Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)
IV. Пушечное мясо
Ослабов проснулся у себя в номере поздно, с головной болью. Вчерашняя попойка казалась тяжелым сном. Быстро одевшись и наскоро выпив чаю, он отправился в городскую Думу. Вестибюль, лестницы, коридоры кишели народом. Дамы-патронессы хлопотали над ящиками с подарками, распределяя иконки, крестики, кисеты с табаком и мешочки с монпансье; заведующие хозяйством, вооруженные необычайно воинственно, суетились у кассы; санитары тащили куда-то складные носилки усовершенствованного образца, которые очень хорошо раскладывались здесь, в коридорах, и слишком быстро ломались на фронте; надушенные, завитые и напудренные сестры милосердия бегали, сопровождаемые служащими общественных организаций в необыкновенно блестящих погонах с едва заметным красным крестиком на них; важно и степенно стояли персидские купцы, оптовые поставщики риса и кишмиша, – городской голова был председателем кавказского отделения союза городов. Ослабов издали услышал его гортанный, низкий бас и нагнал его у дверей его кабинета.
– Доктор Ослабов! – чрезвычайно любезно встретил его председатель. – Поздравляю вас с милостивым приемом у его высочества. Вы назначены в мое распоряжение. У меня есть вакансия помощника главного врача в Урмийском районе. Если вам угодно, я могу вас отправить туда. Вы согласны?
– Пожалуйста. Мне бы только скорей на фронт.
– Сегодня же в одиннадцать вечера можете ехать. Жалованье за месяц вперед, подъемные и обмундировочные вам сейчас выпишут. Литер и документы тоже. Район интересный: наступление. Работа трудная: сыпняк. Если нужно будет, телеграфируйте непосредственно мне – постараюсь помочь.
– Благодарю вас. Я сегодня же выеду.
– Да, вот еще что. Ваше начальство, наш главный врач, доктор Древков, он, видите ли, как вам сказать, не без странностей. Ну, да ничего, уживетесь. Зато там уполномоченный чудесный человек – Арчил Андреевич Батуров. К нему и являйтесь. Всего хорошего. Желаю успеха. Подождите в приемной. Вас вызовут.
Он крепко пожал руку Ослабова и гневным голосом обратился к персам, ожидавшим очереди:
– Ну, где же рис? Рис где же?
Ослабов вышел в приемную, в толчею, в гул голосов, кричавших о десятках тысяч пудов, о сотнях тысяч рублей, о лошадях, об ишаках, об ящиках и мешках, как будто тут была биржа.
«Видно, фронт хорошо снабжается», – наивно подумал Ослабов, наблюдая всю эту торговую суматоху. Скоро его вызвали, и, постояв в очереди, он получил документы и деньги – неожиданно крупную для него сумму. Новенькие, шелестящие бумажки обожгли ему руки. «Фунт стерлингов! – вспомнил он, но радостная уверенность, что он сегодня едет, забила неприятное воспоминание. – Куда девать день? Только не с Гампелем! Вот что: поеду в баню», – пришло ему в голову.
Он свернул вниз, в узкие, переплетенные, как паутина, переулки на Майдан, в гул и запах лавочек-мастерских. Тут ковали и паяли кузнецы, сидя на корточках, медную посуду, тут чеканили ее ребро бесчисленными молоточками, тут пахло козлиной кожей, и синие, красные и зеленые куски местного сафьянца быстро превращались в чувяки в руках ловких чувячников. На створках открытых дверей стоймя стояли за перекладинами румяные чуреки, распространяя густой пшеничный запах, и на веревках висели, как тряпки, тончайшие лаваши. Из полутемных маленьких лавочек, где торговали пряностями, несся острый запах сушеных лимонов, шафрана и кардамона. Из дверей и окон чайханы вырывался легкий голубой дым кальяна, смешиваясь с дурманящим, сладковатым запахом опиума, который тайно курили там же. Любуясь Востоком, Ослабов не заметил, как дошел до горячих бань. Купив билет у торжественного старика, он разделся и вошел в баню. Клубы пара обдали его, и в ноздри ударил маслянистый, резкий и сначала неприятный запах серы. Ослабов сел на каменную скамью. Из облаков пара перед ним возникла сухая, скелетистая фигура высокого старика в красном фартуке на бедрах. Сам Хронос, удрученный тысячелетней жизнью, не мог быть страшнее. Он обдал скамью горячей водой и, уложив Ослабова, стал методично тереть его без мыла жесткой перчаткой, скатывая грязь до тех пор, пока кожа не становилась совсем шелковой. Потом взял наволоку, намылил ее, дунул в нее и выдавил на разнеженное паром и массажем тело Ослабова чудесное, воздушное, почти невесомое облако пены. Заботливо наблюдая, вполне ли Ослабов блаженствует, он сел с ним рядом на край скамьи.
