Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)
Молодой Прокофьев
Белая комната высоко над Невой.
Рояль, винтовой табурет, стул, столик. Все.
Я заботливо проверяю, все ли так, как любит мой юный друг, заколдовавший меня в те дни своей дерзкой музыкой, неожиданной поступью ее мелодии, раздольной, как весеннее половодье.
Я сочинял тогда либретто балета для Сергея Сергеевича.
Алла и Лоллий, наивные и мудрые дети природы, ищут счастья. Они идут к морю счастья. Навстречу им мчатся чудовища неслыханной силы и ужаса. Они борются. Победа!
На лету сбрасывая пальто в треугольной передней, где я устраивал выставки начинающих художников, врывается Сергей Сергеевич.
Про него нельзя было сказать: «Вошел, сел за рояль, произнес».
Обрезав быстрым взглядом комнату – все ли так, как ему надо, – на миг впившись ладонью в ладонь:
– Здравствуйте! Сочинили? Что?
Не дожидаясь ответа на свои вопросы, бросается к роялю, проверяет высоту вертушки – и помчался!
Под налетом его пальцев покорно вздрагивают клавиши – на одно, два, три мгновенья – как он приказывает, – и звуки, наслаждаясь властностью мастера, рождают мелодию и начинают терзать ее в непривычных гармониях, до изнеможения, почти до угасания, пока она, испуганная причудами мастера, вдруг не возникнет в своей цельности, пленительная, чаруя, как дума, освобожденная из плена тела в мраморных глыбах Микеланджело.
– Понимаете? – спрашивает Сергей Сергеевич, срывая пальцы с клавиатуры.
А я еще не очнулся, еще не вернулся в комнату из бездны музыки, которая поглотила меня, изранив мозг еще не осознанными впечатлениями.
– Понимаете? – повторяет он и шваркает крышку клавиатуры так, что гул идет по комнате.
– Да! Да… – говорю я.
– Ничего вы не понимаете! – вскакивает он и бегает по комнате:
– Это же звери, неслыханные чудовища, это же какие-то огромные жабы, хохочущие лягушки, разинув пасти, лезут, растоптать, поглотить хотят… этих, как их там у вас зовут…
– Этих юных, жаждущих счастья… Идут Алла и Лоллий, а чудовища преграждают дорогу, закрывают горизонт, тьма… А у вас где они?
– Какие жабы, какие лягушки, Сергей Сергеевич?
– Какие?
За рояль.
И несутся вопли, стенания, грохот, кваканье, рычанье.
– Слышите?
Я смотрю на него и наслаждаюсь его творческим запалом, фантастикой разгоряченного мозга, азартом юности.
И мне кажется, что сам он, этот розовощекий, светлоглазый, с большими губами юноша – дитя какой-то древней сказочной русской природы, только что вырвавшейся в город из лесов и озер Нестерова, с поморских берегов Рериха.
Я понимаю, за что полюбил его гениальный – тогда уже старик, которого я тоже имею счастье считать среди самых драгоценных моих друзей, – Анатолий Константинович Лядов, раскрывший нам душу и Бабы-Яги, и Кикиморы, и все тайны Волшебного озера.
Написал я либретто для Сергея Сергеевича.
Написал он музыку балета.
Но не понравился балет его антрепренеру Дягилеву.
Слишком глубоко раскрывалась там душа русского народа с ее безграничным стремлением к счастью, с ее неукротимой волей к борьбе. Нужно было что-либо попестрее, понаряднее, полегче мыслью.
Так вместо балета родилась «Скифская сюита».
Почти полвека прошло с тех пор.
1963
Жизнь И. С. Никитина
В утро 21 сентября 1824 года у воронежского купца Саввы Евтихиевича Никитина и жены его Прасковьи Ивановны родился сын Иван.
Савва Евтихиевич был младшим сыном дьячка, уволенного по прошению в 1792 году и занявшегося торговлей; ко времени рождения сына он обладал налаженным воскобелильным делом, имел свой свечной завод и лавку в городе. Сохранились сведения о выдающейся его физической силе, атлетической внешности и любви к кулачным боям, частым между городской молодежью и слободской – слобод Чижовки и Придачи. Был он не чужд и образованности, начитанный в церковных книгах и будто бы знакомый с допушкинской литературой. О его библиотеке говорит поэт в стихотворении «Из библиотеки старинной».
О практическом же его уме ясно свидетельствует значительность торгового его оборота, достигавшего в пору расцвета ста тысяч и охватывавшего не только Воронеж, но и донские и украинские ярмарки.
Прасковья Ивановна женщина была смиренная и безответная. Ничего мы о ней не знаем фактически и очень много психологически. Не от нее ли эта женственная и скорбная тишина, озаряющая мужественное, грубоватое лицо поэта, очень схожее с лицом матери? Не от нее ли та глубочайшая душевная тишина, которую призван был пропеть миру Никитин и которую так беспощадно смутила, растревожила, изорвала в кровавые клочья и переродила в болезненно надрывную скорбь русская мещанская и деревенская «грязная действительность»? И уж, во всяком случае, от нее исходит тот величавый гимн материнству, который неустанно запевает Никитин всякий раз, как поэтическая мысль его касается материнства. Жизнь имела для Никитина несколько таких чудотворных жезлов, исторгавших песню из его души: тишина в природе, дети, хозяйственное благополучие и некоторые другие впечатления всегда заставляли его петь полным голосом. Материнство среди них стоит на видном месте.
Детство поэта было одинокое.
Анна Тюрина, двоюродная сестра его по матери, была ему товарищем в играх.
Старик, заводский караульщик, поздними вечерами под открытым небом рассказывал ему сказки.
«Размахивая руками, вооруженными дратвой, в облаках тютюна», как говорит один биограф, учил его грамоте знакомый сапожник.
В 1833 году Иван Никитин отдан был в Воронежское духовное училище, которое и кончил в первом разряде через пять или семь лет. В аттестате его значилось, что он «поведения – весьма хорошего, способностей – очень хороших, прилежания – постоянного, успехов – весьма хороших». К первым годам его пребывания в духовном училище относятся сведения о первых прочтенных им книгах. Это были «Мальчик у ручья» Коцебу и «Луиза, или Подземелье Лионского замка» Радклиф. В 1839 году Иван Никитин поступил в Воронежскую духовную семинарию, в классы словесности, приходящим, где и пробыл до 1843 года. В «Списках воспитанников, окончивших полный курс семинарских наук в Вор. Дух. Сем. за истекшее столетие (1780–1880)» А. И. Николаева приводятся любопытнейшие документальные данные об этом периоде жизни поэта:
«Иван Никитин, сын воронежского купца Саввы, исключен был по малоуспешности, по причине нехождения в класс. Вступив в семинарию в сентябре 1839 г., вообще он мало занимался, даже редко ходил в класс, особенно в философском классе; впрочем, в низшем отделении числился по годовой ведомости во 2-м разряде, на экзамене в 1840 г. по гражданской истории отмечен – хорошо, на экзаменской русской задаче (из предложения «юноши должны избегать наклонности к рассеянию и забавам») балл 3, такой же балл и на декабрьской в 1839 г. задаче из предложения: «память праведного с похвалами»; обучался и французскому яз. и отмечен в 1840 г. лектором (учеником 2-го высш. отд. Ив. Матвеевым) достаточно; в декабрьских списках отметки:
Свящ. писание – весьма хорошо;
гражд. история – безуспешно;
греч. яз. и франц. – достаточно;
словесность – хорошо.
В философск. кл. за вторую треть 1841/2 г.
Логика – дов. хорошо;
Свящ. пис. – никогда не ходил;
библ. ист., рус. ист., гр. яз. – не ходил в класс;
матем, – порядочно; лат. яз. – хорошо.
На экзамене не был и задач экзаменных не подавал «по болезни».
В годовой за 1842/3 г. ведомости значится: «…способностей – хороших, прилежания – малого, успехов – недостаточных, поведения – довольно хорошего; по предметам: по свящ. пис. – за нехождением в класс неизвестен; логике и психологии – хорошо, а на экзамене не был неизвестно почему; по библейской ист., по рус. гражд. ист. и греческ. яз. – в класс не ходил; по мат. и физ. – недостаточно, на экзамене не был; по лат. яз. – недостаточно».
Таковы внешние данные пребывания Никитина в семинарии. Бытовая же и психологическая сторона этого времени отлично изображена самим поэтом в «Дневнике семинариста». Извлекать из него какие-либо сведения для непосредственного переноса в биографию не представляется возможным, ибо все-таки это не автобиография, а неоконченное художественное произведение, написанное к тому же с определенной тенденцией: обратить внимание общества на уродливость семинарской жизни. Но как фон для сухих резолюций семинарских ведомостей о «безуспешности» и «нехождении в класс» Никитина эти картины подходят как нельзя лучше.
Только одну оговорку необходимо сделать. Н. Поликарпов в своей исторической справке «И. С. Н. как воспитанник Вор. дух. сем.» («Вор. тел.», 1896, № 119) указывает, что в числе тогдашних преподавателей семинарии были и незаурядные, как, напр., Н. С. Чехов (словесность), В. П. Остроумов (логика), М. И. Скрябин (Свящ. писание), о которых, по его словам, «с восторгом вспоминали их питомцы». Все-таки как бы ни были неблагоприятны для умственного развития условия постановки учебного дела в тогдашней семинарии, даровитые натуры находили себе окольные пути и пробивались сквозь угнетающую среду.
Ко времени пребывания Ивана Никитина в семинарии относится тот первый могущественный взрыв творческих сил, который решает судьбы людей и определяет им место в историческом процессе. В Иване Никитине этот стремительный рост ринулся по двум направлениям: в сторону сознания себя как поэта, во-первых, и как западника, во-вторых. Было кое-что в атмосфере Воронежской семинарии, что особенно благоприятствовало первому. На почве живых еще воспоминаний о Серебрянском и Кольцове среди семинаристов развился повышенный интерес к литературным занятиям. Никитин скоро приобрел название семинарского литератора, семинарского поэта среди товарищей, а от проф. Чехова, которому показал первое свое стихотворение, получил поощрение и совет продолжать свои опыты.
Первоначальному периоду поэтического развития Никитина, по-видимому, нельзя отказать в известной гармоничности. Сосредоточенность, присущая его натуре, оказала ему тут первую и лучшую свою услугу. Благоприятный хор товарищей удовлетворял его самолюбие и давал его творчеству реакцию, необходимую для всякого развития. Конечно, ни одной песни этого времени не дошло до нас. Но сквозь отрывочные и неполные сведения смутно реет прекрасный отроческий облик тогдашнего Никитина, освещаемый такими драгоценными, хоть и малыми, фактами, дошедшими до нас, как следующее: играл на гуслях, бродил с ружьем в окрестностях…
Иной была вторая сторона его духовного роста: резкое и острое увлечение западничеством.
Если в первой были заложены зачатки всего его поэтического подвига с таким страстным устремлением к мировому и мирскому счастью и, значит, зачатки всего его личного счастья и душевного благостроения, то во второй скрыты корни глубочайших его личных мучений и того неизбывного надрыва, который прервал и смял его песню.
Западничество взяло Никитина огневой десницею Белинского. Белинским зачитывались в семинарии. Никитин отдался ему беззаветно.
Всей душой потянулся он к тому, что было в западничестве от гуманизма. Идеал свободноразвитого человека, благоговение к науке-истине и культуре-красоте внедрились навсегда в самую глубину его существа и дали основной тон всему его творчеству. Эта часть западнического влияния как нельзя лучше совпала с врожденными Никитину духовными задатками. Но была другая сторона в воспринятом влиянии: это отрицание «грязной действительности». Со всем пылом юного ученика Никитин усвоил и ее, тяжкой ценой разрушения своего душевного мира заплатив за ученичество. Исчезает облик отрока, играющего на гуслях и мечтательно бродящего в лесах и полях. Намечаются первые штрихи того портрета, который мы позднее видим в Рус. худ. листике Тимма. Выбритый и выстриженный по-европейски господин, в сюртуке, с непослушными вихрами на голове, со следами довольной от сознания своей культурности улыбки на губах.
Отрицание «грязной действительности», другими словами, отлучение от всех бытовых, житейских мелочей и от самого сока жизни, потому что в отрицаемом, среди грязи и навоза, таилось не одно жемчужное зерно, от рождения связанное неразрывной нитью с сердцем поэта, нанесло удар под самый корень зеленорадостному древу песнопения, подымавшемуся в Никитине. Не стало места миру и тишине в никитинской песне, горе и злоба получили возможность родиться в ней. Редчайшие личные качества исказились в корне. Если в воображении отодвинуть силу, обрушившуюся на Никитина, переместить его на мгновение в другие исторические условия, – какая величавая картина развертывается перед нашими глазами, какое умиляющее поэтическое зрелище является нам утраченным. Не пушкинская жизнерадостность, не толстовское тяжелое жизнеутверждение, а идиллический лироэпос непредвидимой широты и размаха утрачен нами.
Ко времени выхода Никитина из семинарии благосостояние его отца разрушилось. Главной причиной его разорения было введение свечной монополии. Он продал свой завод и дом и купил постоялый двор, который стал сдавать в аренду, помещаясь с семьей во флигеле. Оставалась еще у него свечная лавка у Смоленского собора. Смутные сведения указывают на то, что было намерение отправить молодого Никитина в университет. Не осуществилось оно будто бы по настояниям матери, желавшей сына женить да в лавку посадить. Первое не осуществилось, но второе исполнилось, и полгода поэт провел за прилавком – до смерти матери.
Савва Никитин после смерти жены стал пить запоем. Дела шли все хуже и хуже. Иван Никитин не сдавался перед несчастьями. То он выходит с возом на Смоленскую площадь торговать свечами, ладаном и посудой под градом насмешек, которыми осыпали его другие торговцы. То он пытается достать себе место конторщика или приказчика. Когда же это ему не удается, он рассчитывает арендатора и сам становится дворником, то есть начинает вести все хозяйство извозчичьего постоялого двора. «Сердце мое обливалось кровью от грязных сцен; но с помощью доброй воли я не развратил своей души». Возможно ли представить, какой бытовой ужас скрывается за этим спартанским по своей целомудренной сдержанности признанием, сколько и каких мучений перенес Никитин в этот период своей жизни.
В том же письме говорит он: «Продавая извозчикам овес и сено, я обдумывал прочитанные мною и поразившие меня строки, обдумывал их в грязной избе, нередко под крики и песни разгулявшихся мужиков». И далее: «Найдя свободную минуту, я уходил в какой-нибудь отдаленный уголок моего дома. Там я знакомился с тем, что составляет гордость человечества, там я слагал скромный стих, просившийся у меня из сердца. Все написанное я скрывал, как преступление, от всякого постороннего лица и с рассветом сжигал строки, над которыми я плакал во время бессонной ночи.
Тяжелая эта жизнь еще более отягощалась частыми ссорами поэта с своим отцом. Они любили друг друга, но отношения между ними были ужасные. Кротко ухаживая за отцом, когда он бывал пьян, Иван Никитин становился к нему суровым, когда он вытрезвлялся. Де Пулэ приписывает Ивану Никитину следующие слова, неоднократно им будто бы повторяемые: «Я в состоянии убить того, кто решился бы обидеть старика на моих глазах; но когда он отрезвляется и смотрит здравомыслящим человеком, вся желчь приливает к моему сердцу, и я не в силах простить ему моих страданий».
Хозяйничество поэта несколько поправило дела Никитиных. Явилась возможность построить флигель, который был сдан внаем профессору семинарии. Непосредственное и постоянное общение с народом, несмотря на обстановку, в которой оно происходило, не могло все-таки не давать пищи наблюдательному уму и затаенному сердцу Никитина; чтение книг питало его с другой стороны; в центре его духовной жизни уже стояло, по-видимому, собственное поэтическое творчество; голод в людях, в обществе, в среде был, вероятно, наиболее ощутимым в эту пору. Известно, что отчасти удовлетворяла его дружба с мещанином г. Нижнедевицка Иваном Ивановичем Дураковым. Одним из первых слушателей и советчиков поэта был он, и добрую о нем память надолго сохранил Никитин. Ища выхода своим силам, Никитин посылал в столичные журналы свои стихотворения, но отклика не получил никакого.
В октябре 1849 года Иван Никитин послал два своих стихотворения, «Лес» и «Дума», в редакцию «Воронежских губернских ведомостей». Редактором газеты был в то время В. А. Средин, а ближайшими сотрудниками Н. И. Второв и К. О. Александров-Дольник. Оба только что перевелись на службу из Петербурга в Воронеж, первый – советником губернского правления, второй – товарищем председателя губернской палаты, оба окончили Казанский университет и наряду со службой занимались археологией, этнографией, статистикой, изучали и собирали воронежские древности; они основали в Воронеже кружок, собиравшийся на квартире Второва для бесед, чтения и научных занятий и состоявший из преподавателей местных гимназий, семинарии и кадетского корпуса, священников и побывавшей в университете молодежи.
Такая редакция не могла пройти мимо стихотворений, из которых одно, как мы можем судить, отличалось сильным чувством природы и предсказывало богатое развитие. 5-го ноября вышел № 45 «Вор. губ. вед.» со следующим ответом Никитину от имени редактора: «На днях присланы нам от неизвестного лица при письме, подписанном буквами И. Н., два стихотворения, которые мы по прочтении нашли так замечательными, что готовы были на этот раз из уважения к дарованию отступить от принятой нами программы и поместить их в нашей газете. Единственное препятствие, которое удерживает нас, это незнание нами имени автора!» Этому препятствию не суждено было исчезнуть: Никитин не открыл своего имени, и стихи напечатаны не были. Поэт не мог преодолеть противоречия, которое было между внутренней и внешней его жизнью, того, что он сам позднее, в письме к Кони, назвал «двусмысленным положением». Тем не менее успех, хотя и неиспользованный, не мог не отразиться благотворно на его творчестве.
Стихотворения следующего, пятидесятого года носят следы большой сосредоточенности и душевного мира. От «безотрадной ничтожности» бывания поэт устремляется к созерцанию бытия:
И чужды мне земные впечатленья,
И так светло во глубине души:
Мне кажется, со мной в уединенье
Тогда весь мир беседует в тиши.
«Тишине молюсь», – говорит он в стихотворении «Вечер»; в другом: «как мне легко». Можно сказать, что темой этого года был стих: «Смолкла дневная тревога».
Получив добрый отклик от людей, которых уважал, поэт внутренне окреп, уверился в себе. Ему стало легче переносить свою судьбу, он в ней увидел смысл:
К борьбе с судьбою я привык,
Окреп под бурей искушений:
Она высоких душ родник,
Причина слез и вдохновений.
Этим процессом самоуглубления и развития можно объяснить, что только через четыре года Иван Никитин вновь решает обратиться в редакции. По-видимому, новый этап предчувствовал он, уже не удовлетворяясь сделанным за эти годы, и остро ощутил необходимость общественно проверить то, во что сам верил со страхом: свое поэтическое призвание.
6 ноября 1853 года он пишет Ф. А. Кони и просит «приговора»: «Будьте моим судьею, покажите мне мое собственное значение или мою ничтожность».
Как настоящий художник, желающий всех достижений, а не некоторых, полной победы, а не половинчатой, пишет в этом письме Никитин: «Если же из приложенных здесь стихотворений Вы увидите во мне жалкого ремесленника в деле искусства, тогда сожгите этот бессмысленный плод моего напрасного труда. Тогда я пойму, что дорога, по которой я желал бы идти, проложена не для меня; что я должен всецело погрузиться в тесную сферу мелкой торговой деятельности и навсегда проститься с тем, что я называл моею второю жизнью». Нам неизвестно, что ответил Ф. А. Кони Никитину на это письмо.
