Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
У Марфы Дмитриевны Стоволосьевой с того самого воскресенья, как муж ее, придя от Сутуловых с Мишей, сказывал, что молодой барин вправду едет, разболелись зубы – да ведь как! – не в уголку каком-нибудь вверху или внизу, а все гуртом, так что и разобрать, где болит, невозможно, – и всю неделю болели, ни теплому деревянному маслу, ни водке, ни шепоту, ни заговору не уступая. Только в субботу с вечера отпускать стало, а в воскресенье за обедней как сказал дьякон медным басом: «С миром, изыдем», – прошли, будто рукой всю боль сняло.
От обедни пришла Марфа Дмитриевна – ходила она всегда к Николе Рыбному, недалече, где всех и все знала: и молящихся, и священнослужителей, сколько свечей в каком паникадиле, сколько камней в какой ризе, даже голубей за окнами и семьи сторожей, – радостная пришла как причастница и всю дорогу доказывала глуховатой своей спутнице, приживалке знакомого столяра, что в каждом зубе свой чертенок заводится, оттого-то и болят зубы у людей.
– Махонький такой, вертлявый и костлявый, как закрутится внутри зуба – ну просто саваном покрывайся. Притихнет, к стеночке станет, хвост подожмет – полегчает немножко. Вырвешь зуб, выкинешь, и все пройдет, если только чертенок улепетнуть не успел. Или как теперешние доктора, слышала я, замазкой замазывают, замуравливают его там, чертенка-то, чтоб подох в зубе. Вот уж ни за что бы не далась я! Такую дохлятину во рту носить! Да схорони меня, Господи!
Глуховатая спутница безучастно качала головой: обеззубела давно, ее хата с краю.
Марфа Дмитриевна под конец перевела разговор на другое и стала рассказывать сначала про Илюху, а потом про Настю, как к ней чиновник сватается.
Спутница недоверчиво покачивала головой и шамкала губами: знаем, мол, мы эти сватовства!
Придя домой, Марфа Дмитриевна переоделась из черного, в маковых цветах, сатинового в рябенькое, затрапезное., с заплатанными локтями платье и посмотрела тесто, поставленное для воскресного пирога.
Подошло хорошо.
Стала делать пирог.
Нагнувшись над столом, разгребала своими сухенькими руками мясную начинку и поговаривала с Илюхой.
В розовой рубахе он сидел на лавке перед открытым окном и смотрел на голубей.
– Маменька, попьемте чайку вдвоем, так хорошо! – говорил он. – Все еще в соборе, не помешают нам.
– Ах ты, лодырь, лодырь! – улыбаясь, отвечала ему мать. Жалела она его теперь, как маленького.
– Маменька, а маменька, попьемте чайку! – приставал Илья.
– Да уйди ж с глаз, лодырь, – будто серчая, крикнула мать, – хоть бы голубятню почистил, надысь взглянула – все позагажено, живого места нет в будке, как еще не передохнули твои голуби!..
Илья встал, вздохнул. Прошел на двор к голубятне.
– Чего ж я, право, не гоняю голубей сегодня, погода-то какая, прямо лето!
Он взял длинный шест и пугнул им с высокой будки голубей.
Белая зобастая пара, голубь и голубка, взлетев, закружилась в синеве, сверкая белизной, пока была низко, и зачернев, когда поднялась в высоту.
– Боже мой, как хорошо! – прошептал Илья, закинув голову. – Не заклевал бы только коршун…
Душа замирала у него, и слезы навертывались на глаза. Загляделся синевой и лётом птиц, жалко себя стало. Ох, жизнь! Плюнул, махнул рукой.
– Пить буду, вот что!
Зазвонил большой соборный колокол. Поздняя обедня отошла. Потянулся народ с горы, Илья в открытые настежь ворота еще издали увидел Ивана с Полей.
– Тоже, поразоделись! Купцы проклятые! – громко сказал Илья.
Иван шел в крахмальном воротничке и фаевом, новом, сделанном к Пасхе картузе. Поля загребала пыль своим черным толстым платьем и наплоенной, накрахмаленной нижней юбкой. Она была в шляпке с громадным фиолетовым цветком, не то розаном, не то маком.
