Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)
VII. Живой инвентарь
Лохматые, рыжие, заволосатевшие, с подоткнутыми полами юрты стояли ровной линией в двух-трех саженях от берега. Ветер звонко трепал металлические дощечки с надписями: «Аптека», «Доктор», «Зубной врач», «Заведующий хозяйством». Ослабов еще в тылу заметил, что общественные организации болезненно любят дощечки, вывески, плакаты, штемпеля. Порывистый теплый ветер хлопал резными дверями юрт и вздымал кисейные занавески.
Население юрт тотчас окружило приехавших, с любопытством оглядывая новичка. Батуров знакомил Ослабова с сестрами, называя их по именам и прозваниям: Тося, Муся, Мышонок. Белые косынки мелькали, как чайки, которые носились в воздухе, пригнанные к берегу ветром. В первой юрте, в аптеке, оживленно о чем-то спорили.
– Войдемте! – пригласил Батуров.
– Я сейчас, – отозвался Ослабов, не отрывая глаз от озера, и, вырвавшись из толпы, подошел к берегу.
Берег отвесно обрывался к волнам в сажень высотой, песчаный, древний берег.
Внизу шел пляж, блестящий и бархатный, как спина крота, у линии волн и заваленный сырым мусором, стеклами, тряпками, костями, ватой и жестянками там, куда волны сейчас не доставали.
Ослабова потянуло спрыгнуть вниз, но, увидев мусор, он остановился и увел глаза вдаль.
Бесконечно высокий простор был перед ним. Казавшееся из вагона белым, озеро вблизи было бирюзовым и чем дальше, тем изумрудней и синей, а у горизонта глубокая чернота пятнала синеву. Веселые беляки набегали издали, косо по ветру неслись к берегу и, сердито бурля, выплескивались тяжелым жемчугом на пляж. Неукротимая, неразыгравшаяся, самоуверенная и дерзкая буря гремела в этой игре, и сладостное чувство безволия, с оттенком предчувствия смерти, охватило Ослабова.
Туда, в этот грохот, в этот расплавленный чугун ринуться, потеряться и – пускай! – погибнуть, но быть с ним и в нем, но оставить берег, предел, слиться с беспредельным хотелось ему, и глаза его дико блуждали над озером.
Черной грядой высился слева остров, и непонятно прозрачные, ласково-голубые лежали вдали справа низенькие горы.
Мечтательно готов был вздохнуть Ослабов, когда его дернули за рукав.
– Пожалуйте, вас в операционную просят, – говорил Юзька, и была его красная рожа рядом с озером, как комок мусора, который валялся на берегу.
Ослабов очнулся и повернул к юрте. Его пропустили в низкую дверь.
Было тесно, сидели на всем: на столах, на двух кроватях, на полу. Посередине, на операционном столе сидел лохматый Цивес. Он приехал с тем же поездом, что и Ослабов. На нем была грязная шинель. Огромный термос, как всегда, болтался на одном боку, на другом – маузер в деревянном футляре, со спины свисала походная фельдшерская сумка. Широкоскулое обветренное лицо хитро улыбалось, черные глаза быстро обводили присутствующих, заскорузлая рука ежеминутно ковыряла чернильным карандашом в широко разинутом рту, отчего губы уже залиловели. Речь его лилась громко.
– Какое там, к черту, наступление выдумали? Бедная Персия и так нами разорена вконец. Ну для чего, скажите, мы все сидим тут, для чего? – обратился он к Батурову.
Батуров похлопал его по плечу, как ребенка, и, принужденно смеясь, сказал:
– Наш Цивес всегда прав. Только осуществление социализма может разрешить мировой конфликт.
И он, оглянув всех довольными глазами, увидел Ослабова.
– А, пожалуйте сюда! Позвольте вас представить нашему главному врачу.
Так как жаловать было некуда, он притянул Ослабова за руку, которую тотчас перехватил давно не стриженный человек в белом халате, с круглым черепом и слегка отвисающей нижней губой. Держа за руку Ослабова, он стал возражать Цивесу:
– Помощь, которую оказывает это наступление англичанам…
– А зачем помогать англичанам? – прервал Цивес.
– Браво, Цивес! – загремел Батуров.
– Дослушайте! – сказал главный врач. – Повторяю, помощь, которую оказывает это наступление англичанам, может обернуться против них и против нас и против всех империалистов.
– Можно… мою руку… – робко попросил Ослабов.
– Ах, виноват, – спохватился главный врач и выпустил руку Ослабова. – Мы с вами побеседуем вечером о распределении работ, а пока я вас назначаю к сыпнотифозным, у нас их много, и почти все тяжелые, – и, опять забыв про Ослабова, продолжал спор с Цивесом: – Англичане увязнут в этих песках, их империализм…
И он бы еще говорил, но в эту минуту в дверях показались носилки с больным. Цивес проворно спрыгнул с операционного стола, провел по нему рукой и внимательно посмотрел на свою ладонь, давно грязную.
Часть присутствующих шумно вытолкнулась из юрты.
– Ну, кажется, все готово? – спросил главный врач и подошел к шкафику с инструментами.
Ослабов, выйдя вместе с другими, увидел, что на одной руке у него висит Наташа, а на другой маленькая розовощекая, с детскими глазами и недовольными губами, девушка.
Втроем пошли по берегу.
– Вы знаете, – начала Наташа, показывая глазами и папироской на свою подругу, – она у нас Мышонок.
– Да? – спросил, не зная, что сказать, Ослабов.
– Как же, Мышонок! – авторитетно подтвердила Наташа и вдруг, бросив руку Ослабова, перебежала к Мышонку, и, раздувая косынки, они обе закружились по берегу.
В это время его нагнали Тося и Муся. Тося была тоненькая, черная, с глазами навыкате и припухшими, как у истеричек, веками. Ослабов посмотрел на нее внимательно. Муся его немного испугала. Рослая, ражая, рыжеватая, с толстыми губами и отвисающими щеками, она похожа была на ушкуйника или раздобревшего молодого монаха из заволжских скитов.
– Я тоже у сыпняков работаю, – кокетливо сказала Тося, – вы знаете, я могу всю ночь не спать. Только мне одной все-таки трудно, на днях приедет другая сестра, тогда будет легче.
– Вы одна на всех больных? – спросил Ослабов.
– Одна. Я и Александр Иванович.
– Это кто?
– Наша фельдшерица. Золото, а не человек. Вы сами увидите. Она сегодня лежит. Ее вчера один больной в бреду очень сильно ногой ударил, когда она делала ему вливание. Вы знаете, – лепетала Тося, – очень трудно с больными, когда они в бреду. Такие сильные! Никак не справиться. И ругаются очень. Но вот Муся у нас молодец. Она со всяким справится. А вы не привезли с собой книжек? Совсем читать нечего. На весь лазарет 5–6 книжек. Вы любите Вербицкую? Вам нравится у нас? Вы не боитесь заразиться? Отчего вы покраснели?
Ослабов действительно покраснел, вспомнив при последнем вопросе Тоси о случае в вагоне.
– Меня интересует сыпной тиф, – сказал Ослабов. – Я хочу по этому вопросу работу написать.
И он еще больше покраснел, оттого что соврал: никакой работы не собирался он писать, а сказал он только для того, чтобы придать разговору серьезный оборот. У него не выходила из головы мысль, что эта тоненькая, похожая на ребенка, девушка одна работает на всех сыпнотифозных, из которых большинство тяжелых. В этом было какое-то противоречие, такое же, как между беспорядочным хозяйством Батурова и цветущей природой, и какое-то очень глубокое неблагополучие. Ослабова опять охватила тревога, с которой он сюда ехал; все, что он видел здесь, усиливало ее. Он знал, что лицо у него в такие минуты становится жалким и беспомощным, и все больше стеснялся он общества девушек.
– А вы, должно быть, меланхолик? – спросила вдруг Муся довольно насмешливо. Она все время смотрела на него своими веселыми разбойничьими глазами, пока он говорил с Тосей.
От вопроса и взгляда Ослабов совсем растерялся. Муся, не спуская глаз, продолжала:
– А здесь нельзя быть меланхоликом. Умрете.
– Что? – переспросил Ослабов.
– Умрете. Знаете, когда я работала в Баязете, у нас была эпидемия. Неизвестно какая. Главный врач ставил диагноз после смерти. Если умер, отмечался тиф. Если выживал, писали: малярия. По ночам спать нельзя было. Все стучали в дверь к заведующему хозяйством и кричали: «Гроб! Гроб!» Так вот я тогда заметила, что веселые не умирали, а кто скучал, умирал наверное. У меня там подруга умерла.
– Да ведь она отравилась, – перебила ее Тося.
– Ну что ж, что отравилась! Все равно от тоски. Так вот я и решила с тех пор быть веселой.
И она запела какой-то романс фальшиво, но громко.
«Что это такое? Зачем я здесь? Что я здесь делаю?» – думал Ослабов и вслушивался в волны, желая что-то угадать в их грохоте, и вглядывался в полет сверкающих крыльями чаек, желая прочитать, что они чертят в воздухе. Синева воздуха и озера и белые пятна на нем крыльев чаек успокаивали его. «Буду работать, – решил он. – Буду упорно, не щадя себя, работать».
– А где же отделение острозаразных? – спросил он.
– А вот оно! – весело воскликнула Тося и перепрыгнула канавку, у которой они остановились.
Юрты общежития сестер все были сзади. Перед Ослабовым стояли две большие палатки и три отдельные юрты. Кругом была вырыта канавка. Висела прежде колючая проволочка на колышках, но повалилась.
– Тебе нельзя сюда! – сказала Тося Мусе. – Ты не заразушка.
Она схватила Ослабова за руку.
– Пойдемте к Александру Ивановичу, вот ее юрта. Александр Иванович, к вам можно? Новый доктор приехал.
– Войдите.
Ослабов наклонил голову и вошел.
Юрта была чисто прибрана, на стенах висели простыни, в углу образок с лампадкой, на столике зеркало, цветы и книги. На койке лежала маленькая женщина с коротко остриженными белокурыми волосами, загорелая, с острыми энергичными чертами лица и брезгливо сжатым ртом.
– Познакомимтесь, фельдшерица Белкина, – сказала она и протянула Ослабову крепкую руку.
– С вами несчастный случай? – спросил Ослабов.
– Несчастный случай? – фельдшерица громко захохотала. – Вы не знаете наших больных. На днях они разыгрались, которые из выздоравливающих, конечно, и один другому ногу сломал. А у меня – пустяки. Небольшой ушиб. Вы у нас будете работать? Вам отвели помещение? Нет еще? Как раз рядом свободная юрта. Пока новая сестра не приехала, вы можете ее занять. Имейте в виду, если вы сами о себе не позаботитесь, то останетесь на улице. А по ночам еще очень холодно. Не обманывайтесь весенним теплом. Аршалуйс! – закричала она, и в дверях тотчас появился санитар с повязанной головой. Ослабов заметил, что это женщина.
– Аршалуйс! Приготовь юрту для доктора. Поняла?
Аршалуйс, весело кивнув, скрылась.
– Интересный тип, – сказала фельдшерица. – У нее убили мужа курды, и ей самой досталось, – вырезали язык, между прочим. Она немного ненормальна и не может говорить, но работник замечательный, никто так не вынослив, как она.
– Будем работать, – сказал Ослабов, поднимаясь. Ему стало немного легче в этой юрте и хотелось поскорей посмотреть больных. В этих сыпнотифозных, лежавших рядом в палатках, олицетворялась для него сейчас вся идея его подвига. Это то, для чего он сюда приехал. Так скорей же туда, скорей за работу!
Юрты от палаток отделяла небольшая площадка. Ослабов перешел ее, волнуясь. Тося отпахнула перед ним полотно, и он вошел. Тяжелый запах воспаленного дыхания больных ударил ему в лицо. После яркого солнца показалось темно. Брезент нагрелся и не осмировал, а от весенней земли шел еще пар. Было душно. Рядами стояли койки тесно, оставляя очень узкий проход. Санитар дремал у входа.
– Ты опять спишь? – накинулась на него Тося.
– Сестрица, – ломано выговорил он с улыбкой, – ночь не спать, день не спать, да? – Покачал лохматой головой, вытащил из-за пазухи кусок белого хлеба и стал жевать, отмахиваясь от мух, таких больших, что видны были их злые глаза.
