизнь свою в них закапывать.

Новый гул криков и аплодисментов опять прервал Ярикова.

– Погодите, не гудите! – крикнул он. – Досказать дайте! Значит, так я полагаю, что коли свобода всему народу вышла, нам бы хорошо с этих гор долой да восвояси, домой!

Гул толпы перешел в радостный, оглушительный рев.

Древков помог Ярикову успокоить волнение.

– А дорогу домой мы очень хорошо знаем. Не заплутаемся! Прямо по крестикам, где наши товарищи закопаны, домой доберемся.

Масса глухо вздрогнула, вспомнив братские могилы, лежавшие между ними и родиной.

– А чтоб новых могилок нам не копать, с пустыми руками выходить нам отсюда никак невозможно. Не отдадим оружия! – вдруг дико закричал Яриков, потрясая кулаком, и голос его опять слился с грохочущим гулом массы.

Ослабов вдруг услышал, что он тоже кричит со всеми и что сердце в нем колотится так же, как утром, в те минуты, когда на руках его умирал Парнев.

Уже не было слышно, что выкрикивает Яриков, уже в гуле толпы нельзя было различить никаких слов, как вдруг Яриков, случайно взглянув на озеро, захохотал, хватаясь за живот, и непослушной рукой, едва справляющейся с судорогой хохота, стал показывать на озеро.

Головы всех повернулись туда же, и смех Ярикова тотчас перешел в массу. Став на цыпочки и вытянув шею, Ослабов увидел: недалеко от берега, как будто не решаясь подойти к нему, по озеру крейсировала яхта генерала Буроклыкова. На ее носу и мачтах кокетливо развевались маленькие красные флаги треугольной формы.

Толпа повернулась и подалась в сторону озера.

– Буроклык-то!..

– Туда же!..

– Свободу обозначает!..

– Флаги выкроил!.. – прорывались сквозь хохот отдельные фразы, и опять грохот смеха вздымался и пролетал по толпе волнами. Никто уже не мог больше слушать оратора.

– А ну, подплыви!..

– А ну, поближе!..

– Жгется?

– А и встретим же мы его!

Ослабова шибануло вперед, потом в бок, потом он увидел сзади себя поредевшие ряды и, ошеломленный, взбудораженный, в каком-то истерическом подъеме и все еще пугающийся, выскользнул из гигантских объятий толпы, из этого огромного, как смерч, разгоряченного дыхания, из этого крупного сверкающего песка солдатских глаз.

На дороге перед собой он тотчас увидел бегущую к месту митинга Зою. Заметив его, она замахала ему руками.

– Иван Петрович! Да идите же! Скорей! В лазарет! – задыхаясь, кричала она. – Я давно вас ищу!

– Что случилось? – спросил Ослабов, побледнев, как перед всякой неожиданностью.

– Сыпняки взбунтовались. Все, кто мог, вылезли. На митинг идут. У многих сорок, а они идут, – отрывисто сообщала она.

– Что же делать? – рассеянно спросил Ослабов.

Зоя нетерпеливо схватила его за руку и почти бегом повлекла к лазарету.

И как только они миновали юрты, по всей луговине между юртами и лазаретом Ослабов увидел в разных местах серые пятна больничных халатов. Шатаясь и спотыкаясь, размахивая руками и ловя воздух, как бы загипнотизированные светлой полоской озера, сыпняки брели, не видя друг друга, каждый по какой-то пригрезившейся и ему одному видной дороге, но все дороги эти тянулись туда, к берегу, к протоптанному винограднику, где всегда толпились солдаты. Сквозь бред и жар, последним усилием воли, это направление больные брали верно. Слов нельзя было разобрать, но было слышно, что каждый из них что-то кричал или пытался кричать. Вот один из них запнулся за какую-то колдобину и, разрезав воздух руками, упал.

Ослабов бросился к нему.

Это был изрытый оспой, немолодой солдат.

Он лежал, одной щекой врезавшись в песок, так что Ослабову виден был только один его воспаленный с блуждающим, расширенным зрачком глаз, и глухо стонал.

Ослабов поднял его и хотел поставить на ноги, но больной локтем в грудь отшиб его и, сидя на земле, с щекой, запудренной песком, закричал, широко раздирая воспаленный рот:

– Не хватай! Пустите меня! Всех ослобонили! А меня не пускают!

Он скорченными пальцами сдирал с себя халат и пытался подняться.

Ослабов сзади помог ему стать на ноги и, поддерживая под мышки, поволок к лазарету. Но через несколько шагов больной опять вырвался и повернул к озеру.

Зоя билась с двумя другими. Аршалуйс бежала наперерез еще одному. Остальные, как лунатики, тянулись к берегу.

Ослабов растерянно замотался между Зоей и Аршалуйс.

В это время мимо него, сверкая лысиной, сияя счастливыми глазами, на каком-то муругом жеребчике, как хурджин свисая на бок, протрусил Древков.

– Доктор! Доктор! – умоляюще кинулся к нему Ослабов, – Что делать?

– Когда приехали? – закричал, не слыша его воплей, Древков. – Видели, что делается! Массы пойдут до конца. Все дело в том, чтоб дать им верное направление! Да что с вами? На вас лица нет!