12-го ноября Никитин в подобном же письме, сохраняя те же выражения и также говоря о своем мещанском происхождении и о том, как действует на него природа, и также прося ответа на тот же вопрос «быть или не быть», пишет В. А. Средину. В начале письма он открывает свои инициалы, которыми подписал четыре года тому назад свои стихи. В конце письма он лукавит, говоря: «С просьбою о напечатании своих стихотворений в одном из современных журналов я не обращаюсь к кому-либо по своей неизвестности и неуверенности в силе своего дарования» (Ф. А. Кони он писал именно так: «…обратиться к Вам с просьбою о напечатании»). К письму были приложены стихотворения «Русь», «Поле» и «С тех пор, как мир наш необъятный…».
Письмо Никитин написал «по совету Дуракова», и Дураков сам доставил письмо в редакцию.
В № 47 «Вор. губ. вед.», в отделе «Смесь» (Никитин сам назвал его в письме), появилась «Русь» и была перепечатана «С.-Петербургскими Ведомостями» № 275. Это было первым выступлением Никитина в печати.
Тотчас же состоялось знакомство Никитина с редакцией. Гласный думы Н. Рубцов разыскал поэта и при вез его к Н. И. Второву. Вот как описывает последний этот момент: «Бледный, худощавый, выглядывавший как-то исподлобья, в длинном сюртуке, Иван Саввич робко следовал за Рубцовым, и когда последний с торжеством объявил, что это тот самый Никитин, с которым я желал познакомиться, он, словно подсудимый, призванный к ответу, стал извиняться, что позволил себе такую дерзость (то есть написать письмо) и проч. Насилу мог я усадить его; но и затем, как только начинал я говорить с ним, он тотчас же вскакивал, и немалых усилий стоило мне уговорить его вести разговор со мною сидя».
Стихи Никитина стали в списках распространяться по городу. Поэт приобретал знакомства, вступил во Второвский кружок, подружился с А. Нордштейном, был приглашен к губернаторше Е. Долгорукой.
Из петербургских литераторов горячо откликнулись на «Русь» И. И. Введенский и А. П. Майков, принявшие Никитина как поэта народного. Купец Рукавишников, уезжая в Иркутск, звал его с собою на прииски с жалованьем 1.200 руб. в год на всем готовом. Гр. Д. И. Толстой через Н. И. Второва сделал Никитину предложение издать его стихи.
В октябре 1854 года поэт отправил рукопись первой своей книги стихов в Петербург к гр. Д. И. Толстому. Этот год, по-видимому, сыграл большую роль в жизни Никитина. Под влиянием новых знакомств, бесед с друзьями, чтения, под влиянием быстрого и широкого литературного успеха в поэте ускорился рост его душевных сил. С расцветом поэтическим совпала жизненная зрелость. В июле 1854 года Никитин начал писать «Кулака». Еще много было противоречий между окончательно сложившимся в Никитине культурным человеком типа западников и ролью дворника, но достаточно посмотреть его записки этой поры, чтобы увидеть в них юмор, глубокую и прочную победу личности над средой. Отрываемый и теперь от книг окриками извозчиков: «Савельич, овса! Э, малый, да ты острыгся! Вишь виски-то щетина щетиной!» – Никитин в тот же день мог слушать комплименты губернаторши его стихам, и то, что раньше трагически парализовало его творчество, теперь, наоборот, становясь не более как одним из жизненных контрастов, возбуждало способность творить, звало к картинам широты всеобъемлющей.
Года через два, по замечанию Н. И. Второва, Никитин «сделался уже светским человеком. Он бросил свой длиннополый сюртук и сшил себе платье по моде, сделался очень развязен». Самостоятельно изучив французский язык, Никитин в ту пору хоть и пугал друзей своим произношением, но объяснялся по-французски.
В литературном отношении Никитин в этот период оказался между двух огней: из Петербурга, от Майкова и др., шло к нему требование быть поэтом-народником и прежде всего удовлетворять неясным исканиям того неопределенного, что грезилось петербургским литераторам под именем народной души. С другой стороны, воронежский литературно-культурный кружок всячески воспитывал в Никитине литератора. Это было бы неплохо, если б вкусы этого кружка не стояли на такой безнадежно средней высоте, которой недоступно было понимание всех зачинающихся в Никитине стихийно-поэтических сил. Странным, должно быть, казалось Никитину, когда А. Майков писал ему: «Завидую, что вас вспоила и вскормила сермяжная Русь».
К весне 1855 года относятся первые сведения о той болезни поэта, которая привела его к безвременной могиле.
Пишущему эти строки воронежские старожилы рассказывали о необычайной силе поэта, унаследованной от отца, и о том, как он, например, с пудовой гирей в каждой руке взбирался по лестнице на крышу своего дома. Это молодечество, по рассказу Н. Второва, заставило его однажды, в 1850 или 1851 году, хвалясь силой, сдвинуть с места нагруженный воз, причем у него «как бы порвалось что внутри», от чего началось хроническое расстройство желудка, переставшего принимать всякую пищу, кроме куриного супа, кашицы да белого хлеба. В прелестное весеннее утро 13 апреля 1855 года болезнь эта получила возможность резко прогрессировать, потому что Никитин, по примеру, но против предостережения Второва, с которым гулял, соблазнился на купанье. Это купанье имело следствием очень тяжелую болезнь, которую Н. Второв, в терминах своего времени, определяет сначала как «горячку», потом как «скорбут» и признаками которой указывает лишение «употребления ног» и постоянное лежание в постели. Бывший директор воронежской гимназии и тамошний помещик П. И. Савостьянов предложили больному поэту пожить у него в имении «Сухие Гаи». Никитин принял предложение. Его привез, за ним ухаживал и носил его «молодой парень, одетый и остриженный по-русски, кажется, один из дальних родственников больного». Хозяин наделил поэта медицинскими книгами, и Никитин погрузился в них. В записке из «Сухих Гаев» ясно передано ощущение этого лета: «Вижу самого себя медленно умирающего, с отгнившими членами, покрытыми язвами, потому что такова моя болезнь».
В конце июня Никитин уже возвратился домой.
Врач Кундасов принес ему облегчение от скорбут, отменив диету и допустив в пищу кислые щи, квас и т. д. Но, по-видимому, теперь Никитин был уже болен. 13-го октября он пишет: «Вчера для меня был страшный день. Я думал, треснет мой череп, – так болела голова от расстройства желудка!»
В начале 1856 года вышло первое издание стихотворений Никитина. Издатель, гр. Д. Толстой, вице-директор департамента полиции, подал поэту мысль поднести книгу высочайшим особам. Никитин согласился и был в восторге, когда получил подарки от обеих цариц и цесаревича Николая Александровича. «Рука дрожит», – пишет он Н. Второву. Знаки сочувствия шли со всех сторон к поэту. Генерал-майор Комсен из Кременчуга прислал ему полное собрание сочинений Пушкина. Еще какая-то «почтенная особа» – «Мертвые души» в золотом переплете. В Воронеже книга имела большой успех: «Было 150, все дотла распроданы». Столичная критика приняла ее менее горячо, чем следовало. Фаддей Булгарин издевался.
1856 год был омрачен для Никитина смертью Дуракова. Никитин писал И. И. Брюханову: «Бедный Дураков! Мне тем более грустно, что настоящее время я почитаю каким-то светлым исключением из моей жизни».
В 1857 году Н. И. Второв, переведенный на службу в Петербург, уехал из Воронежа, и кружок его распался. Разлука с ним была тяжела для Никитина. В Воронеже к этому времени не оставалось почти никого из друзей Никитина. Опять в нем начались сомнения. «Видно, я ошибся в выбранной мною дороге», – пишет он Н. Второву 15 апреля. «Неумолкаемая гроза и гроза отвратительная, грязная, под родною кровлей» стала опять для него «невыносимой битвой». Творчество поэта не находило себе выхода. Поэма «Городской голова» не удавалась: «…раз десять начинал я новую работу, поэму, но разрывал в мелкие куски. Жалкое начало! Дрянь выходит из-под пера». Противоречие между требованием «невозмутимого мира» и жизнью опять мучило поэта. Он с увлечением читает «Последнего из могикан»: «Все-таки легче, когда забудешься, хоть ненадолго».
Письмо к Плотниковым, от 12 июля этого года, ярко рисует некоторые стороны жизни поэта. Любовь к хозяйничеству сидела в нем крепко. Он охотно исполнял в Воронеже всевозможные поручения своих деревенских знакомых. Попросили купить коляску – он покупает и торгуется: «Как я ни старался выжать что-нибудь из немца – хозяина коляски, нет! не уступил ни гроша! Толкует, что она из бука, и при этом долго вертел указательным пальцем под самым моим носом; ей-богу, не понимаю, что же тут общего между буком и моим носом?» В этом же письме Никитин и счет посылает:
«За гайку 1 руб. 22.
За овес и сено 1. 40.
За сало – 35.
Соду 1. 75.
Конфекты 1. 5.
На дорогу 1. 23.»
2 августа 1857 года Никитин счел законченным своего «Кулака» и отправил его в Петербург «под покровительство Константина Осиповича (г. Александрова-Дольника)». После весенней слабости, осенью, опять в нем чувствуется твердость и уверенность. «Покуда мне сомневаться и в «Кулаке» и в самом себе!» Отзывы его о прочитанных к этому времени книгах резки и определенны. Про Щедрина он пишет: «Это выстрелы в воздух, холостые заряды… Много грома и мало пользы!» Шекспир ему нравится: «Какое славное лицо по отделке Фальстаф!» 1 ноября Никитин пишет Александрову-Дольнику о своих беспокойствах по поводу издания «Кулака»: «Вот три месяца о «Кулаке» ни слуху ни духу; жив ли он и как проходит сквозь цензуру? Уж скорее бы с ним покончить, посмотреть и послушать, что и как, и – тогда за новую работу: до сих пор что-то не работается. Забота плохой двигатель труда, если она не о самом труде». Наконец первые пять экземпляров поэмы были получены поэтом – 4 марта 1858 года. Как раз в это время он отправлял Плотниковым какой-то комод и в один из ящиков его положил «Кулака».
Через десять месяцев книга была распродана.
Весну этого года характеризуют следующие три фразы из записки от 14 апреля: «Хозяйство мне просто шею переело». «Дворник говорит: я жить не хочу». «Кухарка легла на печь. Я, говорит, стряпать не хочу, хоть все оставайся без обеда». «Записки семинариста» подвигаются вперед тихо, даже слишком тихо». В мае Никитин переехал на дачу, «если только можно назвать дачею сальные заводы, где все есть: и страшное зловоние, и тучи мух, и ночью лай собак, и, к несчастию, сквернейшая погода». А дома старик отец пьянствовал: «Сказал было старику, чтобы он поберег свое и мое здоровье, поберег бы деньги – вышла сцена, да еще какая! Я убежал к Придорогину и плакал навзрыд… Вот вам и поэзия».
В конце июля здоровье поэта ухудшилось. Доктор запретил ему «работать головою» и заставил пить исландский мох. Никитин стал читать Шиллера в подлиннике, браня Жуковского за плохие переводы. Осенью он пишет: «Я все болен и болен более прежнего». Доктор прописывает ему диету. Он хотел бы ехать к Плотниковым в деревню, но не может. День проходит у него в работе на дворе, в возне с извозчиками. Вечером он берется за чтение. Когда чувствует себя лучше, читает Шиллера с лексиконом, «покамест зарябит в глазах». Ложится в 12, встает с первым светом.