– На войну едешь? – заговорил он. – Ай, хорошо! Война – хорошо.
– Почему хорошо? – приподымаясь из-под облака, спросил Ослабов.
– Много людей стало. Ай, много! Я сорок лет терщик, – никогда столько не было. Чурек – большие деньги. Помидор – большие деньги. Разве можно? Война много людей убьет – легко жить будет.
«Откуда у него такая философия?» – подумал Ослабов и сказал:
– Ты нехорошо говоришь, старик!
– Зачем нехорошо? Хороший человек так говорит. Авдаков князь так говорит. Берды-оглы, большой купец, так говорит. Мулла-Хассан в номер ходит, и мулла так говорит. Они знают. Ложись!
Он легко перевернул Ослабова ничком, с ловкостью кошки вскочил ему на спину и съехал вниз по спине, потом стал шлепать, бить, выправлять, разминать, дергать и вытягивать руки, ноги, пальцы так, что все кости захрустели.
«Э, да он здорово знает анатомию!» – подумал огорошенный Ослабов, припоминая название мускулов, по мере того как они попадали в руки терщика.
– Иди купаться! – ласково сказал наконец старик.
У стены был небольшой бассейн, куда непрерывно лилось две горячих струи желтой, маслянистой, сильно пахнущей сероводородом воды. Там плескалось несколько распаренных красных туш. Ослабов не без брезгливости влез туда же. Все тело приятно ломило. Старик ждал его и, когда он вылез, провел его к душу, смыл серную воду и, заботливо, как нянька, укутав простынями, уложил отдыхать.
– Вот теперь и помирать можно – чистый! – ласково сказал он. – У тебя дети есть? Жена есть?
– Никого нет.
– Ай, хорошо! Убьют, никому жалко не будет.
«Старый ворон! – озлился про себя Ослабов. – Чего ты каркаешь? А может быть, вправду убьют?»
Мелкая дрожь трусости захватила ему сердце снизу.
– Когда пуля попадет, не мешай ей, не пугай ее, не кричи, не трясись! Насквозь пройдет – жив будешь, – наставительно и в благодарность за рублевку заметил ему старик.
Жестокая философия устроителей войны, наивно усвоенная старым рабом, терщиком, опрокидывала еще скорей, чем Гампель, все туманные мечтания Ослабова. Совсем встревоженный, он вернулся к себе в номер, и тотчас на него нахлынул сон, которому нет сопротивления.
Гампель несколько раз стучал в дверь – Ослабов не слышал.
Ему снилось, что он пробивается сквозь проволочные заграждения. Колючки впиваются в тело, рвут кожу и мясо, льет кровь, а он лезет все дальше. Если не пролезет, – пропал. Вот зацепилась нога. Нога, как у студенистого трупа, оторвалась и повисла сзади в лохмотьях жил и сукровицы, а он все лезет. Вот другая нога оторвалась, – он кричит громче и лезет дальше, цепляясь пальцами и на окровавленных руках подтягивая туловище. А проволоке нет конца. Вот рука завязла и вытянулась из плеча – как постромки, лопнули сухожилия, а он кричит и лезет дальше. Вот другая рука оторвалась и нечем уже лезть. Он пробивается головой, колючки скальпируют его, кровь застилает глаза, проволока выматывает из него кишки, а ему все не больно. Вот уже остался от него кровавый комок, внутри которого мечется сердце и кричит, неистово кричит о том, что не хочет умирать, а проволоке нет конца.
Ослабов проснулся в холодном поту. Ощупал себя – цел! Вскочил, взглянул на себя в отсыревшее зеркало и рассмеялся, увидев свое смятое, перепуганное сном лицо, едва скрывая от себя сумасшедшую радость, что он жив.
