Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
Что с ней? Какая у ней радость?
Что она пляшет?
Когда айсор пляшет, он всегда что-нибудь изображает. Вот он умывается. Вот он смотрит в зеркало. Вот он собирает пшеницу. Вот он трет зерно. Вот он месит хлеб. Вот он нападает на врага.
Что Аршалуйс пляшет?
Вот она, раздув щеки, вытаращив глаза и выпучив живот и высоко задирая ноги, медленно начинает свистеть: сингиби-сингаби. Это кто-то важный. Это кто-то большой. Ого! Это самый большой. Аршалуйс останавливается и, положив камень на то место, где остановилась, пускается бегать вокруг него, ежеминутно падая ниц перед камешком. Сделав последний земной поклон, она вдруг переходит в быстрый темп: сингиби-сингаби! сингиби-сингаби! – высвистывает она и со всех сторон наскакивает на камень. Что такое? Это бой! Это битва! Это битва всех против одного! Она выкидывает руки, как будто бросая стрелы. Она наносит удары мечом! Очевидно, враг падает! Вот она показывает, как он падает, как он лежит, как он умирает, и, снова вскочив, начинает самый радостный, самый ликующий танец, который только может сплясать женщина, у которой вырезан язык.
Значит, случилось что-то хорошее. Сначала с земли подымаются мальчишки и девчонки и начинают плясать вокруг Аршалуйс. Сингиби-сингаби становится пронзительней. За мальчишками бросается в пляс молодежь, за ними их девушки. Несколько старух, не выдержав, присоединяются к пляшущим. Сингиби-сингаби становится как вой зимнего ветра в ущелье. Гаша отходит в сторону и прячет свой крест на груди. Лохматый старик пускается плясать по-старинному.
Тогда Аршалуйс выдергивает спрятанный у нее на груди кусок красной материи, из которой сестры нашивают себе кресты, и, махая им в воздухе, не переставая плясать, зовет всех идти туда, в лагерь, к русским. Приплясывая на ходу, не переставая свистать сингиби-сингаби, все движутся к лагерю. Аршалуйс знает, Аршалуйс не обманет. Она ведет, значит, туда можно и туда надо идти.
На краю селения этот пляшущий поток встречается с солдатской лавой, братающейся с военнопленными.
Ослабов видит, как Аршалуйс выбегает вперед со своим знаменем без древка. Какой-то солдат быстро прилаживает платок к пруту. Аршалуйс машет этим, уже совсем настоящим знаменем и кричит солдатам. У нее нет языка, но солдаты понимают, что она кричит. Солдаты впускают айсоров в свои ряды, пестрые айсорские лохмотья, темно-серые немецкие куртки, солдатские рубахи и гимнастерки, – все это сплетается: «Марсельеза», которую тщетно то тут, то там налаживают, и сингиби-сингаби звучат одновременно.
– Да здравствует братство народов! – не помня себя, кричит Ослабов, и комок слез захватывает ему горло.
Вдруг передние ряды круто поворачивают к лагерю.
Какая-то весть, сопровождаемая смехом, пролетает по передним рядам. Что это? Солдаты пролетают вперед и выстраиваются, как на смотру, в каре, с широким свободным проходом с одной стороны. Середина пуста. По ней робко толкутся офицеры. На них уже нет погон. За спинами солдат теснятся айсоры и военнопленные.
– Стройся! Смирно! – раздается неуверенная чья-то команда.
– Вольно! – весело летит из солдатских рядов.
Раскуривают махорку, переговариваются и вдруг притихли.
В каре вступает генерал Буроклыков.
– Пуговицы забыл навинтить!
– Ну и вырядился!
– С приездом!
– Тьфу, шут гороховый!
– С благополучной высадкой!
– А коленки-то, коленки! Ходуном!
В солдатских стеганых штанах и ватнике, с красной ленточкой в петличке, генерал Буроклыков, стараясь сохранить все свое достоинство, выходит на середину каре и кричит, стараясь крикнуть совсем так же, как всегда!
– Здорово, братцы!
Генерал Буроклыков делает несколько шагов взад и вперед, откашливается и начинает речь, раздельно выкрикивая слова и поминутно меняя направление головы.
– Самодержавной волей своей… государь император соизволил… сложить с себя корону…
Протяжный, убедительный свист прерывает его речь.