– Сыпняки взбунтовались. Вылезли из палаток… На митинг… Вон они. Видите?

Древков оглянулся вокруг и весело захохотал:

– Ну и молодцы! Эти не выдадут! Замечательно!

– Да что делать-то с ними? – в отчаянье вопил Ослабов.

– Температурящих в соленую ванну. А то отзовется.

– Да ванн-то у нас две. А их сколько? И как соберешь их?

– А это вам чем не ванна? – показал Древков на озеро. – Не меньше двадцати восьми градусов вода, – я купался сегодня.

И, пришпорив каблуками жеребца, он дал ходу и, обернувшись, добавил:

– Вы поскорей с сыпняками! И туда! К военнопленным! Освобождать их сейчас будем.

Он поднял столб пыли и поскакал.

«Вот человек! Никогда не растеряется!» – подумал Ослабов, чувствуя, что заразился веселым настроением Древкова. – Аршалуйс! Зоя! Носилки! Простыни! Перестаньте гоняться! Они все к берегу прибредут. Купать их!

Через несколько минут сыпняков бережно на простынях окунали в озеро, держали там четыре-пять минут и, укутав одеялами, успокоенных, клали на носилки и тащили в лазарет.

Лагерь военнопленных помещался за пустырем сзади заразного отделения. Это были просто-напросто две или три десятины, огороженные высокой колючей проволокой, с шалашами, сложенными из камней и крытыми хворостом. Сотни полторы пленных немцев, как могли, устроились на этом загоне. Даже тут умели они навести чистоту и порядок. Загон аккуратно подметался, около шалашей была проложена тропинка из камней и зеленел какой-то огород, поодаль была расчищена площадка для гимнастики.

Идея освобождать немцев родилась на митинге как-то сама собой. Посмеявшись над путешествующим по воде Буроклыковым, солдаты ринулись к загону с красным знаменем, сбили зонтики, под которыми не было уже часовых, и, выворотив ближайшие к входу столбы, оттащили колючую проволоку и с радостными криками всыпались в загон. Впереди других был тот маленький солдат с Георгием, который рассказывал, как он дразнил немцев. Теперь в опьянении восторга он кричал громче всех и бросался на шею немцам целоваться.

Сначала испугавшись, потом недоумевая, наконец, поняв, что произошло нечто, опрокидывающее все законы войны, немцы с гортанными возгласами вливались в солдатскую толщу. Их встречали хлопками, криками и объятиями, угощали табаком, брали под руки и с песнями вели все туда же, где, ненадолго замирая, все снова и снова вспыхивал митинг.

Ослабов увидел эту картину, и что-то в нем оборвалось.

– Значит, война кончена? – недоумевал он. – И, значит, поражение?

Но на эти недоуменные мысли – он чувствовал – в нем самом вдруг накидывается волна дикой, нерассуждающей радости. Он присоединился к солдатам и, вспоминая свои робкие знания в немецком языке, с жаром объяснял немцам, что в России революция, что царя нет и что…

Он не знал сам, что дальше, но это хорошо знали солдаты, в безудержном братанье настежь распахнувшие и пестрые подарочные кисеты, и разгоряченные, как будто в первый раз бьющиеся сердца.

С криками и песнями двигался этот пестрый поток, обрастая все новыми и новыми группами солдат, и вдруг, навстречу ему с края селения донеслось ритмичное, похожее на звук волынки присвистыванье, в котором резко звучали два слова: сингиби-сингаби! сингиби-сингаби! Топот ног сопровождал этот воющий свист.

Это плясали айсоры.

Как только сыпняки были уложены на койки, Аршалуйс стрелой вылетела из палатки и помчалась на берег к своим. Настороженные айсоры сидели под скалами, и посреди них гаша, их священник, в кюсише, укутанный черным бахромчатым фуляром, что-то им проповедовал. Вихрем ворвалась Аршалуйс в круг айсоров. О, если б она могла говорить! Зоя и Александр Иванович растолковали ей, что произошло. Теперь все люди – братья и у всех все будет. Теперь царя нет, и не будет богатых, и нищие перестанут быть нищими. Если б она могла это рассказать! Но язык у нее был вырезан, она не могла говорить. О, случилось такое, что она и без языка скажет!

Все айсоры знали, что у Аршалуйс убили мужа, что ее изнасиловали, что она вдова и что она навек опозорена, все видели, что поэтому никаких бус и стекляшек Аршалуйс не носит, хотя сестры, у которых она работает, могли бы подарить ей их много. Все знали, что Аршалуйс со дня своего несчастья ни разу не плясала, хотя айсоры каждый раз, как бывали сыты, становились в круг и плясали, вопя и свистя: сингиби-сингаби. Все знали, что у русских что-то случилось, но никто не знал, хорошо ли это или плохо для айсоров.

И старики опустили трубки, детвора онемела, зарывшись голыми животами в песок, старухи, растиравшие зерна в камнях, отложили камни, молодые мужья и жены, сидевшие тесно друг с другом, расплели объятья, и даже гаша, протяжно повествовавший о том, какой тяжелый был тот крест, под которым споткнулся Ишуси, остановил свой рассказ, когда Аршалуйс, увешанная бусами, монетами и побрякушками, в цветном платке, ворвалась в мирный круг и стала плясать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю