355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Городецкий » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 24)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:18

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Сергей Городецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 41 страниц)

Глава пятая

Марфа Дмитриевна в сарайчике хлестала Настьку по щекам и плечам мокрым полотенцем, которое выжимала, когда попалась дочь ей на глаза, и, шипя, чтоб отцу слышно не было, причитывала:

– Ах ты, негодная, ах ты, бесстыдница, где ж это всю ночку пропадала, а? Девушкой называется, честным родителям дочерью почитается, а домой на рассвете приходит, со спутанными косами? С чертом своим лысым до венца связалась, а?

Марфа Дмитриевна приседала, чтоб заглянуть в лицо дочери, и опять подымалась для новых ударов.

– Говори, дрянь, у Бобкова была?

Настя, плача, с горящим лицом, низко опущенным, стояла у стенки. Все тело ее ныло, голова кружилась, как у пьяной. Мать и побои, все это ей, как во сне было. Усы Бобкова, пиво и какая-то комната помнились не лучше. Но что-то торжествующее, осмелевшее, правильное и приятное начинала ощущать она в своей природе.

И не боялась матери.

– Говори, дрянь щекастая! – подхлестывала старуха снизу и вдруг, размахнувшись, стебанула больнее.

Настя заскулила, больше для порядку, чтоб мать не злобить.

– Ведь жени-и-их, – протянула она как в песне.

– Жени-и-их! – передразнила мать. – Знаем мы такого жениха! Как до разговора настоящего дело дошло, за шапку схватился и след простыл. Посмотрю я, как он теперь венчаться пойдет с потаскухой такой. У-у, негодная!

И она рукой ткнула ее в подбородок, так что зубы лязгнули:

– До синяков исколотила бы! Обмолотила б я тебя! Иди тогда, целуйся!

Настя вправду взвыла.

– Вой больше! Вот отец-то придет… Каково ему будет… На старости лет…

Мать сама всхлипнула, прикрылась рукавом, стала у двери, маленькая, старенькая, дрожащая.

У Насти по губам и подбородку текла струйка красной, только початой, крови.

– Оботрись, ду-ура! Что отец-то, говорю, скажет!

Настя взглянула на двор.

Две курицы подбежали к ней с жадным кудахтаньем и, обманувшись, ушли сердито.

Поодаль Иван что-то наказывал работнику, отправляя его в город. Слышно было:

– Да не пропей, Федька!.. Да не загони!..

Стоволосьев сидел в горнице под окном, в очках, с засаленной тетрадкой и карандашом. По хмурости его видно было, что считает.

Настя торопливо зачерпнула воды, да не поспела отбежать: отец увидел и открыл окошко.

– Что это с тобой, матушка?

Сложив тетрадку и очки, он вышел на крыльцо. Марфа Дмитриевна спешила к нему мелкими шажками:

– Не гневайся на нее, батюшка, я ее уж проучила, больше не будет по ночам гулять!

Обругав извозчика на дорогу покрепче, чтоб не запил, Иван подоспел к крыльцу вместе с матерью.

– Не будет больше? – сказал он с улыбкой, повертываясь то к отцу, то к матери. – А одного разика не достаточно, а? Плевать мне на тебя, не сестра ты мне теперь! В канаве под забором увижу, мимо пройду, глазом не взгляну! Эх, кабы не отец, уж хватил бы я тебя оглоблей, запомнила б ты свое гулянье!

Он плюнул и пошел в конюшню.

Стоволосьев только бороду поглаживал.

– Так-с, так-с, доченька! Правильно поступаешь! Обмойся да оботрись хорошенько, чтоб отцовским ручкам не запачкаться, как по тебе они гулять пойдут… Что? – заревел он вдруг и, подскочив в один прыжок с крыльца к Насте, вышиб у нее из рук ковш с водой:

– По ночам гулять! Да?

Настя стояла с мокрым подолом, с кровью на лице. Тихо в ней было, все равно. Иван у конюшни скручивал цигарку.

– Вон! – заревел Стоволосьев, поднимая руку и наступая на Настю. – Из моего дома сию минуту вон!

Марфа Дмитриевна клубком в ноги мужу кинулась.

– Ванька, растворяй ворота! – крикнул Стоволосьев и схватил Настю за косы, метнувшуюся бежать.

Иван распахнул ворота, как только что перед своим извозчиком, и так же стал, как становился, пропуская лошадь. В окошко все глаза выпяливала Поля.

– Вон! – торжественно крикнул Стоволосьев и толкнул Настю так, чтобы вылетела она не ближе, чем на середину улицы.

Иван засвистел.

Но крепки, длинны, да и вправду спутаны были Настины косы, запуталась отцовская рука в концах их, и упала Настя тут же на своем дворе и не лицом, а навзничь. Вскинула руки, падая, и заголосила горестно девка.

А в распахнутые настежь праздные ворота, без шапчонки, запыхавшийся и перепуганный, по пояс взмокший и перепачкавшийся в зеленой тине, стремглав вбежал Мишка и бросился к отцу, даже не взглянув на сестру, до того важная или страшная была у него новость.

– Сутуловский офицер в пруду сейчас утонул, – извещал Миша, – с самим Сутуловым, как сказали ему об этом, удар сделался, Богу душу отдает, никак отдать не может, оттого что в церковь не ходок был. По всему пруду с баграми рыщут, тела найти никак не могут: вода занесла и отдать не хочет, да и лодчонка-то одна. Кто найдет, тому награда, и ныряет народу видимо-невидимо…

– Дураки! – деловито сказал Стоволосьев. – Искать не умеют. Чего валяешься на дороге? Подымайся или ноги отсохли? – крикнул он Насте, которая, чтоб послушать Мишку, уж успела приподняться на локтях. – Закрывай ворота! – крикнул и Ивану, – или до вечера разинув рот им стоять? Мать, картуз и палку мне! Счастлив твой бог, девка! – снова обратился он к Насте. – Кабы не зацепилась да вылетела на улицу, назад бы, сама знаешь, не взял. Ну а теперь, как мне счастье привалило, вот тебе мой сказ: обкрути Бобкова поскорей, прошу, пока добр. А не то паспорт в зубы и проваливай куда хочешь!.. Мишка! А Илюху там видел?

– Илюху?

– Оглох, что отца переспрашиваешь?

– Не, кажись, не видал Илюхи. А может, он в воде был, нырял тоже?

– Молчи, дурак; как придем туда, сейчас же разыщешь мне его.

И, оглянув двор, где все как будто пришло в порядок, Стоволосьев нахлобучил картуз, взял палку и вышел на улицу, приняв степенный, свой обычный вид, чтоб и подумать не могли, что он куда-то, задыхаясь от волнения, торопится.

Раскланивался с соседями, думая: «Здравствуйте, голубчики, ничего-то ведь вы не знаете», – и окрикал Мишку, когда он слишком забегал вперед.

Стон стоял над сутуловским прудом. Сбежался народ с поля и из усадьбы, бабы выли, мужики тащили колья да багры, наскоро сколачивали плот, переполненная лодка качалась посреди пруда, то и дело показывались и пропадали головы нырявших удальцов.

Словно раненная отравленной стрелой белая птица, металась по берегам Антонина.

– О-о! – кричали с дальнего берега.

И, не зная устали своим ножкам, она бежала туда, хватала за руки мужиков, пыталась сама опустить подальше тяжелый багор и плакала все новыми, бессильными слезами…

В гамаке, с любимой книжкой, нежилась она, когда вдруг из-за деревьев выбежал прямо на нее страшный безносый и гнусаво прохрипел: тонет, тонет! С той минуты как будто начался для Антонины мучительный сон, от которого проснуться была она не в силах и которому поверить значило – потерять жизнь. И то, как она бежала к пруду, едва касаясь земли, и то, как кричали в доме, а на балконе грохнул кто-то и застонал, и то, как стояла вода в пруду, а на берегу валялось платье, и то, как мужики тут же, на ее глазах, стали раздеваться и плыть, – все не было похоже на правду, а менее всего было правдой то, что Дмитрий там, на дне, холодный, мертвый…

– Откачаем! – говорил кто-то.

– Где там! Уж к нему раки присосались…

И оба бежали с длинными баграми к воде мимо Антонины.

– Господи! – всплескивала она ручками. – Только бы узнать, где он, сейчас, в эту минуту узнать, и спасти еще можно…

И часы, может быть, целые проходили, а ей все казалось, что эта минута, в которую его еще можно спасти, длится, не кончилась…

Трое мокрых усталых мужиков вдруг бросили багры, увидев в зубах у только что пришедшего цигарку и, вырывая друг у друга, стали ее курить долгими затяжками.

Антонина с мольбой протянула к ним руки.

Тогда один сказал:

– Не бойтесь, барышня! Не сегодня, так завтра, а уж мы его непременно достанем.

И тут еще Антонина не поняла, что эта минута, в которую его можно спасти, давно и безвозвратно кончилась.

Она дико, испуганно поглядела на говорившего и отбежала от него в детском страхе, подальше отбежала, будто можно было убежать от его правды.

Ей все казалось, что не так ищут, не туда идут. Близ берега ходили по горло в воде, шаг за шагом нащупывая дно, а ей казалось, что целые заводи остаются необысканными, что если б она сама пошла в воду, так искала бы как следует, и только жгучий девичий стыд не давал ей сорвать с себя платье и броситься в воду.

Вдруг она увидела Мишку Стоволосьева и схватила его за руку.

– Если сам утопился, великий грех! – сказал Миша рассудительно. – Прямо в ад кромешный, к чертям на вилы пожалует!

Он снял шапку и пригладил мокрые вихры на затылке.

– А ты думаешь… ты думаешь, – заливаясь слезами, говорила Антонина, – что его не найдут?

– Знамо дело, – отвечал Миша, – найдут. Отец сказал: дураки, искать не умеют. Он знает, как сыскать труп.

– Труп? – крикнула Антонина.

– Ну, утопленника, все равно, – поправился Миша. – А Илюхи вы не видали тут? Паршивый такой, без носу…

Она вспомнила и забилась лицом в траву навзрыд рыдать.

«Убивается, – подумал Мишка, – ишь, плечиками-то дрыгает. Ножки тонехонькие, платье перепачкала. Однако Илью сыскать надо, а то влетит».

Старик Стоволосьев пришел к пруду как хозяин. Тотчас зычно прокричал, чтоб лодка подплыла к берегу, лишних высадить, а его взять. Вынул часы, спросил, когда случилось несчастье, и, объявив, что Дмитрий Николаич Сутулов отдал Богу душу, снял картуз и перекрестился, произнося молитву. Закрестились и другие, обнажили головы, многократный вздох пронесся над водой. Заплакали опять бабы.

– Ждите меня тут, все из воды вылезай, на этом берегу стой, да чтоб лодка не отплывала без меня! Я к дому схожу, – распорядился Стоволосьев и, видя, что слушаются, скрылся в чаще.

Молчал парк, будто притихнул.

– Эк запустили! – гневался Стоволосьев, как будто уж в его руках была усадьба. – Тут в месяц не прорубиться!..

Тихонько обойдя балкон, подкрался он прямо к окнам комнаты старика Сутулова. Заглянул сначала робко, прячась в листве, а потом плотно прильнул к стеклу и не отрывал глаз.

Сумрачно было в комнате из-за низкой крыши и кустов под окнами. На столе горела свеча.

Сразу разглядел Стоволосьев белую постель и на ней живую гору, то подымавшуюся, то опадавшую.

«Издыхает… – подумал Стоволосьев, – вот посыпалось-то на них! Подбирай только… Все гнездо развалилось, остались две девки».

И заиграло в нем хозяйское чувство.

В комнату вошла Анна, с ней еще кто-то.

«Ишь ты! Доктора схлопотали! Еще вылечит, чего доброго…»

К окну подошла Анна.

Стоволосьев отпрянул.

Скорчившись в кусте, он снизу смотрел на Анну, и чем больше смотрел, тем сильнее охватывал его непонятный страх.

Освещаемое пасмурным заполуденным светом, окрашиваемое старым стеклом в голубоватый цвет, лицо Анны казалось окаменевшим в безнадежной скорби. Углы губ опустились низко, как у старухи; в провалившихся, широко раскрытых глазах не было ни одной искры жизни. И смотрели они не в сад, на деревья и серое небо, а сквозь все это, в невидимую темноту, откуда без ужасов и шума надвигалась смерть.

– Как истукан стоит, прости господи! Хоть бы двинулась чем! – шептал Стоволосьев и вдруг увидел на уровне своих глаз две маленьких сильных ручки, теребивших платок.

И от беспорядочного движения этих пальцев показалось ему еще страшнее каменное лицо наверху.

Сгибая старую спину, он выбрался из кустов и опрометью бросился назад к пруду…

Взбаламученная, помутневшая вода колыхалась неладными волнами. Народ, столпившись, ждал Стоволосьева. Уж уставали охотники лазать в воду да нырять, уж расходились бабы с пересудами. Мишка, увидев отца, бросился в сторону – нигде не мог найти он Илюхи.

Стоволосьев где прикрикнул, где ругнул, где всплакнул, потолкался, пошумел, и вот полезли опять в воду с баграми.

Теперь шли гуськом в разные стороны, вокруг всего пруда пройти решили, а на середину выехали опять в лодке и тоже поплыли кругами…

И незаметно уходило время, день кончался, наволакивался вечер. Прояснилось небо, молочно-серый пруд стал темным и глубоким.

По затоптанным, захлестанным берегам как белая тень опять бегала Антонина. То убегала к дому взглянуть на отца, то возвращалась сюда: пруд притягивал ее сильнее, чем отцовская комната. Там была еще жизнь, была еще надежда. Здесь темная смерть воцарилась неотвратимо, и замирало девичье сердце от мысли, что каждую минуту вода может отдать свою жертву.

Мгновеньями казалось Антонине, что ничего ей не оставалось больше, как броситься туда же, к брату, в эту воду и стать такой же, как он теперь, все равно, какой стать, только быть вместе, и уж начинала она выглядывать, где близ берега вода поглубже.

«С отцом останется Анна, я к брату…»

Но вместе с этим безнадежно-скорбным, темным и влекущим зовом смерти слышала она в себе слабый, вздрагивающий, тоненький иной голосок: будто на черно-матовом низком колокольном звоне дальнего монастыря вдруг звенел игрушечный детский колокольчик – серебристый, заливающийся, беззаботный.

И она отбегала от берега в парк и, бросаясь на траву, плакала избавительными, буйными слезами.

В один из таких приливов слез услышала Антонина, что по-новому как-то закричали над водой. Выглянула – увидела: бежит народ к одному месту, руками машет и лодка туда же плывет…

Полетела, не помня ног и земли.

– Барышню-то не подпускайте! – слышала, как крикнул кто-то.

Спины перед ней, спины…

Схватили ее под руки.

Потеряла память.

В темноте ярко пылали факелы над прудом. В полыхающем свете их как погибший герой лежал Дмитрий Сутулов. Спокойное, слегка удивленное лицо с крепко стиснутым ртом было закинуто. Руки, сжатые в локтях, как будто еще защищались. Все тело было вытянуто и напряжено.

С причитаниями выла над ним, стоя на коленях, какая-то баба.

Слободская ли или из усадьбы, спасать ли прибежала или мимо шла, только крепко зашибло ее горе, и были в воплях ее нежные, тоскующие слова.

Слушали ее, глядели на Дмитрия, опять слушали. Изредка встряхивал кто-нибудь волосами и, смахнув слезу, выкрикивал каким-нибудь словом свое горе. И опять в тишине раздавались вопли…

Вдруг расступились и торопливая чья-то рука оттянула вопленицу от Дмитрия. Еще кто-то оправил рогожи, которыми был покрыт утопленник.

Смолкло. Факелы приподняли выше.

По дорожке шла Анна.

Каменное лицо ее, испугавшее Стоволосьева, оставалось таким же. Но будто новые удары высекавшего это лицо молота нанесли на него новые извилины и впадины, чтоб усугубить выражение страдания.

И приникла сестра к брату…

Когда же встала, без слов и молитв окончив прощание, – закинутое лицо утопленника со стиснутым ртом, с напряженными удивленно чертами казалось более живым, чем лицо живой его сестры.

Будто весь остаток жизни, надежд и порывов, без жалости и без раздумья, как тяжелый и ненужный груз, как обидное бремя, тут же, в этот миг, отдала она безвозвратно ненасытимо алчной смерти.

И в этом было все ее прощанье.

Глава шестая

Поздно угомонились старики Стоволосьевы в этот тревожный день. Настя заснула мертвым сном. Поля, как всегда, закрутила на бумажки редкие свои волосы вокруг лба и одна легла под сатиновое голубое одеяло.

Иван ждал на дворе запоздавшего работника Федьку и злился, выглядывая за ворота:

– Опять, негодяй, лошадей загонит!

Собаку с цепи еще не спускал, пока не вернулся Федор. Иван всегда сам спускал на ночь собаку, это было последней его дневной работой, и, вставая на заре, сам же сажал ее на цепь – этим начинал свой день.

– Голову с меня снимет, чертов сын, – ворчал он на Федьку. – Сиди тут и жди, когда Полька уж легла, а завтра вставай чуть свет!

С досадой Иван уселся на крылечко. Душная, безлунная ночь стояла вокруг. Внезапная скука охватила его.

– Уж не загулял ли Федор? Боже упаси! Лучшая пара лошадей с ним, да и выручка за день.

Иван встал со ступенек и тяжкими шагами прошел в конюшню порасспросить извозчиков, не видали ли они в городе Федора.

Но двое мужиков, вернувшись уже давно, спали непробудно.

«Придется накласть мерзавцу в шею, да вон», – решил Иван и усмехнулся, вспомнив, как отец выгонял Настьку.

На улице загрохотала пролетка и послышались гулкие удары копыт о булыжник. Иван затрясся от злобы, предвкушая, как он проберет Федьку, и побежал в сенички за фонарем.

Федька бойко въехал в раскрытые, заждавшиеся его ворота и, пьяно ругаясь, повел лошадей в конюшню распрягать.

Шаря в темноте по лошадям, ища и развязывая ремни, спотыкаясь об оглобли, не помнил, где он. Отплевывая пьяную слюну и улыбаясь, не понимал, почему темно. В руках дело не ладилось, а на душе было ладно; если хозяин зашумит, решено было у него взять завтра же расчет да к солдатке.

Затянул песню:

 
Я с хозяином расчелся,
Ничего мне не пришлось.
 

В это время острая полоска света прорезала темноту и сразу протрезвила его.

Держа фонарь в трясущейся руке, с перекошенным лицом вошел в конюшню Иван:

– Где тебя черти носили? А с лошадьми-то что?..

Иван заныл по-бабьи: лошади стояли совершенно мокрые от гоньбы, с высунутыми языками в пене.

Чувствуя, что у него в глазах темнеет, Иван опустил фонарь на пол, схватил вожжи и в бешенстве стал хлестать парня.

Будто плача, перебирал он ругательства и причитал при ударах:

– Лошадей загнал? С девками путался?.. Выручку пропил?..

– Ильинишна, солдатка Ильинишна, – пытался что-то рассказать парень, но вожжи беспрестанно плескались об его лицо.

Вдруг Ивану показалась шуткой такая расправа.

«Эта скотина ремня не чувствует, расставил ноги, глаза вытаращил, глумится!» – промелькнуло у него в голове.

Оглянувшись, он увидел белую запасную оглоблю. Потянулся, взял за конец, ощутив в нем славную тяжесть, и со всей силы хватил другим Федьку по голове.

– Э… э… вот тебе!

Федька даже не вскрикнул.

Будто присел мягко на минутку, а потом откинулся навзничь, головой к фонарю, впопыхах поставленному Иваном на пол.

– Что за подлец! Притворяется что ли? – подумал Иван.

А сердце-то у самого похолодело.

– Федька! – позвал он негромко, – Федя! – и присел к нему на корточки.

– Убил, – сказал Иван громко и почувствовал, как безумно испугался этого парня, спокойно лежавшего перед ним.

– Да не может же быть! – подумал он тотчас и, пересиливая свой страх, наклонился и чуть приподнял Федьку.

Мягкое, будто без костей, теплое тело подалось вперед и опять опустилось.

Иван услышал, как у него залязгали зубы.

Он вскочил на ноги и неестественным, нечеловеческим прыжком, как вспугнутый зверь выпрыгнул из конюшни.

И, пригнувшись, втянув голову в плечи, понесся в темноте по двору, будто чуя за собой невидимую погоню.

И не переводя духа, с клокочущим сердцем, вскочил в сени, захлопнув за собой дверь.

Сел на пол и прислонился горячим, потным лбом к холодному гладкому засову, которым закладывалась на ночь дверь.

Немного пришел в себя.

– А фонарь-то зажженный забыл в конюшне? А собаку-то не спустил?

Преодолевая страх, опять вышел на двор. Собака визжала на привязи, просясь на волю.

Иван торопливо отстегнул ошейник и стоял с цепью в руках.

– А фонарь-то?

Протяжным, жутким воем завыла собака. Он вздрогнул. Слышно было, что воет перед конюшней. Озноб охватил, и волосы зашевелились на голове, и не было духу пойти прикрикнуть на собаку.

Кинулся в сени, захлопнулся, засовом задвинулся, неверными руками шаря по дверям, добрался до спальни, где похрапывала Пелагея.

– Поль, а Поль! Ты спишь? – позвал он острым шепотом.

Лампада всколыхнула его сгорбленную тень на стене.

Поля открыла сонные глаза и вдруг, вся побелев, вскочила на постели:

– Что с тобой, господи?..

Вскрикнула и дрожащими руками стала ненужно обдергивать одеяло, поправлять свои волосы.

