Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)
Отец Ирины был нотариус далекого уездного городка. Она выросла в тишине и влаге. Старый дом, с большими, пустыми комнатами, пахнущий яблочной прелью, – отец любил, чтобы в каждой комнате лежала на полу куча яблок; запущенный фруктовый сад, где яблони стояли как в раю – никому не нужные, никем не отряхаемые и только по воле залетного ветра роняющие наливные свои гулкие плоды; малинник, буйный, рослый, медово пахнущий, пробравшийся за плетень, в чужие владения, напрягающий все силы, чтобы не вырождаться, и все-таки год из году мельчающий; огород, лениво разбиваемый, такой заброшенный, что и зайцы, прибегающие из соседнего леса в городок «на гастроли» ночевать в нем не стеснялись; ржаное поле, начинающееся прямо под окнами городка и уходящее буграми, волнами, холмами, скатами и скатертями неведомо куда; лес, пригревшийся невдалеке от города, на солнцепеке и бог весть чьими молитвами уцелевший и хранимый; старое, беззаботное краснолесье, – вот и все, что было в детском и девичьем миру Ирины. Люди не отпечатлевались друг от друга отдельно в ее сознании. Так все было медленно, однообразно и непреложно в городке, что жители были чем-то вроде леса или малинника или даже огорода. У каждого свое имя и занятие, но это не более заметно, чем разница в расположении листков на кочнах капусты.
Даже гимназия не нарушила ничего в зеленом мире Ирины. И гимназия, со всем своим неглубоким шумом, сонными уроками, тоскующими учителями, звонками, подаваемыми сторожем, которого жена брила только к Рождеству и Пасхе, классными дамами и седым, над всем с улыбкой парящим батюшкой, все восемь гимназических лет, со всеми артаксерксами и катетами, со всеми окислами и суффиксами, вся гимназия компактной серой массой, огромным, словно из липкого теста, слипухом откатилась в сознании Ирины туда же, где уже были несравненно более полезные, милые и близкие: яблоневый сад, краснолесье, ржаные холмы и заячья резиденция – огород.
Пожалуй, и отец не выделялся из общей, лишенной образов и формы массы. Он пропадал внизу, в комнате, заваленной книгами, обремененный темными посетителями, не доверяющими ни друг другу, ни ему, ни закону, замученный мелкими, одно на одно похожими, яйца выеденного не стоящими делами. Ирина видела его по вечерам; его пахнущие табаком колючие усы, торопливая ласка и крепкие кресты, которые он накладывал на нее, попадая короткими запачканными чернилами пальцами вместо лба в глаз и вместо плеча в грудь, его согнутая спина и выпытывающий всю подноготную взгляд, – весь его облик возбуждал желание не родиться, вопил о мелочном несчастье, о неуменье жить, о гибели от неприспособленности; и странно было Ирине, что все это называется отцом, родившим ее жизнь, и бессознательно она все свои впечатления от отца топила в общей массе безразличных впечатлений, чтоб только себя, одну себя чувствовать в этом скудном мире внезапной, яркой, от всех отдельной, живой, имеющей глаза, чтоб видеть, уши, чтоб слышать, и душу, чтоб жить.
Эта личная обособленность с детства развита была в ней очень сильно. Она любовно подсмеивалась над своей детской привычкой очень важно заявлять о всем, что она сделала, без местоимения, в чистейшем женском роде: поела, поспала, проснулась, погуляла, побежала, пролила, разбила, поломала, спела.
Это же чувство личности помогло ей выдержать борьбу с отцом – и одержать в ней победу – из-за курсов. Отец тупо, по-бычьи, противился, ссылаясь не менее, чем на то, что в столицах смертность велика и что ученье губит здоровье. Ирина нападала с задором, смехом, молодою силой до тех пор, пока не села в вагон и не сказала себе: поехала.
Трудно ей было в большом городе. Она, Ирина Стремина, была растоптана в прах и по воздуху рассеяна жизнью большого города. Но так сильна, надменна и прекрасна жизнь большого города, что в этом распылении находила Ирина терпкую радость, небывало приятное опьянение, словно, в огромный сиреневый или ландышевый букет спрятавшись всем лицом, вдыхала она до головокружения, почти до потери сознания, властный аромат. Или словно ночной красавицы, цветка болотного, с высокого ломкого стебля распространяющего ладанный запах, набрав полную охапку, шла она в вечерней дымке, и заря за бугром для нее горела, алую ткань ткала.
Только после целого года головокружения Ирина стала подмечать в себе отцовское бычачье упорство: не сломалась, не поддалась, выстояла.
Уехав на лето после первого года курсов в свой городок, она осенью привезла оттуда отца, бегала с ним, как в прошлом году, по всем музеям, какие знала, и по театрам и, торжествуя, отправила его назад, совсем ошеломленного, растерянного и жаждущего, теперь уже, конечно, навсегда, с головой окунуться в зеленую родную тишь.
Вскоре после отъезда отца она познакомилась с Гоби у подруг на вечеринке.
Бестолковые, шумливые бывали эти вечеринки. Напоминали гимназию. Собирались друг у друга поочередно; чаще у того, у кого комната была побольше.
У Ирины немало было уже знакомых: Аграфена, рябая деревенская девушка, кончившая уездную гимназию, и на гроши, вымогаемые у отца, учившаяся на курсах без вдохновения, без увлечения, без приобретения лишних знаний, но с тупым наскоком на все, что могло ей, по ее мнению, так или иначе пригодиться; Инкова, хорошенькая, вертлявая дочь видного чиновника, с хвастливым выражением на курносеньком лице, говорившем: женщина, а учусь; Прытковская, увлекавшаяся модами, скачками, театром, гримировавшая свое бледное плоское лицо; Матросова, низенькая, широкоротая, кричавшая направо и налево, что у нее трое сыновей и все от разных отцов, разделывавшая бутерброды с такой же расторопностью, с какой и трупы в анатомической, хохотушка, душа общества, привезшая с своего хутора песни вместе с запасом сала, всегда приносимого на вечеринки в засаленной вечерней газете, тут же вслух дочитываемой; Пенькова, будущий магистр, в уме хранящая все небесные расстояния от земли до Меркурия и далее, выкладывающая эти числа, когда все споры истощались, и предсказывающая погоду и землетрясения с одинаковым неуспехом, – и еще многие другие, все, все, за исключением Матросовой, молодые, быстрые, живые, звонкоголосые, как лесные птицы весной; с этим хором неразлучен был другой – студентов, – постарше, постепеннее, где заметились Ирине пока немногие: коренастый, черный, как жук, еврей Дымкин; кудрявый, как баран, Волосов, решивший быть учителем и воображающий своим учеником всякого, кто бы перед ним ни был, и о всем трактующий без запинки, с наигранным увлечением; юрист Скукин, франт и эстет, мечтающий о прокуратуре, и еще двое-трое, фамилии которых Ирина не знала.
Странно было Ирине видеть, как проводит время ее компания. Набившись в накуренную комнату, быстро, с какой-то непонятной Ирине, выросшей в довольстве, ненавистью, уничтожив все съестное и выпив все, что можно, курсистки и студенты, лежа, сидя, стоя, расхаживая, поднимали говор, ни на спор, ни на беседу не похожий, прерываемый то смехом, то песней, то слезами, а то и истерикой. Первое время Ирине казалось, что никогда ей не понять идей, которыми так легко орудуют ее товарки, не разобраться в хаосе имен, понятий, мнений. Но очень скоро она с удивлением увидела, как узок круг слов, летающих с уст на уста. Две-три идейки, обломки гордых замыслов, возлелеянных предыдущим поколением, десяток хлестких имен уличных литераторов, пяток цитат из модных профессоров, и дальше шли уже театральные сплетни, судебные сенсации, убийства и самоубийства, чуть ли не пожары, то есть весь, щедрой рукой приперченный ужин, преподносимый вечерними газетами всем без исключения горожанам. Живущая в мансардах, в наемных комнатах, молодежь набрасывалась на нее только с большим голодом, чем жильцы квартир.
И еще удивляло Ирину, – а сначала и смущало, – что какая бы компания ни собралась, всегда в ней к концу вечера начинались взаимные тяготения, вздохи и взгляды. Решительнее всех бывал Волосов. Не было девушки, которой бы он не объяснился в любви, а иным, по забывчивости, и дважды. Юрист Скукин ухаживал смешно: соединяя светские ухватки, с гамсуновским самосожжением чувства.
Волосов увлекался Аграфеной и Пеньковой, Скукин ухаживал то за Инковой, то за Прытковской. Один Дымкин был постоянен в нежном чувстве к Матросовой. Они без конца развивали друг перед другом идею плодовитости.
Ирина чувствовала себя одиноко в этом омуте. Может быть, за то она его и любила. Забитая, распыленная городом, она здесь находила в себе силы собраться, сосредоточиться, поверить в себя, в свою обособленную личность, как верила она в это в зеленой глуши своего городка.
Однажды, вскоре после того, как уехал отец, на вечеринку пришел новый человек в форме технолога, с довольно красивым, но жестким, тонким лицом. Беспорядочный спор о только что начинавших тогда появляться брошюрах футуристов примолк. Кое-кто встал со своего места. Инкова воскликнула, хлопая в ладоши:
– А, Игорь Ильич!
– Кто это? – спросила Ирина Дымкина, который был с ней рядом.
Ей показалось, что вошел хозяин в свой дом.
– Вы не знаете? – громко заговорил Дымкин, кивая ласковые взгляды на вошедшего. – Это Гоби, господин Гоби. Он еще технолог, но уверяю вас, что он уже гораздо больше, чем обыкновенный технолог. Я, Дымкин Иосиф, свидетельствую вам это.
Гоби спокойно поздоровался со всеми, держа в левой руке на отлете тонкую папиросу.
– Мы незнакомы? – сказал он Ирине, – Гоби.
– Стремина, – странно радуясь, отвечала Ирина и подумала: «Какая красивая у меня фамилия. Я и не знала». – Ей беспричинно стало весело. Ей, неизвестно отчего, стало лучше.
Гоби усадили за стол как раз перед нею. Матросова налила ему жидкого чаю через край.
– А вы? – спросил Гоби Ирину, спокойно сливая чай с блюдечка в стакан с окурками, накиданными Волосовым туда же, откуда он пил. – А вы не хотите чаю?
– Выпью, – сказала Ирина, вдруг чувствуя, что ужасно хочет пить.
Она сама себе вымыла чашку, налила и выпила. Так было вкусно пить ей остывающий чай, как будто это было неведомое золотистое вино, согревшееся на солнце.
– Я слышал, – начал Гоби, – что здесь спорят о футуристах. А вы знаете, кто виноват в их появлении?..
– Правительство, которое… – рявкнул Иосиф Дымкин, забравшись куда-то в угол.
– Нет, вы знаете, кто, – повышая голос, продолжал Гоби.
– Пока черта оседлости… – слышалось из угла.
– Дымкин, закройте на минутку свою лавочку, – обратился к нему Гоби, – у меня свежий товар. Итак, господа, футуристов породили наши почтенные Мафусаилы, наши критики, устроившие богатырскую заставу перед серьезными журналами, все эти Пшеничкины, Мадьяровы, Фельдманы…
– Однако вы чересчур, – вмешался Волосов. – Мадьяров мой профессор, и я его защищаю. Он отлично знает Пушкина. Он почтенный литератор. Он…
Выждав, пока Волосов запнулся, Гоби продолжал:
– И Мадьяров, и все другие, – весьма почтенные господа, но они ничего не понимают в современной литературе. Их вкус на уровне несчастных восьмидесятых годов, когда читали Надсона…
– Мы и теперь читаем Надсона! – истерическим голосом воскликнула Прытковская и тотчас осела, обратившись к Волосову: – Дайте мне папироску.
– Напрасно читаете и напрасно меня перебиваете, – проскандировал Гоби и после паузы, прерываемой только вздохами Дымкина из угла, продолжал: – Так вот эти почтенные люди, печатая вещи в излюбленном стиле своей ранней молодости, не дают никакого доступа молодежи.
– Правильно! – громко заявил Волосов, ища сочувственного взгляда Гоби.
– Молодежь, – продолжал Гоби, не глядя на Волосова, – принуждена себя рекламировать, и рекламирует она себя талантливо и своего добьется. Вот, например, у меня в кармане лежит альманах под заглавием «Нога на голове».
– Здорово! – не удержался молчавший все время Скукин.
– «Нога на голове» – вещь для всякого привлекательная, что и требовалось авторам. А когда они привлекут к себе внимание, станут писать так же гладко, как вы, Скукин.
– Я не пишу стихов, – краснея возразил Скукин.
– А все-таки пишете! – убежденно сказал Гоби. – И ничего в этом смешного нет – это весеннее цветение. Если бы у вас были перья, вы бы, поверьте, стихов не писали.
Все рассмеялись. Ирина, слушавшая Гоби с широко открытыми глазами, – громче всех.
– Я прошу вас не касаться моей персоны, – громко заявил Скукин.
– Не обижайтесь, милый! – просто успокоил его Гоби. – Для естествоиспытателя юношеские стихи и птичье оперенье – явления одного порядка.
– Нет! Если бы у вас были перья! – не унималась Инкова. – Посмотрела бы я на вас!
Она извивалась перед Скукиным, блестя глазенками, блестя зеленым своим платьем.
– Поедемте кататься, – тихо сказал ей Скукин.
– Девушки реже пишут стихи, – доканчивал Гоби, – потому что у них есть платья. Вы очень нехорошо одеты, – обратился он к Ирине, – разве можно брать такой серый цвет? Посмотрите на Инкову.
Ирина смутилась, опустила голову. Было уже поздно, Гоби пришел к концу вечеринки.
– Я с вами не спорю, – вдруг вскричал Волосов, – может быть, вы и правы. Все-таки Мадьяров отличный профессор. А в литературу рекламу допускать нельзя. Мы когда-нибудь поговорим об этом с вами. А теперь, знаете ли, спать пора. В зеве зевота.
Они с Гоби потрясли друг другу руки перед Ириной. Ирина заметила, какая волосатая, красная, мясистая рука у Волосова и какие тонкие, выхоленные пальцы у Гоби. В комнате опять поднялся шум и смех на прощанье, но Ирина только слышала тихий, отчетливый голос Гоби, просившего зайти к нему и учившего, как запомнить его адрес.
Название линии, номер дома и комнаты огненными знаками врезались в мозг Ирины. Гоби предложил ее проводить, она не позволила.
В детстве, когда толстая нянька, запыхавшись, прибегала из сада, крича: – Барышня, лед идет! – и на тонких ножках, по топким дорожкам сада, вдыхая пьяный запах от таявшей земли, бежала смотреть на вешний ледоход Ирина, – она бежала вот так же, как теперь, по осенним темным улицам огромного чужого города, и больше не было ей страшно, скучно, одиноко, потому что, как на реке проснувшиеся воды звонко ломают лед, вздымались в ней и неслись мощные волны неведомого чувства, внезапного и непобедимого, как весна.
Через несколько дней она зашла к Гоби и потом стала бывать у него, всегда ненадолго и всегда по зову жадного, неотвратимого влечения к нему.
Глава VIАдам медленно ходил по дому своему. Поставил кактусы потеснее, чтоб в комнате было просторней, дал полный свет. Одну за другой принесли ему две больших корзины, одну с плодами, другую с вином. Запах яблок и дынь несся из первой, смешанной с влажным запахом свежей лучины, из которой была сплетена корзина. Адам отпускал мальчика, когда в открытой двери, виновато улыбаясь, показался Михаил.
– Ничего, что я так рано?
– Я рад, входите! Вы мне поможете хозяйничать, а я, укладывая яблоки и груши, поучу вас, как жить, не мешая друг другу. Ведь достаточно знать какую-нибудь часть жизни очень хорошо, чтобы хорошо знать ее всю. Очень у нас просто, несложно на земле.
– У нас, на земле… – повторил Михаил.
– Да, у нас, на земле. Если бы люди не забывали этого, они были бы добрей и чище. Пойдемте в столовую. Вы очень тонкий и безмускульный. – Адам вел его, обняв. – Вы запускаете отведенное вам помещение, – Адам оглянул его, – вовсе не плохое.
– Вы про это? – спросил Михаил, круглым жестом показывая на свое лицо, руки, ноги и туловище.
– Да, про эту самую обитель, недавно состроенную. Не пренебрегайте ею. А то хозяйка рассердится и уйдет.