Гул и крик, такой же смешанный, как этот душный воздух, стоял в палатке. И чем дальше в глубь длинной палатки, тем более он сгущался. Ближе к выходу лежали выздоравливающие. Их истомленные, темные лица с полузакрытыми глазами и страдальчески сжатыми губами напоминали лица узников после пытки. Иногда головы их поднимались, и тогда видны были узкие шеи в широких воротах, исхудалые пальцы неуверенно и жадно хватали кружку с водой и подносили к темным ртам, и казалось, что это пьянствуют черепа, едва обтянутые кожей. Потом головы опять откидывались на тугие подушки, и тела успокоенно вытягивались. Иные дремали, свернувшись клубками, иные пробовали садиться и опять бессильно падали навзничь. Тося поправила некоторым одеяла и подушки. Кое-кто улыбнулся благодарно. Кто-то злобно выдернул одеяло и сказал: «Не надо».
Ослабов остановился посреди палатки, все разглядывая и запоминая с какой-то недоумевающей покорностью.
– Термометров сколько у вас? – спросил он Тосю.
– Было три, – быстро ответила Тося, – но один взял вчера Цивес, говорил, что ему нужно будет на позициях.
– Он на позиции едет?
– Да. Ведь наступление.
Ослабову захотелось тоже ехать туда вдаль, – может быть, там лучше осуществятся его мечты о работе, чем здесь. Он задумался. Тося прервала его:
– Вот самый тяжелый больной.
Ослабов подошел.
На койке лежал совсем еще мальчик с детским затылком, уткнувшись в подушку, которая расплющивала ему мягкий деревенский нос.
– Мама! – стонал он. – Мама!
Лицо его горело черным огнем, губы растрескались. Вдруг он откинулся и открыл глаза, широко смотря вдаль.
Тося быстро обежала койку и стала в головах, легко положив ему руки на плечи.
– Бьется очень, – сказала она тихо и спросила больного: – Володя, хочешь пить?
Он исступленно посмотрел на нее, лицо его исказилось, он заколотился на койке, путаясь ногами в одеяле и крича все громче похожее на рев все то же слово:
– Мама! Мама!
И вдруг, точно пробужденный его криком, с койки напротив поднялся огромный, с тяжелой челюстью солдат и закричал, поднимая руку на кого-то в пространство:
– Я ж тебя не убиваю! Ну! Сдавайся, пес! А, ты еще целишь? Ты в меня еще целишь? А ты знаешь, кто я такой? У меня в Завеличье свой дом стоит. Двухэтажный! А ты в меня целишь? Вот тебе, пес!
И он тяжело рухнул на койку, глаза его остановились, рот остался открытым. Тося бросила Володю, звавшего мать, и перебежала к нему. У нее не хватало сил поднять тяжелое тело, руки ее скользнули по потной волосатой спине, с которой задралась рубаха.
Ослабов бросился ей помогать. Он поднял солдата под мышки. Огромный, горячий, мокрый больной, бывший в его руках полминуты, пока он поднимал его и укладывал на спину, показался ему диким, страшным зверем. И оттого, что он был в его руках беспомощный и бредящий, Ослабов почувствовал к нему любовь, заботливо укрыл его и стоял бы над ним долго, если бы новые крики не привлекли его внимание с другой койки, почти в самом конце палатки.
– Так что в отпуск прошусь, ваше благородие, – звонко и четко неслось оттуда, – женатые мы, а шанцевый струмент весь в порядке, и вы занапрасно лаяться изволите, ваше благородие, потому как жена меня учила: норови в отпуск улепетнуть, Ванюшка, а дороги мне до моего дома один месяц и семь дней с половиной, утром выеду, – вечером буду.
Он кричал очень четко и почти весело. Подойдя к нему, Ослабов увидел мечтательные, немного закрывшиеся глаза и крупные, белые, обнаженные улыбкой зубы. Рука вся тянулась вверх, к козырьку, но всякий раз, не дотянувшись, падала обратно на одеяло. На койке он лежал совершенно прямо, как будто в строю стоял.
Рядом с ним, свиснув головой и засунув угол подушки в рот, диким шепотом вопил немолодой, изрытый оспой, солдат.
– Ему Егория, а мне в морду? Ему награда, а мне зуб вон? Так нешто это разве по-божьему?
Ослабов посмотрел на него.
Мертвая злоба была на его лице, и оттого, что он шептал, а не кричал, было жутко.
Ослабов обвел глазами палату и, прислушавшись к общему гулу, перестал различать отдельные голоса. Злобный шепот старика как будто дал ему ключ ко всему хору больных. Отчаяние в его криках было, тоска и жуткая нечеловеческая сила, похожая на ту, которая ревела и рвалась в озере. И когда вглядывался он в эти шевелящиеся от судорожных движений рыже-серые одеяла, ему казалось, что то же безумие скрыто здесь, что и под шелком озера. И когда ветер отпахивал брезент с двери и гул озера врывался в палатку и смешивался с криками больных, Ослабов еще сильнее, чем над озером, чувствовал, что он иссякает, убывает куда-то безвозвратно, теряет себя. Странный столбняк овладевал им. Не удивился бы он, если бы вдруг сорвались одеяла и безобразные, запятнанные ужасной болезнью тела, корчась от боли и злобы, дыша хулою и зловоньем, набросились бы на него, повалили, смяли, растоптали. И он бы с места не сдвинулся.
– Мама, мама, мама!
– Я ж тебя не убиваю!
– Шанцевый струмент в порядке!
– Ему Егория, а мне в морду!
– Сестрица, дайте напиться!
– Я тебе говорю: не пей! Она тебя отравит.
И еще выкрики, жалобы, стон, вопли, шепот, всхлипыванья, ругательства – чудовищный комок судорожно склубившихся человеческих голосов.
– Пойдемте отсюда, доктор. Здесь нехорошо, – услышал Ослабов единственный ясный в этом хаосе звук.
Перед ним стояла Тося, несколько испуганно на него глядя.
– Да, здесь душно, – с трудом выговорил Ослабов, – пойдемте.
И через несколько шагов – необъятное синее небо, куполом накрывшее равнину и переливающееся, уста в уста, лазурь в лазурь, на половине всего видимого круга, – в бушующее синее озеро. Ветер треплет углы и хвосты юрт, чайки падают и взлетают.
– Пойдемте на берег, на самый берег! – звала Тося, – скоро обед, видите, уже самовары поставлены.
И действительно, у крайней палатки на самом берегу, как два вулкана изрыгали из косых черных труб клубы дыма два огромных самовара. Их благополучный вид раздражал Ослабова. Он быстро пошел к берегу.
– Знаете, – поспевая за ним говорила Тося. – Мы все хотим найти перышко фламинго.
– Почему?
– Фламинго знаете? Розовая птица.
– Знаю.
– Фламинго живут там, на острове, и очень редко прилетают сюда прогуляться по нашему берегу и роняют перья. Кто найдет розовое перышко, тот счастливый. Я одно видела, очень красивое, алое, как коралл. Я очень хочу найти.
– Перышко фламинго? – горько улыбаясь, сказал Ослабов, а в голове у него стоял гул криков сыпнотифозных.
На берегу появлялись все новые и новые фигуры. Два поваренка притащили огромный дымящийся котел, третий – два длинных белых полупудовых хлеба под мышками. Все стремилось к палатке, где была столовая. И вот, гарцуя и позируя и махая нагайкой, промчался на белом коне Батуров. Его громкий смех покрыл все голоса. Он ловко спрыгнул с коня и бросил поводья Юзьке, ловко их подхватившему.
– Обедать, господа, обедать! – приглашал Батуров. – Жрать хочется!
VIII. Вшивого мору!
В извилистых переулках среди серо-розовых глинобитных стен поднималось такое же, как и все, сооружение, несколько выше других. Как и все, оно казалось выросшим из той же земли, на которой стояло. С закругленными углами, без острых линий, слепленное из комков глины, выжженное солнцем, обветренное ветром, оно снаружи было диким, темным и нелепым. Грубо сколоченная калитка болталась на тяжелых, ручной работы, петлях. Балки балкона торчали из стены. Но первобытным уютом веяло от этого строения, теплом древнего жилья.
– Вот и ханский дворец! – кривляясь, сказал Юзька, подводя Ослабова к этому зданию.
– Дворец? – переспросил Ослабов, вглядываясь.
– Да, лучший дом во всем селении. Здесь вам приготовлена комната, рядом с общежитием.
– А хан?
– Он тут же, в чуланчике, а вы будете в его зале. Только он, проклятый, все ковры убрал. Впрочем, кое-что и нам попало. А с коврами бы недурно. А внизу – гарем, – прибавил Юзька, корча поганую рожу, – советую понаблюдать. Ведь персиянки одеваются, как балерины. Только не понимаю, почему хан и старух держит.
Ослабов покраснел. Юзька самодовольно ухмыльнулся своей осведомленности.
– Пожалуйте, – сказал он.
Вошли в калитку и поднялись во второй этаж по высеченным ступеням. С балкона без перил открывался вид на крыши села, равнину и озеро, все низкое и плоское, приникающее к земле. На балкон выходили окна двух зал. В большом – стояли неряшливые койки. Войдя в меньший, Ослабов замер в неожиданном очаровании.
Это была продолговатая, совсем белая комната в два света. Окна с ореховыми рамами начинались прямо с пола, по два в двух противоположных стенах. Верхние, полукруглые части их были из цветных стеклышек. И столько детской, весенней радости было в игре этих радужных стекол, что Ослабов подумал вслух с удовольствием:
– Я буду здесь жить?
– Да! Ничего, привыкнете!
– Наоборот, мне очень нравится. Вот только стол и койку.
– Сейчас прикажу.
И Юзька убежал.
Без него в комнате стало еще лучше. Ярко-желтые циновки покрывали пол. Ниши в стенах придавали глубину комнате. Ослабов открыл окно. Стекла приветливо задребезжали. Внизу был сад, уже зацветающий первыми жемчугами миндалей и полный птичьего гомона.
«Какое здесь все голубое в Персии, – подумал Ослабов, – небо, воздух, дали», – и тотчас вздрогнул. По краю подоконника, прямо к его ногам, полз, немного важничая, кокетливый скорпион. Все вновь прибывающие боялись скорпионов и тарантулов. Персы их не замечают.
«Как же я буду тут спать? – подумал Ослабов. – Говорят, надо класть вокруг ножек койки веревку из козьей шерсти».
Но любопытство превозмогло страх. Ослабов нагнулся к скорпиону. Скорпион остановился, свернул спиралью хвост и бросился в сад.
«Нет, здесь можно жить, можно! – думал Ослабов. – Здесь таинственный, спящий мир. Я его не потревожу».
Внизу промелькнула женщина. Алый плащ, длинные, смуглые голые ноги, короткая рубашка и пугливый, дикий взгляд успел заметить Ослабов. Это алое пятно на фоне голубого сада было поразительно. Вслед за ним показалось еще несколько пятен: розовых, голубых, желтых. Ослабов когда-то читал европейские романы про восточные гаремы, эти, по изображению писателей, «сады наслаждений». Теперь этот «сад наслаждений» был перед ним. Он с любопытством вглядывался в него. Между тем женщины принялись за работу. Вытаскивали циновки и выбивали их длинными прутьями, поднимая столбы пыли, раскладывали прошлогодний кишмиш на холстах, отбирая плесень, тащили и чистили медные тазы. Из дома вышла старуха в такой же яркой чадре и сердитым голосом стала кричать на женщин. Они окружили ее, отвечая такими же криками. Птицы взгомонились на ветках и присоединили свои крики к женским.
Ослабов с разочарованием заметил, что большинство женщин были немолодые, изможденные, с обгорелой на солнце кожей и худыми руками и ногами. Они совсем не походили на райских гурий. Спор между женщинами усиливался. Старуха уже ударила нескольких из них по лицу кулаком и по животам ногой. Крик перешел в плач. С лающим возгласом старуха бросилась в дом и вернулась оттуда с тонкой плеткой. Женщины разбежались по саду, она с неожиданной быстротой побежала за ними и, настигая, хлестала плеткой куда попало. Женщины смирились, и через минуту Ослабов увидел, как они, сгибаясь под тяжестью больших, тяжелых медных котлов, одна за другой, чинно и покорно потянулись к калитке сада.