Опускаясь к ней на край кровати, Иван сказал глуховато, но твердо:

– Человека убил сейчас.

Пелагея испуганно заплакала деревянным каким-то плачем, будто нарочно, и наскоро стала одеваться.

Здесь, рядом с женой, Иван почувствовал полную усталость. Не слушая расспросов, он обхватил голову руками и погрузился в свои мысли. Ему хотелось бы сосредоточиться и все обдумать, но мысли были бессвязные, короткие, какие-то посторонние, вчерашние, третьегодняшние, совсем не относящиеся к единственно важному теперь для него.

То казалось ему в его забытьи, что надо не проспать с зарей ехать в лес на делянки; то вспоминался треснувший угол дома; то охватывала боязнь, как бы соседи не растащили кирпичей на постройке.

И среди этих ясных, нужных, цепких дел с трудом заставлял он свой мозг припомнить другое: распростертого на полу конюшни Федьку с зажженным фонарем в изголовье.

Поля, полуодетая, весь остаток ночи просидела рядом с ним.

Едва дождавшись рассвета, Иван вышел на крыльцо.

Опять занимался серый дождливый день. Ворота всю ночь простояли настежь. Мокрые голуби собрались под навесом, дожидаясь корма.

Долго стоял Иван на крыльце, внимательно оглядывал дом, двор и все строенье, все это хозяйство, скопленное столькими трудами и с такой любовью, и чем дольше смотрел, тем больше чувствовал свою теперешнюю отчужденность от всего этого добра.

Наконец, махнув рукой, сошел с крыльца и вялыми шагами направился к конюшне.

Весь ночной страх его прошел.

Нужно было идти заявлять в участок, но ему хотелось еще раз, до того как сбегутся люди, глаз на глаз остаться с Федькой, посмотреть на него.

Свечка в фонаре сгорела и расплылась белым пятном.

Федор лежал навзничь, как свалился, откинув вбок кудрявую свою голову. На лбу был громадный черный кровоподтек, заливший левый глаз; густая, слипшаяся кровь перепачкала кафтан.

Холодными пальцами перебирая спутавшиеся кольца Федькиных волос, Иван ощупал его голову, и нежная жалость к парню охватила его.

«Красивый какой», – со вздохом подумал он, будто не он, а другой человек схватился за оглоблю ночью.

Выйдя из сарая, Иван подошел к дому и так сильно застучал кулаком в окна к старикам, что посыпались подклеенные бумажкой стекла.

– Мамаша, мамаша, вставайте! – кричал он на весь двор.

Звякнула задвижка внутренней двери, и Марфа Дмитриевна, босая, сжимая у костлявой старушечьей шеи грубую холщовую рубашку, подошла к окну.

Продирая глаза, заворчала:

– Что орешь на весь двор, соседей скликаешь!

Но, продрав глаза и вглядевшись в сына, подумала:

«Не случилось ли чего-нибудь, спаси нас господи! Уж не с Настькой ли?»

Все так же бессмысленно громко кричал ей Иван:

– Одевайтесь скорей, мамаша! Будите отца и ребят! Несчастье у нас! Федора насмерть зашиб! Оглоблей убил парня…

Растягивал концы слов, деловито так распоряжался, будто в последний раз:

– А Настька пусть самовар скорей ставит! Будите ее, мамаша! В участок надо бежать, а то хуже будет!

Марфа Дмитриевна кинулась к Насте.

Крепким предутренним сном спала, улыбаясь, Настя.

Набросилась на нее мать, перенимая голос сына:

– Вставай скорей, полно дрыхнуть! Станови самовар, скоро власти приедут! Иван убил Федьку, слышишь?..

«Поспать бы еще», – думалось спросонья Насте и хотелось укутаться одеялом с головой, как вдруг услышала она на дворе не то вой, не то лай человеческим голосом.

Разом вскочила и выбежала босая, в одной рубахе, в коридорчик.

Увидела в окошко, что Иван сидит на крыльце, закрыв лицо руками, и воет, будто по-собачьи лает.

А вокруг него мать, отец в коричневом своем пальтишке, накинутом прямо на белье, в калошах на босу ногу, и уж кое-кто из соседей.

Поняла Настасья, что вправду случилось какое-то несчастье и, заливаясь слезами от жалости к Ивану, принялась быстро одеваться, ища на вешалке дрожащими руками красную с белыми кружевами кофточку, чтоб к властям выйти нарядной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю