Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)
Комната Ирины была в пятом этаже, в окно видны были стены и колодец двора, откуда всегда слышались жалобные голоса то нищих, то продавцов. Никого к себе Ирина не пускала, жилья своего не любила и старалась его не замечать.
Но однажды, в сумерки, придя с курсов раньше обыкновенного, когда огонь еще рано было зажигать, она вдруг ужаснулась тому, как живет, – этой грязной мебели, страшным обоям, желтым стенам за окном, пыльным стеклам.
Шел дождь, гудя по крышам и сливаясь с них мутными струями. Тоска осилила Ирину. Зеленые сады детства пришли ей на память. Беспечальную душу свою прежнюю вспомнила она. Как все это стало далеко. Как жутко вдали от этого. Чтобы чем-нибудь утешиться, чем-нибудь напомнить себе детство, Ирина распустила свои косы и села, укрываясь светлыми волнами их. Но тут пришла новая мука: она стала думать о Гоби. Почему-то тянуло ее к нему в те минуты, когда ей было нехорошо: ночью, в дождь, в мрачные сумерки, как будто он был ее защитой. В саду, в лесу или даже у Адама в комнатах, всюду, где светло и уютно, Гоби был ей чужд и не нужен. Но сейчас от этой комнаты, от этого дождя она могла бы только у него найти спасенье. Отсюда она чувствовала к нему нежность, любила его жестокий ум, холодную силу, злую усмешку. И рада была бы слушать его слова, простые до грубости, о любви и о том, как будут они жить вместе. Гоби часто говорил с ней об этом как о решенном. Вся тайна любви, от одного предчувствия которой розовой зарей становилась душа Ирины, сводилась у Гоби к тому, что он снимет комнату побольше и к нему переедет Ирина со своими вещами. Он все чаще предлагал ей это сделать, и все чаще, в приливе тоски, спрашивала себя Ирина: отчего бы нет? Никогда не приходил ей этот вопрос в голову при солнце, утром, но в такие сумерки, как сейчас, она злобно мучила себя мыслью, что она обречена Гоби, что сопротивление бесполезно.
Светлые волны волос не спасали ее от этих мыслей.
Вдруг в дверь постучали.
Знакомый картавящий робкий голос спросил за дверью:
– Разрешите войти.
– Кто это? – пугаясь, воскликнула Ирина.
– Вы не узнаете?
Ирина открыла двери и увидела Виктора. Весь красный, причесанный, в черном сюртуке, стоял он перед ней с напряженным лицом.
Он много пережил, прежде чем решился прийти к ней. С того дня как он познакомился с Ириной, прошло немного времени. Но для Виктора это время равно было геологической эпохе. Как цветущую планету с буйным растительным и животным миром отделяют миллионы лет от пустынного, покрытого песками шара, так миллионы мук отделили Виктора, пришедшего к Ирине, от Виктора, входившего к Адаму, чтоб ее увидеть впервые. Началось со взгляда, с чтения стихов, с трактатов о вечной женственности, читаемых пренебрежительно, а кончилось тем, что мистические необжигающие огоньки перешли в жгучее пламя. Виктора не удивляла эта быстрота: он охотно шел навстречу быстрым чувствам. Но его испугала на этот раз реальность переживаний. В его чувстве к Ирине не было тех сладостных томлений, вздыханий, длящихся по месяцам, той душной и будто таинственной вуали, к которой он привык; нет, тут через немного дней он ощутил такую в себе тягу к девушке, такую тоску по ней, по ее глазам и волосам, что терпеть их было подлинным мученьем, хуже холода и голода. Обыкновенно любовные томления Виктора отлично уживались со стихами. Почувствовал – пописал; пописал, снес в редакцию, опять почувствовал. Теперь же не до чернил было. Все символы и рифмы разбежались от поэта. Он остался наедине со своим чувством. И ничего не мог с ним сделать. Оно росло стихийно, оно требовало не стихов, а поступков. Вечная женственность сняла надетую на нее маску изнеженности и сладостной тоски; она показала истый лик свой, грозный, жаркий, сверкучий, для многих невыносимый.
И вот Виктор, красный, с напряженным лицом, в застегнутом сюртуке, стоял на пороге комнаты Ирины.
От неожиданности, от того, что ее застигли с распущенными волосами, Ирина растерялась и ничего не могла сказать.
Виктор впился глазами в волосы, увидев в них доброе предзнаменование.
– Вы меня простите, – запинаясь, начал он, – простите, что я пришел. Но мне нужно было вас увидеть, я пришел по делу.
Он забыл все свои хорошие, красивые слова и презирал себя за это. Он пришел по делу. Позорней ничего нельзя было выдумать. Но слово было уже сказано. Ирина оправилась, услышав это.
– По делу?
Она ладонями отгребала волосы от лица.
– Какие дивные волосы! – воскликнул Виктор, оживая. – Конечно, кощунство до них дотрагиваться, но позвольте совершить мне это кощунство.
– Никакого тут кощунства нет, – просто ответила Ирина и, захватив золотую волну, дотронулась концом косы до лица Виктора.
«Она меня любит», – пронеслось в голове Виктора, и он стал смелее, окаменевшее лицо его начало одухотворяться.
– Какое ж у вас дело ко мне? – спросила Ирина.
– Это не дело. Я презираю себя за это слово. Впрочем, все слова презренны, даже те из них, которые призваны выражать самые святые чувства, как, например: я вас люблю. Что пошлее этих слов? А между тем… а между тем…
– Что?
– Я их должен сказать. Я их уже сказал вам.
Это было первый раз, что Ирина услышала признание. Она не читала Вербицкой, Нагродской и Арцыбашева, и душа ее была нетронута словесным развратом. Священные слова взволновали ее как первая весть нового чудесного мира, который ее ожидает. К тому же Виктор произнес их своим растроганным голосом, особенно нежно, хоть и старался скрыть нежность иронией.
Испуганно взглянула Ирина на Виктора и отстранилась.
Виктор сидел, напыжась, словно какая-то мрачная и торжественная птица.
Он мог представить себе самого себя с Ириной во время этого объяснения мчащимися на облаках, погибающими в Мальстреме, гуляющими по луне, – как угодно, но не так, как это случилось. Он мог бы описать в каких угодно стихах, в сонетах, в терцинах, в газелах, в катренах с ежеминутными пэонами это объяснение, – и ни одного слова заурядной прозы не было у него сейчас, которое он мог бы сказать Ирине как нужное. Думалось ему, что подобно космической катастрофе будет это объяснение, и вот все так же стоят четыре стенки, обклеенные противными обоями и облепленные пошлыми открытками. Ничего решительно в мире не переменилось, ни на волосок не сдвинулось. Только Ирина немного отстранилась.
– Вы отстраняетесь? Я вам противен?
– Нет, вы милый. Мне нравятся стихи ваши, хоть я их не понимаю. Но я вас не люблю.
Ирина сама от себя не ожидала такого быстрого и точного ответа, но, выговорив его, тотчас поняла, что сказала верно.
И опять ничего не случилось в мире, в этой тесноте между четырьмя стенками. Виктор не переменил положения, в котором сидел, и опять ничего не сказал. Но он был оскорблен равнодушием космоса к его переживаниям. Отвергнутая любовь требовала по меньшей мере грома и контраста черных туч с синим небом. Но за окнами лил заунывный, будничный, ничуть не трагичный дождик. О, рассказать бы ей, как он скучал без нее, как спешил к ней, как хотел увидеть ее, побыть с ней. Она поняла бы и, может быть, ответила бы по-другому. Но где они, простые, человеческие слова? Их не было у Виктора. Он знал, что напишет прекрасные стихи о несчастной любви, но защитить эту любовь словом он был не в силах. Два казенных выражения вспомнил он и с трудом произнес.
– Прощайте. Извините.
Ирина оставляла его, но он ушел надменно и обиженно. Куда идти, куда скрыться? Дождик попадал в рукава и за воротник, ноги скользили, прохожие толкались. «Я застрелюсь», – подумал Виктор, лелея в себе ощущение безвыходного несчастья. «Может быть, вправду?» – задумался он спокойней, без пафоса. И тотчас представилась ему его смерть в виде процессии, венков, речей и слез красивых девушек. «Я это сделаю», – решал он, шагая по лужам. Все ему было несносно: дождик, грязь, уличная толчея, бесконечные ряды домов. Прекрасным казалось ему лежать в белом гробу, в цветах, со сложенными руками. «Какой молодой!» – шепчут девушки. «Какой красивый!», «И какой талантливый!» – говорят раскаявшиеся враги. А он лежит, бледный и строгий. С него снимают маску. Во всех газетах некрологи и портреты. Томик стихов его продается нарасхват. Но ему ничего уже не надо. Он умер от оскорбления, от несчастной любви.
Расплескивая лужи, уже не шел, а бежал Виктор. Воображение его возбужденно работало. Целые строфы проносились в его голове. Изысканнейшие рифмы рождались без труда. Бумаги, скорей бумаги!
Глава XСтрашен Большой проспект осенней ночью. Идешь и не знаешь, на земле это или во тьме. Жалкие фонари не разгоняют дождливого мрака. Дым виснет над проспектом и грязнит дождевые капли. Липкая грязь заливает тротуары. С хриплым хохотом идут ночные девушки или – еще страшнее – стоят молчаливо под дождем на углах.
Никогда не казался проспект таким жутким Ирине, как сейчас, когда она шла без зонтика, без калош, одна, – второй уж раз шла и не могла уйти с него.
На больших часах одиннадцать часов, двенадцатый! Потом двенадцать будет, потом час. Никогда прежде не бывала на улице в этом часу Ирина.
Вчера она прошла проспектом. Сегодня ходит.
Ей ничего не надо. Она ведь не ищет мужчин, как другие девушки. Она курсистка. Она честная. Она ведь думала, что полюбила.
Но вернуться домой она не может.
Необходимо ей сейчас же идти домой, в свою комнатку, потому что хозяйка сказала, что если она и сегодня придет, как вчера, поздно, то ее не пустят. Нельзя девушке, живущей у порядочной хозяйки, бог знает где ночью пропадать.
Но Ирина не может вернуться.
Нищая ее комнатка святейшим ей кажется храмом.
И он осквернен ею, Ириной. Такая, как теперь, она не смеет входить в него. На минутку вошла сегодня днем и больше не может.
Весь день в тоске и ужасе Ирина заходила то на курсы, то в столовую, то в музей какой-то. Все было чуждым и ненужным. Мозг болел от вчерашних воспоминаний.
Где она была, сколько оскорблений вынесла! За солнечным, за пьянящим счастьем кинулась куда-то, куда – сама не знала, и вот упала в липкую грязь, в непроглядную ночь.
«Неужели это любовь? Неужели это все?» – этот вопрос жжет мозг Ирине.
И стоит в ушах холодный ответ обидчика:
«Все!»
Неужели же все? Тогда проклята любовь, и жизнь, и надежды. Ничего не надо. Уйти в эту ночь, ходить по грязи промокшими ногами, чувствовать, как в тонкие чулочки к девичьим ножкам проникает грязь и ползет к сердцу, душу затопляет…
Ирина остановилась.
Кто-то дернул ее за рукав.
Ирина подняла глаза.
Пред ней стояла девушка в платке. Свет фонаря озарял белое рябое лицо, запухшие глаза, со стыда спрятавшиеся глубоко, и большой красный рот.
Эта девушка что-то сказала Ирине.
К стенам жались другие, такие же, как она, слушали, что будет.
– Впервой? – повторила девушка.
Ирина в ужасе отшатнулась.
– Да ты не пужайся, – продолжала девушка, – и мы люди. Я сама гуляю недавно. С чертом спуталась. В меблированном доме на Малом жила в горничных, комнаты убирала.
Она крепко держала Ирину за рукав и не пускала. Онемев от страха, Ирина ее слушала. Девушка спокойно рассказывала:
– Двенадцать рублей получала, квартиру и чаевые. Да говорю, с чертом спуталась. Ну, и управляющий стал требовать. Я не пошла, он выгнал. Кабы не черт этот, чертежник, никогда б до улицы не дошла. Туды ж, Игорем зовется!
– Как? – дико вскричала Ирина, вдруг сразу все понимая.
– Игорем, говорю, называется, фамилия-то чудная. А ты не кричи, а то городовой придет, всех разгонит.
Она выпустила руку Ирины, полунасмешливо, полусочувственно на нее глядя:
– Под дождем таким впервой, конечно, трудно. Когда я шла, хорошее небо было.
Она посмотрела вверх. В рябое лицо закапал серый дождь.
– Тьфу ты, черт! – выругалась девушка и отошла к своим.
Ирина сделала шаг, шатаясь. Все силы напрягла, чтоб сделать второй. Казалось ей, что нет ужаса безысходней, чем у нее в душе был. И вот стало ей еще хуже.
«Туды ж, Игорем зовется!» – стояли у нее в ушах слова девушки.
И вспомнилось ей все, что было вчера.
С утра шел дождь, с утра тянуло ее к Гоби. После вечера у Адама ее не покидало опьянение. Надо идти, куда тянет. Эти слова Адама вскружили ей голову.
И вечером она пошла к Гоби.
Когда она шла к нему, какой-то внезапный, солнечный восторг охватил ее. Может быть, это был восторг не к нему. Теперь она наверное знала, что не к нему. Но тогда, когда она бежала к нему, он был для нее солнцем, родившим ее восторг.
Гоби встретил ее на пороге неприветливо, но, взглянув в ее необычно сиявшие глаза, переменился. Какая-то жесткая и злая гримаса пробежала по его лицу. Он вынул часы.
Было десять, начало одиннадцатого.
Ирина заметила, как дрожала рука его, державшая часы.
– Знаете что! – сказал он. – Наш подъезд запирается в одиннадцать. А мне хочется посидеть сегодня с вами подольше. Поедемте куда-нибудь.
– Куда-нибудь? – весело переспросила Ирина, и представился ей тогда почему-то сад, где растут бананы и апельсины. Гоби влез и бросает ей сверху бананы. Она ест их, сладкие, душистые, как у Адама, где она ела их в первый раз.
– Да, все равно куда, – с жесткой задумчивостью ответил Гоби, перебирая в уме недорогие гостиницы и проверяя состояние своего кошелька.
А Ирину он держал за руку, решив, что сегодня она от него не уйдет.
– Поедемте! – с беспечной смелостью воскликнула Ирина.
И они поехали на извозчике и, проехав не очень долго, к пестрому дому подъехали.
Прочтя вывеску «Отель», Ирина подумала:
«Куда же это мы?»
Гоби сошел и стал разговаривать со швейцаром. Швейцар, оглядев Гоби и Ирину, как никогда в жизни никто ее не оглядывал, не без насмешки отрицательно покачал головой. Тогда все это казалось Ирине забавным, и скоро они приехали к другому отелю, куда впустили охотней и откуда Ирина вышла после полуночи, поддерживаемая под руку Гоби, с опустошенной душой, в полубеспамятстве.
– Уйдите!
Это было все, о чем она молила Гоби.
Но он, хозяйственно и плотоядно улыбаясь, вел ее под руку до извозчика, вез на извозчике, и едва она могла его умолить, чтоб он не подвозил ее к самому дому, а позволил сойти на проспекте.
Как сегодня, бродила она и вчера, в нестерпимых муках вспоминая странную комнату с загороженной кроватью, с исцарапанным зеркалом, с крупной вывеской на двери: цена этого номера два с полтиной.
Два с полтиной!
Вот во сколько обошлась ему ее, девичья, жизнь.
«Туды ж, зовется Игорем!»
Злым смехом и вчера и сегодня хотела бы рассмеяться Ирина, но не умела. И умереть не умела, а то не жила бы ни минуты.
И так тяжелы были ее душевные муки, что не хватало сил остановиться на мысли о том, кто же виновник их: Гоби, Адам, велевший идти туда, куда тянет, или она сама, идущая теперь под дождем, по грязи.
Тонкие туфельки давно промокли, холодно пяткам, и еще хуже, чем чувство холода, чувство грязи, подобравшейся к телу, проникшей в него, грязи, от которой нет спасенья…
Ирина содрогалась.
Вдруг ее окликнул кто-то.
Она испуганно обернулась.
Ее нагонял Михаил.
Должно быть, он был страшно взволнован, потому что даже не спросил Ирину, почему она на улице, ночью, одна. Он весь дрожал, губы его тряслись.
– Я ему верил, я на него надеялся! – заговорил он, поздоровавшись с Ириной и не выпуская ее руки, – А он, а он истукан какой-то! Сидит как каменный, лицо темное, страшный. Он старик совсем, я и не знал.
– Вы про кого? – участливо спросила его Ирина, тряся за руку. – Про кого вы говорите-то?
– Про Адама нашего Федоровича, вот про кого! Недаром мать его Каином называла.
Он хотел еще что-то сказать обидное, и вдруг глаза его заморгали.
Ирина заметила, что очи заплаканы.
– У меня мать умерла, – глухо сказал он.
Ирина погладила ему мокрую, холодную руку.
– Звал Адама Федоровича… Не пошел. Сам, говорит, умираю. Сидит, ничего не делает, все ждет кого-то.
Ирина широко раскрыла глаза.
– Никого у меня теперь нет. Один я на свете. Только вы, только вы!..
Он страстно прижался плечом к ней.
Съежилась Ирина, внутренне вся от него отстранилась, трепеща за Михаила, что он дотрагивается до нее. Со слезами сказала:
– Милый, родной мой, брат мой, не надо!
Слезливым, ребячьим голосом Михаил сказал ей:
– Я люблю вас.
И, чуть не застонав от всего страшного, что она вчера про любовь узнала, ответила Ирина:
– Неправда!
– Ей-богу! – с запальчивостью воскликнул Михаил. – Я только сказать не умею, как этот поэт.
«Он тоже не умеет!» – вспомнила Ирина.
– И девушки боюсь. Вообще девушки, – угрюмо продолжал Михаил, – а любимой особенно.
Ирина долгим взглядом запавших своих глаз посмотрела на Михаила. Вот как начинается настоящая любовь, «Девушки боюсь», а не «поедемте куда-нибудь». Старой и замученной казалась себе Ирина по сравнению с Михаилом.
– Любишь? – спросила она его ласково, как ребенка. – Любишь? А я и не знала. Если бы знала, ничего б, может быть, не было…
– Чего не было б? – от внезапной радости переходя к беспокойству, спросил Михаил. – Ирина Сидоровна, да вы какая-то странная… С вами что-то случилось. У меня несчастье. Мать умерла. Оттого я и не заметил сразу, какая вы. А теперь вижу. Что с вами? Глаза темные, как на иконах… А красивой такой вы никогда не были, как сейчас. Ах, какая красивая, и какие мы все несчастные! Почему-то ночь, и мы на улице? У меня мать умерла. А с вами-то что, да говорите же вы наконец, что с вами?
– Красивая?
Ирина горько усмехнулась. Был у нее мгновенный порыв рассказать все Михаилу. Но зачем мальчика тревожить ее женским горем? Она подавила свой порыв.
– Успокойтесь, милый. Я иду домой.
– Я провожу вас.
– Не надо, нельзя. Я сама дойду. Идите и вы домой, бедный, миленький мой.
Никогда она не была такой ласковой с ним, и странно было, совсем непонятно, почему она так переменилась, откуда такой глубокий голос у нее и такая красота.
– Да, я пойду, – устало и послушно сказал Михаил, – мать одна там… Нехорошо.
Они постояли недолго.
– Дождик перестал, – сказал Михаил, и они разошлись в разные стороны.
Ирина скрылась в переулке почти бегом, вспоминая кратчайший в этой паутине улиц путь к Адаму.
– К нему, к нему! Он объяснит, он поможет, он спасет.
В окнах Адама был еще свет, и он сам отворил ей дверь.
– Пришла! – сказал со вздохом, который долго не мог облегчить ему грудь. – Но что с вами?
– Я все расскажу, – тихо ответила Ирина.
Он ввел ее к себе, снял с нее мокрое пальто и шляпу, усадил ее, разул и увидел, что она насквозь промокла, оставил ее одну в комнате, где были книги, положив рядом мохнатые полотенца, спирт, духи и длиннохвостыми золотыми птицами расшитый синий китайский халат.
– На вас нитки сухой нет, снимите с себя все, вытрите ноги спиртом, наденьте туфли и халат, а я вино согрею.
Он внимательно посмотрел на нее и вышел.
Ирина оглянулась. Мерно шли часы. Узкоглазая женщина мечтательно и гостеприимно смотрела с портрета. Дремали книги в золоченой коже. Ирина вздохнула свободней, сбросила с себя все, что на ней было, как змея сбрасывает с себя ненужную, ставшую сырой и противной шкуру. Волосы ее рассыпались, она поглядела в зеркало и не поверила, что это она стоит, измученная и несчастная, – такой радостью и силой жизни дышало ее темно-розовое молодое тело. В лицо себе заглянуть она не решилась.
Она смешала спирт с духами, вытерла ноги до колен, согрелась. Надела туфли. Подошла к высокому фикусу, вынула палку и палкой в угол отвезла по полу свою мокрую одежду. Толстый ковер быстро впитывал воду. Потом надела халат и опоясалась кушаком. Халат волочился по полу, уютно в нем было и тепло. Постучав в дверь, она вышла в комнату, где стояли кактусы. Видно было, что они спят, раскинув лапы и склонив головы. У одних были только лапы, у других только головы. И колючие головы доверчиво лежали на чужих добрых, широких лапах.
Адам подогревал вино.
Они сели рядом на том диване, где Виктор читал ей стихи. Несколько глотков вина возвратили ей силы.
– Вы мне не рассказывайте ничего, я все знаю, – сказал Адам. – Вы только кивните мне головой. Гоби?
Ирина кивнула головой. Лицо ее залила краска.
– Иначе быть не могло, – задумчиво сказал Адам.
– Зачем же все это было? – с гневом воскликнула Ирина. – Зачем я пошла к нему, несчастная, несчастная!
И она, закрывая лицо, залилась слезами.
– Это я послал тебя к нему.
Ирина открыла лицо.
– Зачем же?
– Я дал тебя ему, – медленно, как бы сам себе, говорил Адам, – думал: а вдруг он лучше меня. Смею ли стоять на дороге? Смею ли противиться счастью новых, молодых, неведомых мне людей? Может быть, вечные силы, в которые я всю жизнь верил, иссякли и пришли новые, мне не понятные. Надо идти туда, куда тянет, – сказал я, и тогда же, когда говорил, знал весь смысл этих слов. Свершилось сказанное. И что же? Вечные силы живы. Машина их не убила. И мой соперник – не соперник вовсе. Он даже не умел оставить тебя у себя. Он поступил как машина. Он хуже меня. Он дурной. В нем не весь еще новый человек, а только что-то, часть малая нового. Ты пришла ко мне, старому, седому. Куда же тебе было пойти? Некуда. Гоби – обидчик, Виктор – мертвый, бумажный, а Михаил – слепой. Они еще не пришли, твои женихи… Я возьму тебя, я сберегу тебя. Ты не умрешь, потому что таких, как ты, миллионы. Ты самая простая, средняя русская девушка. И в том твоя красота. В тебе я сберегу душу девичью русскую для тех, кто будет тебя и таких, как ты, достоин. Самый блестящий русский мужчина еще недостоин рядовой русской девушки. Но они придут, достойные, и я им передам тебя.
Он залпом выпил свое вино.
Изумленными глазами смотрела на него Ирина. Утешения, доброго слова ждала она от него, но не ждала чуда. А он сделал чудо. Одним словом снял все мучения. Это он послал ее к Гоби. Это его волю исполнила она, а не свою.
– Спаситель мой! – воскликнула она, целуя его лоб.
– Здравствуй в доме моем! – ответил Адам, чувствуя, как упругость и упорство жизни накипают в нем.
И, видя, что Ирина слабеет, подвел ее к окну, раскрыл окно. Свежая струя северного ветра ворвалась в комнату, и с ней влетели внезапные, нежные хлопья первого снега.
Быстро и мерно падал щедрый белый снег, с Ладоги налетевший на город. К утру обелены были все улицы, и закреплял белизну резвый утренник.