Он надел фуражку и вышел. На дворе стоял ханенок, чумазый, в расшитой золотом и шелком шапочке. Ослабов наклонился к нему. А ханенок не испугался и продолжал смотреть круглыми, блестящими, карими глазами. Ослабов вынул из кармана горсть сушеных персиков, начиненных орехами, которые купил на базаре, и протянул ханенку. Ханенок гордо, даже презрительно улыбнулся и сделал грязным пальчиком отрицательный жест. Ослабов пошел наугад по переулку. По одной стороне журчал веселый арык и густо поднимался ивняк. Через несколько поворотов переулок обрывался. Село кончилось, началось поле. Вдали стояли еще белые от снега горы. Повсюду, причудливо изгибаясь и расползаясь стволами, как змеи, клубились старые миндали. В голубых архалуках, с кирками на плечах, стройно шли персы, и кто-то из них гортанно пел. Невероятная худоба их, проваленные глаза и запекшиеся губы поразили Ослабова. У одного из них в руках был высокий букет из мелких роз, навязанных на палку, и опять это розовое пятно на голубом пейзаже ослепило Ослабова. Надышавшись воздухом, он вернулся к себе. Комната была уже готова.
Ослабов разложил вещи. Ему принесли чай и хлеб. Непонятное чувство он испытывал: как будто вернулся домой из далекого, трудного путешествия. А дома своего не знал. А дом приветлив, светел и спокоен. В нем бы и остаться. Ослабов лег на койку. Звякание птиц в саду и дребезжание цветных стекол слились в баюкающий, переливающийся, как перламутр, мотив. Тихо стала плести память паутину из ушедших дней. И все, что было, заулыбалось. Издали. Раннее детство в яблоневом саду, незаметные годы гимназии, долгие, с попойками, тюрьмой, студенческие годы, потом начало практики, работа на окраине и вдруг – война и приезд сюда, в Персию, в эту комнату. Неужели все это и есть жизнь? Ведь прошла уже половина, и лучшая. А что было? Из этой комнаты казалось, что ничего не было. И вдруг восторг жизни охватил Ослабова. Кровь прилила к сердцу сильнее и быстро отхлынула. «Неврастения! – попробовал он подумать. – Обычное повышение энергии, за которым последует упадок. Но нет, не то: подлинный прилив сил. Просто лежать невозможно».
Он встал и прошелся по комнате, – и в комнате оставаться нельзя: тянет идти куда-то, что-то узнать, кого-то встретить. Весенняя, как в молодости, бодрость. Завтра начинается регулярная работа. Сегодня он еще свободен.
На углу два худых, высоких перса чинили стену. Один стоял наверху, другой – внизу. Нижний мерно отхватывал комок глиняной грязи от большой кучи, намешанной перед ним, и легко, как мяч, бросал его вверх. Верхний безошибочно ловко ловил комок и, грациозно отгибая локоть, бросал его на стенку, подравнивая бока киркой. Стена на глазах росла. Тонкие, ритмичные фигуры персов четко выделялись на фоне стены и неба. Складчатые юбки архалуков разметывались, как в танце. «Как хорошо они работают», – подумал Ослабов.
Он пристальнее вгляделся в персов и заметил, что на лбу у одного была большая, круглая язва, а у другого гноился нос. Персы прервали работу, подозвав к себе уличного разносчика чая. Выпили по стаканчику. Пока они доставали шаи, разносчик чая вытер стаканчики о фартук и засунул опять за пояс, чтобы идти дальше и поить других. Ослабов угрюмо смотрел на эту сцену.
Он пошел дальше по арыку между стен, за которыми уже стояли в первом цвету стройные персиковые деревья, и старался выйти к озеру, но вдруг попал на какую-то голую десятину, замусоренную и разоренную. Вокруг нее стояли драные солдатские юрты. Под ногами были остатки виноградного сада. Серые, запыленные солдаты кучками бродили взад и вперед, знакомились со вновь прибывшими, кто-то играл на гармонике, другой отплясывал перед ним трепака. Ослабов посмотрел на пляшущего и узнал в нем того самого курносого с розовыми деснами, которого видел на станции.
– Что, барин, полюбоваться на солдатское житье пришли? – спросил пляшущий, не переставая плясать. – Пляшем, пляшем! Праздник у нас сегодня: хлеб с червями на новоселье дали. Вот мы и пляшем! – Он истово отплюнулся и захохотал. В кругу его смех подхватили.
– Колесом в животе червивый хлеб пойдет! – продолжал он.
– Зачем колесом? Он и плашмя ляжет! – сказал кто-то. – С червем мягче.
– Будет тебе, подметки отколотишь! – остановил танцора бородач в белой рубахе, обрисовывавшей круглый живот.