За окнами синели сумерки.
Немногие остававшиеся до отъезда часы были для Ослабова томительны. Он опять переложил вещи, поел, расплатился за номер и почти за час до отхода поезда был уже на вокзале.
Вокзал весь был забит серошинельной толпой. Проходящие эшелоны жили тут по нескольку дней. Никто не знал, когда, куда и с какого пути отойдет поезд. Расписание уже не соблюдалось. Все пути были забиты теплушками. Жара, ругань, давка, растерянные железнодорожники, толчея у кипятильников, узлы, сундучки, скатанные шинели, пепельно-зеленые, измученные лица, какая-то неразрешимая судорога зарядных ящиков и людей, багажа и вагонов, огней паровозов и семафоров и солдатских глаз. Пробившись со своим сундучком к буфету, Ослабов приткнулся сзади чьей-то спины к столу и только что поднес к губам воду из сунутой ему официантом бутылки, как на плечо ему легла тяжелая рука спешащего на перрон Гампеля.
– Вы что же тут разнарзанились? Наш поезд сейчас отходит. Уже звонки были.
Ослабов вихрем сорвался с места и ринулся за ним, но его тотчас оттиснули, пока он вытаскивал из кармана литер. Толпа вынесла его на перрон, когда переполненный сверх меры поезд уже трогался. Опоздавшие, как и Ослабов, солдаты ловко прицеплялись к ступенькам и поручням вагонов, как пчелы к своему грозду. Ослабов заметался перед отходящим поездом, поймал чьи-то сочувствующие глаза в окне вагона, сунул туда сундучок и, почти не понимая, что он делает, повис на ступеньках одного из задних вагонов. Рядом с ним уцепилось еще несколько человек. Поезд сразу взял скорость. Мелькнули в расщелине гор огни Тифлиса, и эхо грохота загремело в ущелье.
Дверь была плотно приперта изнутри, и как ни налегал на нее Ослабов, она не поддавалась. Те, кто были половчее, перебрались по буферам на предыдущий вагон. Ослабов остался вдвоем с кем-то.
– Держитесь крепче, а то сейчас спуск начинается! – услышал он сзади себя чей-то резкий крик.
– А станция скоро? – замирающим голосом спросил Ослабов. – Позвольте познакомиться. Доктор Ослабов.
– Очень приятно. То есть, вернее, очень неприятно, потому что мало приятного в таком способе путешествовать! А я фельдшер Цивес. Как же вы это опоздали?
– Но вы ведь тоже опоздали?
– Я не опоздал. Я тут с шести часов. А только эти проклятые царские крысы не умеют отправлять поездов. Вы куда едете?
– В Урмию.
– В Урмию? Поганое место. Малярия, сыпняк. Вы сыпняка не боитесь? По-моему, наплевать от чего помирать. Вы так не думаете? Вы доктор? Настоящий доктор? Редкая вещь! И уже лечили? Резали? Не резали? Не хирург, значит? В Урмии докторов до черта. Но это ничего не значит. Больных еще больше. Там наступление.
Ослабов едва успевал отвечать.
Поезд стремглав летел куда-то вниз, по ущелью, извиваясь, как змея. Держаться Ослабову было очень трудно, и если б не Цивес – он бы уже сорвался от одного этого сознания, что ему держаться трудно. Но Цивес чувствовал себя очень неплохо и ежеминутно восторгался красотами природы.
– Смотрите, какие ярко мерцающие звезды над нами! А вон из-за горы надвигается тропический дождик. Знаете, это даже очень хорошо, что мы с вами так едем. В вагонах было бы хуже. Там воздух прямо-таки антисанитарный. И все ужасно боятся простудиться и не открывают окон. А на рассвете мы будем уже на Араксе. О, черт!
Вагон так рвануло, что он чуть не слетел.
– Вешать их надо! – крикнул он. Грохот поезда все усиливался.
– Кого?
– Царских взяточников, которые такие дороги строят! Ну, да революция скоро всех их сметет!
– Скоро ли станция? Я не могу больше висеть так! Рука затекла! Я не могу больше держаться! – кричал Ослабов.
– Держитесь! Вам же надо доехать? Главное, не смотрите в пропасть. Революция…
Ослабов тут только заметил, что поезд мчится действительно над пропастью. Справа подымались горы, а слева, сейчас же за низкими кустарниками, зияла чернотой, дышала сыростью и гремела со дна речкой глубокая пропасть. У Ослабова закружилась голова, холодные мокрые ветки уже не первый раз хлестнули его по лицу, тормоза выли, вагоны скрипели и метались из стороны в сторону, спуск был такой, что даже прицепленный сзади паровоз мало помогал.
– Подождите! – крикнул Ослабов, чувствуя, что изнемогает, и желая опереться на Цивеса, безмятежно мотавшегося со всей этой системой, как будто он был не пассажиром, а планетой при своем солнце.
– Нет! – прорезал железный грохот голос Цивеса, – ждать мы не будем! Мы начнем, а западный пролетариат подтянется. Мы уже начали, а если б не война…
– Подоприте меня сзади!
– Революция неизбежна! Империалистическая война…
– Мне бы только переменить точку опоры…
– Буржуазия потому ее и затеяла, что… Да не напирайте вы на меня, чтоб вас! Я вам не подпорка!
Ослабов действительно почти повис на Цивесе – ему сделалось дурно и от этой быстроты, а может быть, и от разговоров о революции. В это время вдали сверкнули огни станции.
– Вот как наш поезд мчится к огонькам станции, так Россия мчится к огням революции! – вдохновился Цивес.
Ослабов расслышал только одно слово: станция и, уцепившись из последних сил, с наслаждением спрыгнул на землю, когда поезд остановился.
Цивес побежал искать, где свободней. Ослабов с трудом втиснулся в вагон. На лавках, на верхних полках, на полу, на полках для вещей сидели и лежали солдаты. Густой запах махорки, яловочных сапог и пота оглушил Ослабова. Во всех углах мелькали огоньки цигарок. Оплывшая свеча догорала в фонаре. Из конца вагона несся чей-то мерный, с распевкой, голос.
– У кого тут мой сундучок? – робко спросил Ослабов.
– Поди ты к… – спокойно дали Ослабову несколько человек сразу, а еще кто-то добавил вразумительно:
– Тут сказку сказывают, а он с сундучком!
Ослабов приткнулся к чьей-то спине и стал слушать.
Тот же распевный голос продолжал:
– И надумал мужик на третью весну, что не будет он больше землю пахать да хлеб сеять. Просолились, говорит, кости во мне от пота, исходил, говорит, за плугом путь длинней Владимирки, ободрал я, говорит, рощу лип на лапти. Не хочу, говорит, больше маяться. Попрощался он с плугом за ручку, с бороной – за ножку, пустил сивого мерина в поле, надел чистую рубаху, закрутил цигарку, сел на завалинке, курит да с жаворонком разговаривает. Пришло время хлебу спеть, а на поле бурьян да трын-трава. Пришло время хлеб собирать, а мужик с ежиком забавляется: какой ты, говорит, колючий, вот бы и мне таким быть! Пришла пора барину пироги из новой муки печь, – кухарка его в слезы: нет муки ни горсточки. Осерчал барин, почему такое муки нет, к мужику кинулся. Ты, говорит, сукин сын, такой-сякой, почему хлеба не насеял, муки не смолол? А мужик перекинул нога на ногу, плюнул петелькой, да и говорит: я, говорит, сукин сын, сел на овин да с жаворонком разговариваю. А ты, говорит, сын мамашин, так иди к ней и с нее хлеба спрашивай. А я, говорит, для тебя из себя пота больше ни капельки не выпарю. Повернул барин оглобли к попу. Так и так, говорит, отец. Не хочет мужик землю пахать, поди его усовести словесами божественными. Пошел поп к мужику, раскрыл свою книгу и ну отчитывать. Коли до седьмого пота потрудишься – рая небесного удостоишься. Коли будешь лодыря гонять – ада тебе не миновать, попадешь к черту в лапы. А мужик, не будь дурак, отвечает попу: будь по-твоему, батюшка. Пойду-ка я к черту понаведаюсь, какой у него ад бывает, – чай, не хуже нашего. Подвязал лапоточки покрепче, взял орясину и пошел к черту. Поп за ним, высунув язык, три версты бежал, да отстал. Приходит мужик к черту. Ничего особенного. Оно, правда, жарко, как в печке, но обыкнуть можно. Черт сидит из себя видный, на левую сторону весь застегнутый, пупки собачьи хряпает. Чего, говорит, тебе, мужичок, надобно от меня и почему ты ко мне живым пришел? Пришел я, говорит мужик, по собственному любопытству, узнать мне хочется, какое в аду житье. Житье, говорит черт, у меня неплохое. Мужики собак гоняют, баре да князья из собак пупки вырывают, попы их в кипятке полощут, а бабы жарят. Работают до пятого пота, никак не боле. Посмотрел мужик – правду говорит черт. А где, говорит мужик, у тебя тут адова пасть и все прочее, котлы да костры, крючья да вилы и все муки мученские огненные? Ничего, говорит черт, у меня этого не заведено, это все попы выдумали, чтоб ко мне меньше народу попадало.
Поблагодарил мужик черта – и назад. Черт ему на дорогу пупочков собачьих дал, – он, как вышел из ада, тут же их и выбросил, потому вкус у них для мужика неподходящий. Пришел на землю и говорит попу: ничего в аду страшного нет, живут люди получше нашего, не буду я работать на барина. Плюнул петелькой и сел на завалинке опять с жаворонком разговаривать. А у барина животы подвело. Не то, чтобы пирога, – краюхи черного хлеба нет, одни ананасы. Пошел барин к царю, так и так, говорит, мужик хлеба сеять больше не хочет, ада не боится. Ладно, говорит царь, покажу я ему штуку получше ада, небось испугается, за ум возьмется. И затеял царь войну, и погнал народ под немца и под турка, и уговор такой с турками и немцами сделал, что не даст он солдатам своим ни ружей, ни патронов, пусть целят палками, а стреляют из своего заду. Пошел мужик на войну, сначала страшно было, а потом привык: ничего особенного, палкой целит, задом палит. Ишь, в вагоне-то нашем дух какой! Должно быть, он тут где-нибудь в уголке сидит, уши навострил, меня слушает. Да слушать ему больше нечего, потому сказке конец.
Хохот пошел по вагону, потом говор, потом шепот, потом храп. Укачало и Ослабова. Он задремал, а когда очнулся, уже светало. Красные, распаренные от духоты, кругом спали солдаты. Руки, ноги, головы с частоколом белых зубов раскинулись в самых разнообразных позах. Воздух был густой от запаха пота, чесноку и махорки.
«Вот оно, пушечное мясо! – подумал Ослабов и память добавила: – Запроданное Англии. И это здоровое тело будут рвать и кромсать пули. За что? За кого?»
Невыносимо острая жалость охватила Ослабова. Он пристально вглядывался в солдатские лица: у одних – тревожно-хмурые, у других – детски безмятежные, и вдруг увидел под головой одного солдата свой сундучок. Это был молодой безусый парнишка, и Ослабов оттого, что он спал на его сундучке, почувствовал к нему особенную нежность. И умилился сам на себя, что он так сильно любит народ, что он, Ослабов, так хорошо сделал, поехав на войну перевязывать и лечить этих солдат. На мгновение вспыхнувший в нем протест против войны тонул и расползался в размазне умиления и самолюбования. Упиваясь своими хорошими чувствами, Ослабов загляделся в окно. Поезд мчался в живописном ущелье. Красные скалы подымались из перламутрово-синей мглы, звезды быстро гасли в зеленом небе, и вдруг высунулся из-за скал острый, ярко-алый край уже озаренной солнцем снежной вершины.
Там, за горами, была уже Персия.
V. Настоящие керманшахские!
Генерал Филимон Васильевич Буроклыков, кавалер Георгия, полученного в японской войне за случайную удачную вылазку, совпавшую с заменой Линевичем Куропаткина и раздутую в крупный успех нового главного командования, сидел на пахнувшем смолой, недавно пристроенном к глинобитному одноэтажному дому балконе, за чайным столом, покрытым вышитой скатертью, заставленным сластями, и предвкушал длительное чаепитие, посматривая на супругу свою, Валентину Никоновну, розовую пышную даму в кружевном чепце, заварившую чай в большом цветистом чайнике, когда в его генеральские руки был подан секретный пакет с приказом верховного главнокомандующего о немедленном и непременно победоносном наступлении из сих мирных болот на далекое Банэ, в помощь наступлению генерала Арбатова.
– Черт те что! – воскликнул, недоуменно оглядываясь, генерал.
Ярко начищенный самовар раздувал пары, желто-красный чай благоухал в стакане двойным ароматом – своим и размякшего в нем сушеного лимончика; персики, набитые толчеными и замешанными на меду орехами, так и тянулись в рот; кругом на раскидистых стволах столетних миндалей рассыпчатым снегом висели хлопья цветов, струивших нежнейший запах; роскошнейший петух то и дело наскакивал на жирных кур; с успехом откормившая себе окорока свинья хрюкала под балконом; вьющиеся розы свисали прямо на розовый затылок генерала; неиздалека неслась привычная в предвечерний, час чаепития и любимая генералом солдатская песня: «Ах, да что ж это тебя, это, я в кусты да не затащил!» Валентина Никоновна была явно в наичудеснейшем настроении. И сам генерал, в свеженьком кителе, с неприкрученными еще пуговицами, чисто выбритый, за исключением белоснежных коротких усов, эспаньолки и нависочников, никак не вышибался из всей этой идиллии.
Вся эта идиллия на небольшом, хорошо огороженном участке, занятом генералом, никак не говорила о том, что здесь фронт, что здесь война. Это была дачка, уютнейшая генеральская дачка, где можно было жить с женой, разводить свиней, птицу и до седьмого пота ублаготворяться чаем со сластями. Генерал так привык к этой идиллии, что нарушение ее возмутило его.
– Черт те что! А? Что выдумали? Который месяц мирно сидим, обжились, никто нас не трогает, и вдруг – вот те на! Из-за того, что этот карьерист Арбатов со своим экспедиционным корпусом лезет к черту на рога, и нам тоже срываться с места! А?
– А? – поперхнулась горячим чаем Валентина Никоновна и чуть не выронила из пухлых пальцев блюдце.
– Наступление? – продолжал сам себе генерал. – Банэ… Банэ… Банэ… Ведь это же за перевалом! Там снег! И с чем наступать? И как держать связь? А сколько у меня пулеметов? Его высочество изволили забыть? – вдруг закричал он на жену. Выскочил из-за стола. Попробовал застегнуться, но, увидев, что нет пуговиц, рванул борта и запахнул концы кителя на сильно выступавшем брюшке, шагая по балкону. – Вся дивизия распылена: рота в Дильмане, полурота в Гейдерабаде, посты в Караверане и Эрмене-Булаге, а дальше что? Ишачий помет? Верблюжье дерьмо с маслом? А где штаны для солдат? Они у меня в ватниках ходят! Как гуси в пуху! Вата наружу лезет! Я спрашиваю его высочество, где штаны? – Он все больше наступал на мирно пившую чай пышногубую Валентину Никоновну.
– Не волнуйся, Филимон! Там снег! Ватники как раз пригодятся! – сказала она, когда он сделал передышку. – Помни, что у тебя печень. Ты знаешь, что я перед образом грузинской Божьей матери на коленях поклялась не покидать тебя в опасности, и ты видишь, я свою клятву исполняю.
Она повела пухлыми руками вокруг себя, показывая на миндали, розы, петуха, свинью, спокойно выставившую морду из-под балкона.
– И до конца ее исполню. Я с тобой пойду и дальше. Смерть так смерть.
И она, смачно откусив кусочек персика, погрузила свои губки в горячий чай.
– Вот только свинью резать скоро, окорока солить, – добавила она, увидев свинячью морду.
– Привинти пуговицы, mon amie! – сказал генерал, несколько спокойнее.
– А чаю ты не хочешь больше?
Разве дадут тут чаю напиться! Ну налей еще. – Он сел на свое место.
– А наступление не на Керманшах? – робко спросила Валентина Никоновна.
У нее была ненасытная жадность, вполне, впрочем, разделявшаяся и Филимоном Васильевичем, к керманшахским коврам. Их было уже много, настоящих керманшахских, упаковано и сложено в задних комнатах. Генеральша часто приказывала развязывать их, чтобы полюбоваться игрой их узорчатых красок и прикинуть мысленно, как она их будет развешивать в своей тифлисской столовой. Хотя столовая была большая и ее всю можно было обвешать уже имеющимися коврами, но генеральше хотелось иметь их еще и еще. Здесь в Шерифхане достать уже ничего нельзя было. Наступление подавало надежду на новые ковровые трофеи.
– Мы в Урмии, на Урмийском озере, вот оно, за миндалями! – рассердился генерал. – Сколько раз я тебе говорил! Хоть бы на карту посмотрела! Керманшах! Вот он где, Керманшах! – Он ткнул в розы, себе за спину, пальцем с кольцом. – А мы пойдем вон туда! – он махнул рукой на озеро, – через Курдистан! На Караверан! На Саккиз! И черт те знает еще куда. А ты – Керманшах! В Керманшахе – генерал Арбатов. А я в Урмии.
– Не сердись, – кокетливо сказала Валентина Никоновна. – Раз тебе придется брать столько городов, – это все равно что Керманшах. Ведь в каждом не занятом еще нами городе есть ковры. Ты понимаешь, про что я думаю? Про настоящие керманшахские ковры! Там, куда мы наступаем, не были еще эти воры – генерал Воропанов, генерал Кляппинг?
– Конечно, не были, – вдохновился генерал. – Это – дикие места, это – пустыни, нетронутые страны, будущие наши колонии!
– Ну, вот и слава богу! Уж сколько-нибудь ковриков, бог даст, и приобретем. Вот у Воропанова, в Тифлисе, говорят, вагонами ковров навезено, стен не хватает!
– Ну, так Воропанов в раю, в Ване! А я на болоте гнию.
– Не волнуйся, Филимон. Как-нибудь наступим. Ведь здесь у нас, в Персии, противника нет. А персы тебя любят. Скажи только солдатам, чтобы не грабили, все, бог даст, и обойдется. И второго Георгия получишь, и с ковриками будем. Вот-то взбесится этот самострел Воропанов!
Она совсем разнежилась и потрепала своего Филимона по щеке. Он поцеловал ей ладонь.
– Я лично вперед забираться не буду.
– Ну и опять расхватают все! Смотри, как Воропанов делает! Чуть что заняли – он уже там распоряжается!
– Ты меня учить будешь, mon amie? – опять рассердился Филимон Васильевич.
– Упаси бог! Ты сам себе командир.
– Пуговицы привинти!
Генерал скинул с себя китель и остался в одной сорочке, обнажавшей волосатую грудь. Здесь волосы были еще черные – хоть куда! Генеральша подхватила китель и прошла в комнату, немножко задирая батистовые воланы юбки, чтобы виднее был восхитительный подъем ее ног. Весь Тифлис знал про ее необыкновенный подъем. Здесь на фронте, на этом подъеме не одна уже карьера была сделана. Молодые офицеры знали про слабость генеральши к своему подъему и, ловкие на язык, сноровясь ввинтить вовремя комплимент ножкам генеральши, не раз уже успевали в движении по службе.
Пока прикреплялись пуговицы, покоившиеся в выложенной перламутром шкатулке, – тоже трофей, генерал уже вполне свыкся с наступлением и развивал особенно, как ему казалось, тонкий стратегический план. Он со своим, оплывшим вшами, отрядом сидел на северном берегу продолговатого и уходившего к югу Урмийского озера, настолько большого, что персы называли его морем. На правом берегу, к югу, верстах в сорока, в его же руках находилась столица области Дильман. Были кой-какие отряды и в Тавризе. В южном углу правого берега, на том конце озера, была занята пристань Гейдерабад. В его распоряжении находился «флот» – два-три пароходика, несколько барж и собственная его, генеральская, яхта. Он поднимет свой флаг на яхте. Он выедет в море. Он перекинет часть отряда на южный берег. Другой части он даст приказ безостановочно двигаться вперед через Курдистан на Саккиз и Банэ и дальше. Куда дальше?
Китель был готов. Генерал надел. Нацепил Георгия. Карманной щеточкой расправил усы, эспаньолку и брови. Совсем полководец, только вот брюшко. Поцеловав ручку супруге, генерал Буроклыков поехал в штаб.
Генеральша осталась в мечтах о новых керманшахских коврах. Какие они прелестные! Удивительно! Голубые языки пророка по малиновому фону! Темно-малиновые розетки на светло-голубом фоне! Она их вычистит. Она их развесит. У нее на приемах все будут восторгаться ими. Настоящие керманшахские!
– Ах! – вспомнила она. – Мамзелька, наверно, еще не доена!
Мамзелька была недавно приобретенная, хорошенькая, молодая коровка.
– Бастрюченко! – закричала она, высовываясь с балкона.
На ее крик перед балконом, сбоку, появился огромный, обросший волосами, бородатый денщик, в линялой голубой рубахе без пояса и высоких сапогах.
– Чего изволите, ваше происходительство?
– Мамзельку еще не доил? Пора доить, давно пора!
– Я и сам так думаю, ваше происходительство. Солнышко-то уж дойное время показывает.
– Ну, ну, иди, иди, не разговаривай!
– Я и так иду, ваше происходительство, обоими передними ногами иду. Задних-то еще не заведено. А прикажете – так заведем.
Бурча прибаутками, он лениво побрел к сараю.
А под сияющими миндалями в саду, направляясь к балкону, появилась долговязая фигура, недавно сюда назначенного, снятого с немецкого фронта за какую-то крупную шалость, подполковника Веретеньева. Он уже имел случай «приподъемиться», как говорилось в штабе. И генеральша ему покровительствовала. Он видел, как генерал проехал в штаб, и рискнул нанести краткий визит генеральше.
– Заходите, заходите, мосье Веретеньев! – замахала ему Валентина Никоновна.
– Вы, конечно, еще не знаете, какие у нас события? – запела она, целуя его в голову, в ответ на его звонкое расшаркивание и почтительный поцелуй в ручку. Уж ей не раз генерал выговаривал за болтливость, но она горела сообщить новость.
– Какие же события? Мамзелька молока не дает? – осклабился Веретеньев.
– Да, кстати, вы мне напомнили. Мосье Веретеньев, будьте любезны, сбегайте в сарай, доит ли Мамзельку этот олух Бастрюченко? Беда мне здесь с мужской прислугой! Вас не затруднит?
– Что вы, Валентина Никоновна! С величайшим удовольствием!
Поддерживая шашку, офицер фронтового отряда побежал смотреть, доит ли казак того же отряда генеральскую корову. Все оказалось благополучно. Бастрюченко, засучив рукава, немилосердно тянул мамзелькины соски. Веретеньев доложил об этом и был награжден улыбкой генеральши, заигравшей к тому же и ножкой, так и просящейся на комплимент.
Ну, конечно, Веретеньев не упустил случая.
– Ах, как-к-кой же у вас подъем, Валентина Никоновна!
– Вы находите? Это так все замечают, что я, кажется, сама готова поверить этому. Ну будет, будет, поднимите ваши глаза. Кстати, они у вас довольно красивые. Смотрите, какие розы! Вот так. Теперь слушайте.
Она оглянулась кругом, облизнула губы и шепотом произнесла:
– У нас наступление. Да, да! На Каккиз, на Засеран, какие еще там города? – засмеялась она, повторяя армейские шутки. – Ужасно неблагозвучные эти персидские названия!
– Что вы говорите? – подскочил Веретеньев, пропуская шутки мимо ушей. – Это же прелесть что такое! Надеюсь, меня не оставят в тылу?
– Ну что вы! С вашим энтузиазмом… Вам место впереди всех!
– Жизнь отдам за славу родины! – с наигранным пафосом воскликнул Веретеньев.
– Но, положим, жизнь-то трудно отдать, – охладила его генеральша. – У нас, в Персии, не германский фронт. Вот только вшей бойтесь. Держитесь от солдат подальше. У вас белье шелковое?
– Ну, конечно, – закатил глаза Веретеньев, – Благодарю вас за ваши советы. Вы как родная мать для офицерства. Разрешите откланяться! Такая новость!
– Если вы торопитесь.
Опять поцелуй в ручку, в лоб и расшаркивание.
Генеральша не прочь была задержать Веретеньева, чтобы закинуть насчет ковров. Вот если бы его командиром? Привезет или нет? – примеривала она, глядя на его фигуру. – Ему, главное, карьера, а тут орденок можно заработать. Пожалуй, привезет!
– Мосье Веретеньев! – окликнула она.
Он сделал полный поворот на месте и в два шага был опять у балкона.