– Я говорю… волей народа… все будут равны… солдат и генерал… офицер и рядовой… фабрикант и рабочий… помещик и крестьянин… Каждый должен оставаться на своем месте и делать свое дело… Солдаты победоносной кавказской армии!.. Наша свободная родина окружена врагами… Мы должны развивать наступление… мы должны идти вперед и вперед… Соблюдайте дисциплину!.. Верьте старшим по чину!.. Бойтесь анархии!.. С верой в бога – за царя… то есть за народ! Да здравствует наш верховный вождь… его импера… Да здравствует свобода! Ура! Ура! Ура!
На все три стороны поворачивался генерал, провозглашая свое «ура», и все три стороны насмешливо молчали, и вдруг откуда-то из угла каре, сначала потихонечку, а потом все громче и быстрее, в чьих-то ловких руках гармошка-ливенка начала «барыню». Ряды лопнули и рванулись ближе к центру. Из рядов вышел Бастрюченко с цигаркой в зубах и, твердо подойдя к генералу, посмотрел на него и процедил небрежно:
– Ну, теперь проваливай!
Как куры от ястреба офицеры бросились врассыпную.
Буроклыков не растерялся и попробовал сделать шаг вперед на Бастрюченко генеральской поступью.
– Налево кругом марш! – скомандовал Бастрюченко.
Хитрые и острые глаза казака и вытаращенные над открытым, не знающим что сказать ртом – генеральские, на мгновение уставились друг на друга, и, не выдержав, раньше, чем Бастрюченко повторил приказание, генерал Буроклыков вдруг весь обмяк, обвис в своей кацавейке и, комкая левой рукой красный бант на своей груди, штатской семенящей походкой быстро пошел к выходу.
Оглушительные свистки и крики раздались ему в спину. Солдаты сорвались с мест, чтобы проводить генерала.
Наблюдая эту сцену, Ослабов опять почувствовал, что подъем, который в нем был, тает. Он бежал в первых рядах улюлюкавших солдат и, когда солдаты отстали, остался в поле. В одну сторону от него понуро удалялась сгорбленная фигура смешного старика, который еще вчера мог замучить на часах под кирпичами или расстрелять любого из солдат. С другой стороны от него сквозь беспорядочное, но ликующее пение, гул голосов и веселые ритмы гармошки, усиливаемые топотом ног, как смерч подымалось дыхание масс.
С кем же он, с кем он, Ослабов?
Уходит ли он с этим смешным стариком?
Или дышит в ритм с этим мощным дыханием смерча?
Ослабов взял себя за пульс: перебои!
XIV. Кровь на снегу
Уж не первый день кубанские пластуны, таманские и сибирские полки, армянский и грузинский батальоны боролись за Калиханский перевал. Саперы не справлялись с работой: работали все. Оставив лошадей внизу, врубались шаг за шагом в оледенелый снег, пробивая тропинку и сбрасывая глыбы в пропасть, очищали от снега площадки, волокли снизу деревья, разводили костры и на теплом пепле ставили палатки, обкладывая их снегом, строили окопы из снежных глыб, под упорным, ни на минуту не стихающим ветром, леденящим руки и лицо и быстро заносившим только что проделанную тропу колючим снежным песком.
Ежедневно десятками выбывали из строя обмороженные, десятками валились от тифа, сыпняка, воспаления легких. Цивес едва успевал эвакуировать больных, число которых в иные дни доходило до сотни.
Неоднократно уже занимали вершину перевала, но, попадая под круговой обстрел, опять должны были спускаться под прикрытие снегов.
А там, за перевалом, говорили, на том склоне, на спуске к Банэ было тепло, цвели цветы, палило солнце. Небольшой отряд атаманов, гонимых скорей отчаянием, чем приказом Веретеньева, попробовал прорваться вниз и с налету взять Банэ. Ему дали спуститься вниз, а потом взяли под перекрестный огонь, и пришлось таманцам, теряя своих, под огнем взбираться опять наверх, в эти проклятые, всех измучившие снега. Таманцы и говорили про цветы и солнце, там, за перевалом.
На полпути между Саккизом и вершиной было селенье Мираба. Там помещался штаб. Генерал Буроклыков бомбардировал Веретеньева телеграммами, требуя немедленного занятия Банэ. Чуть не о каждой прорытой в снегу сажени Веретеньев телеграфировал как о новом победоносном продвижении сверхгеройских войск.
Войска действительно проявляли нечеловеческое геройство. Но гнали их вперед совсем иные силы, чем те, которые руководили Буроклыковым и Веретеньевым.
В длинной цепи промежуточных звеньев начальные причины, двигавшие это наступление, превращались в свою противоположность. Англичанам надо было занять Багдад, чтоб он не попал в руки немцев. Это была борьба двух крупных хищников. Без помощи русских они сделать этого не могли. Русское правительство, торговавшее своей миллионной армией, было приказчиком союзников. Поэтому оно двинуло корпус генерала Арбатова против Исхан-бея, втайне рассчитывая, что его хозяева позволят, может быть, присоединить к владениям русской короны персидский Гилян. Когда этого оказалось мало, Николай Николаевич послал приказ генералу Буроклыкову взять Банэ. Буроклыкову было бы спокойней сидеть в Шерифхане, но мечта о втором Георгии сделала и его маленьким рычажком наступления. Генеральша Буроклыкова хотела приобрести лишний десяток настоящих керманшахских ковров, поэтому начальником наступавших отрядов был назначен Веретеньев. Веретеньеву во что бы то ни стало хотелось отличиться – это зависело от двух причин: достанет ли он ковры и возьмет ли Банэ. В его сознании обе эти задачи были одинаково важными. Ковры он «достал», а вот Банэ не давалось. Он не жалел живой человеческой силы, как не жалели ее все, кто ему приказывал. Сотни больных и раненых были пока несомненным результатом наступления. Но неудачи заставляли его все с большей и большей настойчивостью повторять свои приказы двигаться вперед, и, сам того не зная, он был наилучшим исполнителем желаний английского командования.
В этой длинной цепи честолюбивых помыслов, крупных и мелких хищнических аппетитов, приводных ремней наживы и рычагов тщеславия работающей машиной были вот эти таманцы и кубанцы, читинцы и нерчинцы и собранная со всех краев России пехота. В их сознании все неведомые им звенья длинной цепи причин наступления воплощались в этой ненавистной долговязой фигуре Веретеньева. Никакого Банэ брать им было не нужно, а о Багдаде они даже не слышали. Они потому отмораживали руки и ноги, сотнями падали в тифозном бреду и терпели неслыханные мученья от голода и голода, что этого хотел Веретеньев. И не для него, а для себя, чтоб только отогреться, чтоб только уйти из этой слепящей ледяной пустыни, где солнце выжигает глаза и не греет тела, они тоже хотели скорей взять Банэ. Эту простую человеческую жажду выхода из нестерпимых мук штаб Веретеньева ловко превращал в своих телеграммах в геройское воодушевление войск и заставлял служить английским планам.
Только безлошадные пластуны и рабочие, которых было много среди саперов, видели и понимали больше, чем казачья масса. Некоторые из них дружили с Цивесом, некоторые при отправке в тыл слышали речи Древкова. Для них не Веретеньев был причиной их страданий, а нечто большее. Работая как все для того, чтобы не погибнуть в этих снегах, они чувствовали себя, как в тюрьме или клетке, которую нужно взорвать; некоторые из них верили, что этот взрыв будет скоро, но никто не знал, когда именно, и как он начнется, и как его ускорить, как к нему приступить. Тревожная настороженность не покидала их. И хотя казалось, что из этой белой тишины, разрываемой только треском пулеметов, ничего не может родиться и что выход из этого снега только один – взять Банэ, – все же они в своем напряженном ожидании были, как пороховой погреб, к которому надо только поднести фитиль.
Цивес не раз говорил за эти дни Ослабову, до его отъезда с транспортом раненых, что нужно ему подняться наверх, на позиции. Занятый устройством больных, в нижних этажах дворца и в соседних домах, измученный тяжелыми условиями работы, без лекарств и термометров, без белья и марли, Ослабов отнекивался, ссылаясь на эту работу. Но так как его все время грызла мысль, что работа работой, а он все-таки боится посмотреть в глаза опасности, он в один из тихих дней, когда больных прибыло не так много, согласился ехать.
До Мираба они добрались верхом без особенных трудностей. Была только одна остановка, когда они встретили караван верблюдов. Он шел обратно, доставив фураж наверх. Исхудавшие, с вылезающей шерстью верблюды жалобно вытягивали свои головы и умными глазами смотрели на людей. Видно было, что они истощены до последней степени.
– Это все обреченные, – сказал Цивес, – смотрите, вот один уже упал, он не поднимется. И эти упадут по дороге, а которые дойдут до Саккиза, околеют там.
– Отчего же их не кормят? – наивно спросил Ослабов.
– Оттого, что они везут корм для лошадей. Чем же их кормить тут? Они работают на полное истощение. Это дьявольский расчет. Верблюд может не есть четырнадцать дней. Как раз столько времени нужно, чтобы доставить фураж наверх и спуститься обратно. Даже больше, потому что дойти до корма они не успевают.
Они подъехали к павшему верблюду.
Он еще дышал и при каждом выдохе ясно обрисовывались на боках у него ребра.
– Видите, как он смотрит. Чувствует, что умирает. А с людьми разве мы лучше поступаем? – вдруг вспыхнул Цивес. – Это же безумие брать сейчас перевал! Он умер! Видите, не дышит! – опять вернулся он к верблюду и закричал погонщикам: – Оттащите его с дороги. Проехать нельзя!
Четверо погонщиков потянули верблюда за ноги и за хвост. Цивес соскочил с лошади, и впятером они оттащили верблюда к краю пропасти, толкнули еще, и мертвый верблюд бесшумно исчез в снегах.
Оставив лошадей в Мираба, дальше пошли пешком по узкой, вырубленной в снегу тропинке. Снег слепил все больше, и сухо трещали выстрелы в разреженном воздухе. Небо казалось темно-голубым. На крутом повороте тропинка упиралась в небо, и на самом краю ее, рядом с синевой неба, ярко алело пятно крови, мучительно знакомое, как будто Ослабов уже видел где-то это алое пятно на голубом, как будто он шел сюда для того, чтобы еще раз увидеть этот контраст розового с голубым и понять его смысл. И, мгновенно вспомнив, как он любовался розами на голубом фоне, чадрой персиянки в саду, он почувствовал, что вся эта красота выжглась, исчезла и осталось только это пятно человеческой крови.
– Раненых несли, – сказал Цивес, – что же мы их не встретили?
Они повернули по тропинке и тотчас увидели еще и еще следы крови, все алее, все темнее, почти красные. Под глыбой снега, где меньше дуло, сидели двое, третий лежал на шинели. Все трое были тяжело ранены. Цивес тотчас наклонился к нему, быстро разворачивая сумку.
– Где это тебя хватило?
Солдат слабо улыбнулся.
– Здесь перевязывать нельзя, – сказал Ослабов, посмотрев рану, – нужно донести до Мираба.
– Сил нет, – сказал один из сидевших, – ведь сверху тащим.
– Придется мне идти с ними, – решил Ослабов.
Он пошел впереди; опираясь на него, с ним рядом пошел один раненый. Нести было тяжело, ноги скользили, второй раненый часто стонал, помогая нести лежавшего. Кровь капала на снег, прожигая его своим цветом и теплом. Добравшись до Мираба, Ослабов сделал перевязку. Рана была тяжелая. В Мираба нашлись еще больные. В ожидании новых боев, Веретеньев отдал приказ немедленно разгрузить Саккиз от раненых и больных. Всю обратную дорогу Ослабов не отходил от раненого, которого нес, чувствуя к нему особенную нежность из-за того, что он своими руками поднял его вблизи позиций и доставил в лазарет. Из Саккиза с большим транспортом больных и раненых Ослабов двинулся к южным пристаням озера, чтобы оттуда плыть к Шерифхане на баржах.
К вечеру Цивес добрался до своей палатки. Вход занесло снегом. Сбегав к саперам за лопатой, он узнал, что на заре будет предпринята новая попытка выбраться из снегов на ту сторону перевала. Напившись с саперами чаю, он вернулся к себе и заснул, закутавшись всем, что только у него было.
Безмолвие ледяной ночи сковало позиции. Казавшиеся внизу алмазными остриями, горы перевала здесь распластывались белоснежными скатами, склонами и площадками, срывающимися в бездонные пропасти, в глубине которых лежала еще тише, чем белизна на вершинах, глубокая бархатная синева. Белые, большие звезды испещряли все небо и казались отсюда еще крупнее, чем снизу. Калихан спал, и гулкое эхо замерло, прижавшись к его снежной груди.
Сюда, в эту тишину, в это беззвучье, в эту ночь, из-за тысячи верст с севера по телеграфным проводам шла весть, невероятная и долгожданная, задерживаемая на передаточных пунктах теми, кому она несла гибель, и все-таки неудержимо рвущаяся вперед и вперед, та же весть, которая летела и на Карпаты, и в Эрзерум, и в Трапезунд, и на германский фронт, одних повергая в панику, в других пробуждая неслыханную силу жизни и борьбы.
Здесь, в этой мертвой и сулящей только смерть тишине Калихана, эту весть, уже после того, как она перешла с телеграфных проводов на проволоку полевого телефона, поймал телефонист Цветков.
Телефонист Цветков весь превратился в слух, едва удерживая в дрожащих руках трубку; телефонист Цветков почувствовал, что на щеках у него намерзает лед; не понимая, что он плачет, телефонист Цветков выбросился из-под снега в еще немую предутреннюю тишину, в это желто-алое стоянье над снегами чуть занимающейся зари, телефонист Цветков закричал, бросая в ледяной воздух невероятные слова. К кому бежать? Кому сказать? Как всем сказать сразу?
Он, заметавшись на снегу, бросился в палатку Цивеса, поднял его, сонного, за плечи, растормошил и, не слыша его встревоженного вопроса: – Что с тобой? Ты плачешь? – задыхаясь, выронил впервые попавшиеся слова, похожие на те, которые он услышал по телефону, эту огромную, все меняющую весть:
– Ты знаешь… царь свергнут… Временное правительство… выбирать советы…
Цивес вскочил, схватил его за плечи:
– Что? Повтори! Не может быть! Да нет, это именно должно было быть! Подробности? Ничего не знаешь? Царь свергнут! Конец самодержавию! К саперам! К пластунам!
Как бешеный он вырвался из землянки, и они двое, перебрасываясь на ходу отрывочными словами, еще не усвоив этой вести, еще в безумии первого припадка свободы, понесли ее по окопам, по снежным землянкам, как зажженный фитиль к пороховому погребу, давно готовому взорваться.
Меньше, чем через час, были выбраны делегаты и разосланы по всему фронту, чтобы оповестить всех и созвать собрание.
Вместе с вестью о свободе делегаты понесли с собой по всем окопам лозунги Цивеса: не сдавать оружия, брататься с курдами, прекратить наступление.
Подполковник Веретеньев в Мираба знал, что его попытка – еще на сутки задержать и скрыть от фронта известие о революции и еще раз бросить истерзанных холодом солдат на Банэ – не удалась, что весть передана на позиции. Не дожидаясь пока за ним пришлют, он сам поднялся к передовым позициям, явившись туда в момент, когда кубанцы и таманцы, читинцы, армяне и грузины по собственному почину выстроились на небольшой площадке, чтоб принести присягу революции и тем снять с себя вековую ненавистную присягу службы царю.
Подполковник Веретеньев рассчитывал, что весть не успеет до его появления распространиться по всем частям и что ему удастся хоть кому-нибудь сообщить ее, как им, Веретеньевым, принесенную. Когда он увидел, что все части покинули уже окопы и стоят в строю, готовясь к торжеству присяги, холодок страха защекотал ему все тело. Еще скверней он себя почувствовал, когда понял, что войска не только знают о революции, но знают и о том, что он, Веретеньев, скрывал от них весть о революции. В этом кругу тесно сомкнувшихся рядов он, с кучкой офицеров, почувствовал себя, как на эшафоте. И оттого, что он не мог уже приказывать войскам, оттого, что сам он должен был сейчас в чем-то давать им отчет и в чем-то им повиноваться, в нем вспыхнула дикая ненависть к этим плотным рядам. Молнией, как перед смертью, прорезало ему мозг воспоминание о пажеском корпусе, об усадьбе в Курской губернии, где ждут его жена и мать, он заломил папаху и пронзительным фальцетом, которым он всегда командовал, закричал:
– Сми-и-и-рно!
В ответ ряды только плотнее сомкнулись вокруг него.
– Подполковник Веретеньев! – крикнул Цивес из рядов. – Согласны ли вы принести присягу на верность революции? Отвечайте за себя и за своих офицеров.
– Согласны! – крикнули два-три прапорщика в хвосте свиты Веретеньева.
Веретеньев обернулся, сверкнув на них злыми глазами, обнажил шашку и сделал несколько шагов вперед. За ним шагнули три офицера. Прапорщики остались сзади.
Веретеньев поднял шашку.
– Пока я не получил никаких приказов от своего непосредственного начальства, я никаких присяг приносить не намерен и остаюсь верным присяге, данной мной государю, импе-р-а…
Раньше, чем он кончил, пластуны подняли его на штыки.
Окровавленные трупы Веретеньева и еще трех офицеров, полетели в пропасть.
Бурный митинг быстро принял решение брататься с курдами и – домой!
Боясь ловушки, курды долго не верили, что русские не будут больше стрелять, и боязливо занимали оставленные окопы. Но когда они увидели, что казаки вправду потянулись вниз, недавние враги стали им лучшими друзьями. Но казаки не намеревались долго пользоваться их гостеприимством.
Весь этот день вся дорога от позиций через Мираба к Саккизу была забита отходящими частями.
Кровь на снегу Калиханского перевала была последней кровью, пролитой русскими мужиками и солдатами за царя. Последнее наступление на мнимого врага превратилось в первое наступление на врага настоящего.