– А туда им и дорога, казенные! – отбрехнулся курносый. Пот лил с его покрасневшего лица, а он не переставал плясать. Гармоника трепыхала все визгливее и чаще, и он все дробнее разделывал ногами. Наконец вдруг разом оборвали оба – и плясун, и гармонист.
– Лечить нас приехали? – насмешливо спросил Ослабова курносый. – Можно нам и полечиться. А вот штанов летних нам не привезли? А то глядите – в чем ходим! – И он вытащил кусок ваты из стеганых истертых своих зимних рейтуз.
– Будет тебе дурака валять! – опять остановил его бородач. – Это Ванька, – сказал он Ослабову, как бы извиняясь, – он у нас озорной, никому проходу не дает. Намедни вечером генерала, как он из санитарного вагона в свой переходил, до смерти напугал – собакой лаять стал из-под вагона.
– А какой у вас генерал? Ничего? – чувствуя, что глупо ставит вопрос, спросил Ослабов.
– Буроклык-то?
– Пироги любит! – мечтательно сказал Ванька. – Эх, теперь бы в деревню, весна, все тебе размокло, жена на крыльце.
– А ты женат? – посмотрев на Ваньку, сказал Ослабов.
– А что ж я, собака? – обиделся Ванька. – Эх, барин, это мы тут озверели, а дома – люди как люди. И бог на стене, и усы в вине. – Он свистнул и стал разглядывать Ослабова с головы до ног. Ослабову стало стыдно за свой костюм, еще совсем новенький. Ванька многозначительно перевел глаза на свои, кудрявые от ваты, штаны. Потом попробовал полу френча у Ослабова.
– Хороший товар! – сказал Ванька. – А что, вшивого мору у вас с собой не захвачено? Мне бы немного!
– И то правда! – улыбнулся бородач. – Заели нас вши проклятые. У нас у одного была мазь, фельдшер ему сварил, хорошая, крепкая, где мазнешь, там кожа слезет, да мало! Просили еще – фельдшер сказал, что нельзя, больных нечем мазать будет.
– У меня нет, – сказал, смущаясь, Ослабов, – но я выпишу.
– Ох, не надо! – спохватился бородач.
– Отчего?
– Выпишете, а потом вычет будут делать из приварочных да табачных.
– Никакого вычета не будет, – строго сказал Ослабов. – Я все сделаю, что могу для вас.
– А может, можно тут раздобыть мазь? – робко попросил бородач. – У нас тут в Красном Кресте на миллион рублей лекарства всякого лежит. Неужто там вшивого мору нету?
– Я спрошу! – обещал Ослабов, стараясь протолкаться. Но солдаты плотно окружили его. Их красные, с выгоревшими волосами головы казались совсем чужими в этом синем воздухе. Растоптанный виноградный сад стонал под их ногами.
По сторонам солдаты сидели на грязной земле, на мусоре, голые по пояс, с коробившимися от пота рубашками на коленях, с которых они стряхивали и на которых брали под ноготь насекомых. Увидев, что свои с кем-то разговаривают, они повскакивали и, на ходу накидывая на себя рубахи, подбегали к разговаривающим.
– Кто это?
– Откедова приехамши?
– Доктор чей-то, говорят.
– Вшивого мору обещает.
– Обещанка – одна вощанка: меду в ней нет.
– Что это с лику он такой постный?
– Ни дать ни взять – угодник!
– А ты, тыква-голова, лику верь! Наш-то Буроклык с лику чем не чудотворец?
– Он и творит чудеса.
– Прямо! Миколай!
– А по делам – пустолай!
– Тише, вы, разбрехались!
– А ты уши себе шомполом, что ли, вычистил? Слухать хоцца?
– Со слуха хрен для брюха.
Архангельское окание, псковская цокалка, орловский чистоговор, костромская распевка – все говоры смешались в этом гуле. Задние все плотнее напирали на передних, а передние – на Ослабова. Нестриженые, круглые, льняные, черные и рыжие головы, красные, загорелые, щетинные, любопытствующие, с неотступным вопросом, злые, тоскливые глаза, хмурые брови, белые зубы – все это двигалось, вертелось и прыгало перед Ослабовым, напирало на него, чего-то от него требовало и хотело. И все пустей, ничтожней и беспомощней чувствовал себя Ослабов перед этим лесом лиц.