Проплывая в воротах мимо Ильи, Поля сказала ему ласково:
– Ах, жара какая! А Настя вернулась?
Иван сердито посмотрел на брата и ответил за него:
– Эта шлюха скоро не вернется. Пирог остынет! На бульваре с чиновником своим путается.
– Вовсе не путается, – боязливо возразил Илья, – гуляет себе, как все девушки.
– Заступаться? Ах ты тварь безносая! Молчи уж! – крикнул Иван, проходя.
Илья забурчал ему вслед:
– У-у! Сибирский характер!..
К столу тянуло его, к пирогу праздничному, а идти не рещался: знал, что брат ругается, когда его за столом видит; Поли стеснялся, думал, что брезгует. Переминаясь с ноги на ногу, стал Илья в воротах.
– Илюша, обедать иди! – закричала с крыльца мать.
Малым ребенком почувствовал себя Илья от удовольствия.
– Я, маменька, только руки помою, будку чистил, – заторопился он.
Пока Марфа Дмитриевна накрывала стол свежей скатертью да тарелки расставляла, пришел отец с Мишей.
Стоволосьев молчал и закручивал конец бороды, изредка поваркивая на кого-то.
Несколько раз взглянув на мужа и хрюкнув тоже несколько раз, как она имела обыкновение хрюкать, когда ее что-нибудь начинало заботить, Марфа Дмитриевна, бегая между столом и печкой и рассчитывая, что запах подпекающегося пирога смягчит мужа, подступила к нему робко.
– Что ж тебя беспокоит? – хотела она спросить, да язык никогда бы не повернулся на такое, и спросила она по-другому:
– Водочки-то подать прикажешь?
Понимая ее и ценя ее робость, Стоволосьев ответил:
– Да-с, молодой-то сутуловский из ранних видно, ловок, не дается. Который день пять сот за пазухой ношу, всучить случая не вижу; на порог, извольте видеть, пускать не велел!
– А-ах ты! – заботливо прислушалась жена. – А по-нашему, по-бабьему да по-глупому, выходит, что тебе не иначе как Ивана подослать за этим делом надо, с Николкой-то сутуловским они по малолетству в приятелях были.
– И правда, – согласился Стоволосьев, поглядывая на сына. – Пошлю Ивана.
– Пошли, пошли! – сказал Иван. – А я возьму да не пойду. Зачем мне ходить, какая такая корысть мне? У меня свое дело. Рощу распродал, теперь извозом промышляю. А для братца любезного мы не старатели, простите! Будем обедать-то или нет? – оборвал он свою речь, приподымая рушники, под которыми отдыхал румяный пирог.
Марфа Дмитриевна торопливо села на свое место, знаком подозвав Илью сесть рядом. Со вздохом перекрестившись, сел отец. Иван размашисто наложил на себя три креста и сел рядом с Полей.
Бесцветные волосы от жары слиплись у него на лбу. Во всю половину лица разлито было страшное багровое пятно, будто, полы крася, маляр мазнул его кистью или черт лизнул огненным языком. Другая половина лица была смиренная, деловитая, с вечным выражением, будто гроши считает. Можно было долго сидеть с Иваном, видя одну эту сторону, и думать: вот он мелко расчетливый человек, хозяин, у которого никогда не будет большого хозяйства, плутоватый тихоня, будущий скряга – и вдруг испугаться, если б повернул он свою голову и показал другую половину лица, испугаться за человеческий облик, искаженный так нелепо. Преступен был маленький глаз, загнездившийся в багровом пятне, а белобрысый ус над бледной губой висел как на мертвечине. И подумать можно было тогда совсем иное: вот оно, настоящее твое лицо, даром Бог не клеймит сынов своих.
– Выпьем, – сказал старый Стоволосьев молодому.
Иван налил в круглые стаканчики себе и отцу.
Илья с другой стороны стола потянулся к водке.
– Цыц! – крикнул Иван.
Выпили отец и Иван.
Присолили хлеб, понюхали, повторили.
– Выпьем? – спросил молодой Стоволосьев старого.
– Перед пирогом, значит? – развеселился старик.
– Нет, еще перед закусочкой, – ответил сын.
– Мяснянкина-то опять в новом платье была! – сказала Поля.
– На то и купчиха! – поддержала разговор мать. – В каком же?
– В черном, с зелеными полосками.
Иван был не в духе.
– Маменька! Уж больно вы жалостливы к своим детушкам, – сказал он матери. Нижняя губа у него тряслась. Вилкой с наткнутым на нее куском селедки он показывал на Илью. – Вы бы псу этому смердящему жрать в сарайчик относили. Из души рвет. А то за один стол с моей, скажем, женой сажаете! Ведь она не кто-нибудь, я за ней две тысячи взял да обстановочку.
Он съел селедку и продолжал:
– Ну, это еще куда ни шло, нос зажавши стерпим. А вот, если вы, маменька, из своей дочки шлюху сделаете, тогда что? Уж с ней-то жену свою я не посажу за одним столом. А похоже на это, очень похоже. Строгости у вас никакой к ней нет. Все блузочки кружевочками обшивает, а вчера в сумерках иду я мимо синагоги, смотрю: парочка прилипла к стене, будто целуются. Я чиркнул спичкой – Настька! В сторону шмыгнули от меня, как мыши от кота, а то бы я приволок ее за косы домой. Промолчать про это хотел, да терпения никакого с ней не хватит. Где это видано, все сидят за столом, обедня отошла давным-давно, да и в церкви-то она была минуту одну – а ее нет! На бульваре гуляет!
Мать молча раскладывала пирог по тарелкам. Потом прошептала будто сама себе:
– Помогай бог счастью такому! Шутка ли сказать, моя дочь за чиновника выйдет, за дворянина!
– Хорошо, коли выйдет, а коли не выйдет? – захохотал Иван. – Чиновников-то этих самых знаем мы! Обкрутит, залапит, в позор введет, а потом на сотню рублей дутого золота сунет и до свидания, в другой город назначение, мол, получил! Я вам вот что, мамаша, скажу, вы Настасью не распускайте! Дайте-ка мне пирога! Не распускайте, говорю вам. Мне что? Мне все равно, а у вас седые волосы и Мишка в малолетках. Да щей налейте-ка мне погуще, с капустой, вот так, давайте сюда!
Он принял две тарелки от матери, поставил со щами, а с пирогом вдруг поднес к носу и стал нюхать. Мать побледнела.
Иван отворотил рукой покрышку с пирога, нюхнул и бросил тарелку на стол. Лицо его перекосилось. К матери сидел он красной щекой.
– С луком? – спросил он тихо и дернул мать за рукав.
Она высвободилась, промолчала.
– Опять с луком? – заревел Иван и сильнее дернул мать. – Сколько раз говорил я вам, что терпеть не могу луку! – шипел он, дергая и качая мать.
Старуха всхлипнула, платок на голове сбился.
– Грех-то какой, ах грех! – зашептала она, сгребая развалившийся на скатерти ломоть пирога.
– Человек проголодался, в церкви был, водки выпил, – шипел Иван и вдруг, войдя в ярость, замахнулся хлопнуть старуху по шее, так что она пригнулась к столу с плачем и визгом.
Миша как ястребенок следил глазами за матерью и братом.
Иван со злобой стал хлебать щи.
Поля притаилась у него под боком. Отец почти любовался сыном.
Вдруг распахнулась дверь и вбежала Настя, краснощекая, толстогубая девка с настырными глазами и выпяченной грудью.
Подлетела к столу и, сунув руку в карман, вытащила оттуда и брякнула на стол что-то звенящее и блестящее.
– Что такое? – прогнусавил Илья и потянулся к золоту.
– Часики, – сказал отец, взвешивая их на ладони.
Настя, задыхаясь, рассказывала:
– Ох, дайте поесть чего-нибудь поскорее! Ох, батюшки мои! Предложение сделал, золотые часы подарил с цепочкой, сегодня вечером знакомиться сам придет!..
Настасья как в огне горела, бегая, хлопоча, распоряжаясь – к приему жениха готовясь.
– Илюха, двор подмети!
– Мишенька, голубчик, отмахни шелуху от крыльца!
К вечеру все было перемыто, перетерто, расставлено и расправлено у Стоволосьевых.
– Как его звать-то? – не в первый раз спрашивал отец.
– Семен Никитич, – отвечала Настя. – Сидите в своем углу и молчите! Когда подведу его к вам и скажу: «Позвольте представить» – ответьте: «Очень приятно, с удовольствием», – и опять сядьте. А после в разговор войдите: какая, мол, погода приятная…
Стоволосьев сидел в углу и грустил. Не верилось ему, что Семен Никитич Бобков, на коронной службе, сто рублей жалованья получающий, захотел родниться с ним, Николаем Стоволосьевым. Разве не знают, кто такой этот Стоволосьев? И бит бывал, когда вином в погребке торговал, и вором слыл: на ярмарке у купца парусиновую палатку подрезал, чтоб из-под головы выручку вытащить, да мало ли грехов грешных было?
Не высоко ли Настька забирается?
С горьких дум подошел старик к шкапику, выпил косушечку.
Настя с Полей стол убирали.
Поля вытащила из своего приданого новую скатерть, принесла голубой в цветочках сервиз и серебряные ложки.
– Полдюжины их тут, как бы Илья не стянул! – опасалась она.
– Да чего вы вверх дном весь дом ставите? – рассердилась Марфа Дмитриевна. – Как живем, так пускай и видит. Сам не лучше. Мать-то его одевается как монашка, а полюбовник, говорят, с того самого дня, как она мужа своего похоронила, ходит.
Так говорила Марфа Дмитриевна, а сама больше всех волновалась. Знала, что пора Настьку пристроить. Знала, что мать женихова будет перечить этой свадьбе. И решила крепко держать жениха, ни за что не упустить.
Стало смеркаться.
Поля с Настей в последний раз оглянули горницу: все было в порядке.
Зашептались о чем-то.
Вдруг Настя, кашлянув, сказала ласково:
– Поди-ка, Илюша, в сарайчик, брусочек подыщи под стол положить, хромает.
Илья с готовностью заковылял на двор. Настя шмыгнула за ним, поманив и Полю.
Вошел Илья в сарайчик, осмотреться в темноте не успел, как хлопнула за ним дверь и замок щелкнул.
– Сиди тут, голубчик, пока не выпустим, – закричала Настька.
Илья заревел в бешенстве.
– Сиди, сиди! Я ведь тебя только от сраму спрятала, а водки и колбасы оставлю вдоволь!
– Правда, Илья Николаич, – поддержала Поля. – Настеньке неприлично показывать вас своему жениху. Уж отсидите смирно тут вечерок.
Считая себя благородной, всегда Поля говорила нараспев, тоненьким голоском, а тут особенно постаралась.
Илья заругался в ответ.
Настька и Поля убежали в горницу.
– Уж лучше б не шумел, а то Иван придет, бить будет, – сказала озабоченно Настя, – а выпустить нельзя.
Смерклось, огонь зажгли.
Вечерний поезд прогрохотал вдали. Стукнула калитка. Семен Никитич Бобков в полной парадной форме акцизного чиновника, со шпагой на боку, переступил порог стоволосьевского дома.
У всех захватило дыхание, и даже Иван струсил. Только Настя с чувством скромной гордости сказала:
– Это Семен Никитич.
Бобков вошел, расправляя усы: один был много короче другого.
– Без сомнения, родители? – сказал он, озираясь. – Позвольте познакомиться: Бобков.
– С удовольствием! – ответил Стоволосьев, как учила Настя.
Поздоровавшись, Семен Никитич сел. Сидел и Стоволосьев, а все остальные стояли, не решаясь сесть и не зная, что делать.
Иван в смущении ткнул пальцем в горшок с геранью и крикнул хрипло:
– Настасья, ты чем это больно занята была? Цветы сохнут!
И почувствовал, что зря сказал про цветок, некстати.
Бобков стал осматривать олеографии на стенах.
– Ну, знаете, – сказал он, – мне все эти приложения надоели; вот у меня картина так картина, в золотой с чернью раме висит на стене! И что, вы думаете, нарисовано? Цыганка! И как, вы думаете, нарисована? Краской? Ничуть. Углем, да так здорово, что черт подери! Прямо скажу, что картина. Сидит цыганка с трубкой, нога на ногу и в штанах. Прямо как живая, сидит и глазами ворочает, ей-богу! Я вам ее, может быть, покажу, если когда-нибудь позову вас к себе с мамашей познакомиться.
Когда Бобков оглядел олеографии, сели за стол закусывать. Хозяева помалкивали, гость разглагольствовал.
– Да, знаете, всякое бывает. Вот, например, расскажу я вам историю, без вымысла, а замечательную-с. Как вам известно, за нашей рекой есть живописные места, и живут там все больше староверы. Все белые домики, да садочки вишневые…
Слушатели притаили дыхание.
– Да-с, – тянул Бобков, – и вот в одном таком садочке сидит, скажем, однажды девица, и что же, вы думаете, делает? Да ни больше ни меньше, как переводит на бумагу краской все, что видит: деревья, небо и забор, все как есть. И случилось, что проходил мимо художник – живописец. Удивился, что такая простая девушка рисует замечательную картину, и взял ее с собою в Петербург. И стала она, скажу я вам, такой знаменитостью!
Бобков покрутил головой. Хозяева сидели как окаменелые. Бобков выпил.
– Или вот про себя скажу: чиновник я, служу, и хорошо служу, наградные получаю, а как вы думаете, кто я? Я – актер!
Бобков ударил себя в грудь. Он незаметно захмелел.
– Как я играю, Боже, как я играю в любительских спектаклях! – со стоном выговаривал он, обводя всех мутными, выцветшими глазами.
Миша, стоявший у печки, хихикнул. Настя зашипела на него. Иван наклонился к уху отца.
– Папаша, пора к делу приступать, он будет нам истории до свету рассказывать, да так и уйдет без объяснения. Вы, как отец, должны начать…
Стоволосьев только рукой отмахнулся: он-де понимает и сам!
Кашлянув в кулак, решилась выступить Марфа Дмитриевна.
– Вы с мамашей живете? – спросила она, отлично зная, где и как живет Бобков.
– Да, с маменькой, – ответил Бобков, – а когда женюсь, буду отдельно жить, чтоб не перегрызлись… Моя мамаша горячая!
– А вы собираетесь жениться – спросила Марфа Дмитриевна медовым голосом.
Все насторожились.
– Да, за мной все гоняются, прямо смешно, ей-богу! – ответил Бобков. – Даже начальник мой, генерал, – лошади свои и тому подобное – все зазывал меня к себе, будто по делам. А какие там дела, прости Господи! Дочка у него – красавица-раскрасавица – с марта по ноябрь под зонтиком ходит, чтоб не загореть, – влюбилась в меня. За ней все университетские что шмели увиваются, а она меня ловит. А женюсь я на ней, сразу делопроизводителем сделают.
Бобков расправил усы.
У Ивана терпение лопнуло.
– А скажите, господин Бобков, – начал он, – мы люди простые, без церемоний: не пора ли приступить к делу?
– К делу, к делу! – сказал отец.
– К делу! – крикнул Мишка.
Бобков оглянулся на звонкий Мишкин голос и вдруг струсил. Встал, пошатнулся, подержался за шпагу, прошелся, кашлянул.
Стоволосьевы следили за ним напряженными глазами.
Будто догадавшись, Бобков вынул часы и сказал:
– Домой, да, домой пора!
– Что? – заревел Иван. – Домой пора?
Настя подбежала к Бобкову:
– Нет, посидите еще, Семен Никитич.
В это время понеслись со двора крики и ругательства, и затрещало где-то ломаемое дерево. Настя с Полей переглянулись.
– Что это? – спросил Стоволосьев.
– Это Илюша, – вкрадчиво ответила Поля, – в сарайчике.
– А вот я его, – крикнул Иван, взмахнув рукой.
Бобков схватил фуражку и, едва простившись, улепетнул восвояси.
Глава четвертаяБелый, туманный день обволокнул землю. Притаилось солнце и грело сквозь облака. Как в парнике томно и лениво дышали деревья. Темновато было, где погуще.
Сизые полутени ползали у стволов. Косное, сонное, неподвижное, крепко дремучее что-то было в сутуловском парке.
Дмитрий быстро шел, почти бежал по дорожке.
Несколько дней, проведенных здесь, под родимым кровом, казались ему ненужным тяжелым сном, который длился против воли и который больше всего хотелось бы ему оборвать навсегда.
Силы его завяли здесь – живые, жадные до всякой работы, неискушенные его силы. Не то чтоб он ничего не мог поделать с разваливающимся дедовским гнездом, – нет, он видел, что делать тут ничего не надо, что он, живой, – незваный гость здесь и что здесь копошится своя мертвая жизнь, имеющая свои мертвецкие законы и свой особенный уклад.
Сегодня утром встал он смеющимся, еще полным летавших над ним всю ночь детских сновидений, с чувством начинающейся жизни – потому что и снились-то ему все начала и затеи, игры и выдумки.
С мокрыми волосами, непричесанный, ходил по комнате перед открытым в росистую зелень окном, как вдруг вбежала Нина, бледная, с провалившимися глазами, усталая и в слезах бросилась к нему на грудь.
Ничего он не мог толком узнать от нее. Всю ночь не спала. Вечером, когда легла в постель, приходил к ней отец и просил позволения посидеть у нее – боялся чего-то и страдал от бессонницы, плакал, жаловался. Ушел поздно, не успокоившись, а Нину расстроив так, что до утра она просидела у окна, слушая сов и ветер, нагоняющий тучи, и свое смятенное, дрожащее сердце.
Дмитрий вытирал ей слезы, гладил волосы и начинал что-то понимать, со страхом думая, что от жалости и любви сам может сделаться таким же дрожащим и пугливым, как сестра.
– Уехать, уехать! – повторил он, выбегая в сад.
Прогулка не освежила его. Парной сад ласкал его усыпляющим шелестом и казалось, никуда не уйти из-под его наклоняющихся ветвей. Вчера вечером гулял он здесь с Анной, и теперь мертвый холод пробегал по нему при воспоминании от спокойных ее речей.
– Ничего не жду, ничего, – тихим голосом говорила Анна, поглаживая сорванную веточку. – Когда ты приезжаешь сюда, я отдаю себе отчет, и на этот раз вижу, что все кончено, не обрублено или внезапно навсегда прервано, а просто незаметно, потихоньку кончилось…
Дмитрий спрашивал, что же именно кончилось, но Анна, ничего не отвечая словами, только поглядывала прищуренным, как будто начинающим насмехаться, взглядом и еще нежней поглаживала смятую, мягкую веточку.
С отцом ни разу Дмитрию не удалось поговорить так, как ему хотелось.
Приветлив был старик и благодарен за всякую сыновнюю ласку, но все время в глазах стояла у него мучительная тревога, как будто боялся он какого-то вопроса, самого главного и важного и могущего спрятаться под самым мелким и пустячным вопросиком о разваливающейся крыше, что ли, или о невыкорчеванном пне.
Сидели они недавно вечером на балконе. Алый косой свет зашедшего солнца исполосовал воздух, городское стадо промычало уже за парком. Вдруг тяжело влетела пчела с последнею своей за этот день душистой ношей.
– Ты любишь мед, отец? – спросил Дмитрий.
Захихикал в ответ отец, закорчился, словно его огнем подпекли, виновато так стал поглядывать.
– Да, да, – говорит, – много ульев было, едал, как же, сам любил соты вытаскивать…
Так ни о чем нельзя спросить было. Во всем улавливал старческий слух отзвуки грядущего архангелова зова на последний суд, перед которым, видно, издалека трепетать начинал.
Болезненными и тяжко выносимыми сделались скоро встречи Дмитрия с отцом…
– Уехать, уехать! – повторял он, бегая в парке по одним и тем же дорожкам как очарованный в волшебном кругу.
Вдруг посветлело, поредели деревья и между веток тускло блеснул опаловый пруд.
Дмитрий вышел к старой беседке. Сонной гладью стлалась вода, и только вблизи берега беспрерывно всплывали и пропадали круги, где крутил водоворот.
Окунуться в воду с головой, освежиться, смыть с себя мертвящее оцепенение звала вода.
Дмитрий быстро разделся, прыгнул в глубокое место и поплыл.
Два хищных, как у охотника, глаза с напряженного безносого лица следили за ним из кустов.
– Молись Богу и ступай в усадьбу, – сказал в это утро Илье отец, – лови свое счастье. А то улепетнет сутуловский молодчик, тогда со стариком не сладишь дела. Только не нападай на него сразу, а то и разговаривать не станет. Поздоровайся да начни издали: был, мол, тоже на службе, в гусарах, значит, повинную отбывал, там, мол, потерял здоровье. Да держись от него, как в разговор-то войдешь, подальше: от тебя что из помойной ямы несет! Скажи, что без дела сидишь у старика отца на шее. Тяжело, мол, бездельничать, а к настоящему делу пристать, мол, невозможно по болезни, и валяй, и валяй… Напирай на то, что им одна только польза будет от этой аренды, а от хлопот избавятся. А как размякнет он – знаю я их! – сунь ему прямо в руки вот этот задаток, да расписку не забудь, потребуй. Большущие деньги, не потеряй, смотри! Иной, можно сказать, жизнь проживет, а столько не истратит, сколько ты в руках сейчас держишь! Ох, наделаем мы тут дела! Золотое ведь это дно, черпай – не вычерпаешь! Иди ж, иди за счастьем!
Илья ухмыльнулся – он ведь не дурак! – спрятал деньги и побрел к усадьбе. Глядя ему вслед: «Молодцы у меня ребята!» – думал Стоволосьев.
Как в молоке, стоял еще сутуловский сад в тумане, когда забрался в него Илюха. Деловито и воровато побродил он по дорожкам, потрогивая деревья, какие потолще, срывая на ходу цветы и веточки, чтобы погрызть и бросить. Заглянул в погребок под беседкой, на пруд поглядел и залез в кусты дожидаться, не пройдет ли молодой барин на прогулку. К дому подойти и подумать боялся Илья.
Скучно лежать было в кустах, да и жить было Илье с самого приезда своего домой стыдно и скучно. Отцовское поручение подняло было его дух ненадолго. Идя сюда, Илья горделиво нащупывал деньги и мечтал, как начнет дело. Но в кустах и деньги не радовали.
Тогда, лежа на земле и поглядывая на дорожку, Илья стал думать, как бы он мог прокутить эти деньги и что отец бы за это с ним сделал. Околел бы или не околел? – думал Илья про отца и прикидывал мысленно на разные лады. Должно быть, околел сразу, так что и драки никакой не вышло бы. А то, может быть, меня убил бы чем попало. Только пьян бы я был и не заметил бы, как подох. Вот так история! Протрезвишься, опохмелиться потребуешь – глядь, а ты – труп и в тебе черви гнездо устроили. Гнить-то оно не страшно, а вот гроба боюсь. Тьфу, гадость!.. А уж и покутил бы я славно. К татаркам закатился бы! Вот они, денежки-то, голубчики мои шелковобумажные!
В кусты, где лежал Илюха, залетела птичка и шарахнулась назад, испугавшись расплывающегося белесого пятна с наглыми глазами.
«Птаха Божия!» – подумал Илья. Перевернулся, вздохнул и другое задумал. Удрать куда-нибудь и жениться с этими деньгами можно тоже. На окно с канарейкой клетку повесить и сидеть под окном и слушать…
«Птаха Божия!..»
Только все равно скоро скучно станет. Злобная радость поднялась в Илюхе, оттого что все равно скучно станет.
«Пропащий я навсегда человек, оттого меня и ест скука, – размышлял он, – падаль я!»
И решив, что он падаль, Илья вдруг повеселел:
– Падаль так падаль! Чем же падалью не житье? И не таковские живут, дела делают. Поживем, посмотрим. Пруд снимем, над всем гуляньем хозяевами будем, цепочку на жилет выпустим и в тело войдем, не робей, Илья Николаевич Стоволосьев! Столичное обращение тоже понимаем, одно это чего-нибудь стоит.
Песенку бы вот теперь затянуть, песенку хотелось Илье, вот под которую акробатки ногами в цирках дрыгают, – да не давалась эта песенка, вертелась тут где-то, около, а спеться не давалась.
– Черт с ней! – подумал Илья и засвистел потихоньку. Но свист в ту же минуту оборвался: со сжатыми в трубочку губами Илья онемел, увидев Дмитрия Сутулова вдали на дорожке.
«Вылезать или не вылезать? – мелькнуло у него в голове. – Вылезать – значит сразу в разговор входить. Если же не вылезать сразу, то приглядеться можно, какой он такой молодой Сутулов и как с ним половчее дело начать».
Илья решил не вылезать и стал следить.
«Ишь ты, сухопарый какой и бегает чего-то, для утреннего моциона, должно быть. А с лица белый, опрятный, волосу мало носит, франтит тоже».
Разглядывая все до мелочей, Илья чувствовал какую-то неприятную любовь к Сутулову, как капканщик к птице, которая сейчас попадется; и, кроме того, чувствовал приятную ненависть, оттого что к Сутулову должны были перейти деньги, гревшие Илью, и оттого что Сутулов был белоликий и на вид приятный.
Животом врывшись в землю, лицо всунув в ветки, нажимавшие на кожу и царапавшие ее, тяжело дыша и бегая глазами, Илья ждал, когда ему покажется нужным вылезти и подойти к Сутулову, сделав это так, чтоб и виду не было, что он лежал в кустах. Но Дмитрий в волнении ходил быстро, внезапно поворачивал, и трудно было Илье улучить минуту.
Злиться начинал уже Илья, как вдруг Дмитрий, совсем близко около его куста, остановился на берегу и быстро скинул тужурку.
У Ильи на мгновение захолонуло и остановилось сердце: неужели топиться будет? Но тотчас же он успокоился и сообразил: искупаться пожелали, что же, посмотрим.
И он медленно, стараясь веточкой не хрустнуть, перевернулся в кустах и лег так, чтобы было удобно смотреть на воду. Красивое белье, яркие подтяжки, хорошие сапоги и, наконец, белое, стройное тело Сутулова злили Илью все больше.
«Дохлый, а туда же, плыть хочет!» – думал он. Дурацкие, мальчишеские выдумки приходили ему в голову: утащить белье и платье, пусть-ка он голеньким домой к своим сестрицам явится! Нарядиться самому во все его и пощеголять по городу!
Дмитрий плыл все дальше, видимо наслаждаясь легкой водой. Уплыв далеко, так что только голова его чернела точкой и след узко змеился, и, видимо, устав, он повернул обратно и стал взмахивать руками ленивей и тише. Сонная вода нехотя расступалась перед ним. Наконец Илюха опять увидел закинутое его напряженное лицо. Плывя обратно, Дмитрий взял неверное направление, и теперь между ним и берегом, где лежало его платье, вскипая и пенясь, крутилась вода и широко расходились ровные, красивые круги. Дмитрий плыл все тише. Вот докатился до него первый круг – он одолел его легко, – второй и третий, и вдруг Илья увидел, как мелькнули в воздухе над водой его пятки, вода фыркнула и сомкнулась над Дмитрием. «Ныряет», – подумал Илья, высовываясь из кустов.
Сутулов опять показался над водой, близко у воронки, но видно было, что он уж не плывет, что вода взяла его. Илья разглядел испуганные глаза и неловкие движения рук. – Тонет! – хрипло крикнул он, и выскочил из кустов, подбежал к берегу и остановился. «Пускай тонет! Нет, спасти надо!» – мучился он и не двигался с места, будто окаменев с нагнувшейся спиной и вытянутой шеей. И раньше чем мог он что-нибудь решить, Сутулов последний раз всплеснул руками, и вода, взволновавшись, стихла тотчас, разнося опять во все стороны красивые ровные круги от водоворота.
Не понимая смотрел Илья на круги, потом мотнул головою, и взгляд его упал на блестящие, яркие подтяжки.
– Утонул! – крикнул он, срываясь с места и бегая по берегу. – Утонул! К Сутуловым, скорей, еще спасти можно!..
И как был, испачканный землей, с приставшими листьями, пустился он бежать по дорожке к дому, высоко, как флагом бедствия, махая рукой правой, а левой держась за карман, крича высоким бабьим голосом и припадая на левую ногу, потому что дорожка заворачивала влево.