– Хозяйка – это душа?
– Да. Милая у вас, простая, незатейливая хозяйка.
Михаил как ребенок надул губы. Он воображал себя натурой сложной и утонченной. Адам заметил его обиду и прибавил:
– Редкая хозяйка. Теперь такие все меньше и меньше встречаются. Давайте-ка развяжем корзину.
Они вдвоем подняли и поставили на стол тяжелую корзину с плодами. Адам ловко развязал веревку и открыл заскрипевшую крышку. Сладкой свежестью пахнуло от яблок, душистым теплом от дынь. Нежно запахли бананы, телесно-розовые, целой веткой лежавшие в своем углу. Рыже-зеленые, уродливые бергамоты, лежавшие рядом с ними, казались злыми зверями, такое стройное и чистое было тело бананов.
Адам принес несколько больших деревянных блюд и стал выкладывать яблоки, самые крупные и красивые показывая Михаилу.
– Яблоко самый выразительный плод земли. Оно питает, освежает и услаждает человека. Оно долго хранится. Оно странным образом действует на мозг, ободряя его и просветляя. Оно зреет медленно и потому скапливает в себе много солнечной энергии. Положим яблоки отдельно.
Михаилу казалось, что он в первый раз видит яблоки. Или это Адам Федорович умеет покупать такие крупные и спелые?
Адам, улыбаясь, вынимал все новые чудеса из корзины. Целыми гроздьями поднимал виноград, ярко-зеленый, продолговатый, потом желто-розовый, круглый, потом пахучий черный, густыми гнездами сидящий на ветках. Потом, как дикие, тупомордые звереныши, одна за другой показывались груши. Потом Адам вынул две ленивые, вытянувшиеся на солнце дыни золотого цвета с зелеными прожилками, с подпеками на боках и пролежнями.
– Измучились, бедные, – сказал Адам, поглаживая дыни, – воображаю, какое мученье дозревать в вагоне и на окне фруктовой лавки. Это все равно что если бы вас, Михаил, проходить университетский курс отдали к мещанину в кухмистерскую.
Наконец Адам вынул пук бананов. Нежно-розовые, они робко жались друг к другу.
– Как они хороши на дереве!
– Вы видели?
– Помню банан в Сиракузе, у источника Аретузы. Они висят такими ветками под самой кроной, со всех сторон ствола, в тени, любовно защищенные от излишнего зноя.
От изобилия плодов комната, уставленная кактусами, приобрела вид щедрого сада.
– Смотрите, как красиво! – воскликнул Михаил, снимая корзину со стола.
– Подделка под рай, – горько усмехнулся Адам, – тешимся, чем можем.
– Подделка? – переспросил Михаил огорченно, потому что весь Адам казался ему необычайно подлинным.
– Отдаленные намеки на рай, – поправился Адам и пояснил: – Вот в Сиене базар или ботанический сад в Палермо – это рай, – да что Сиена и Сицилия! У нас, в каком-нибудь Одоеве или Обояни, возможны самые радостные яблоновые рай. Только не видят этого тамошние мещане, не любят земли своей. Легко отрываются от нее. А душа человеческая бывает свободной и верной себе только в саду. Давайте достанем вино. У нас будет только красное.
И они стали доставать из второй корзины красные, грушевидные бутылки в плетенках. Алое, как молодая кровь, кьянти плескалось в них. На дне лежали тяжелые, темно-зеленого стекла бутылки с черно-красным кахетинским.
– Кьянти, – сказал Адам, показывая бутылку в плетенке на свет, – располагает к возвышенным беседам, к изящно начинающейся любви, к сладостной печали о любви, внезапно оборвавшейся. Кахетинское зовет к убийству, темной страсти, азарту, к жадности, разбою, насилию, захвату…
Адам тяжело взмахивал бутылкой с черно-красным вином.
– Зачем же его пить? – спросил Михаил.
– Ведь я рассказываю вам сказки, – улыбнулся Адам, – у вас, например, просто отяжелеет голова, и вы заснете.
Михаил недоверчиво вглядывался в выпукло-обычные, матовые глаза Адама, вдруг странно расширившиеся и заблестевшие.
В это время раздался звонок.
– Виктор, – сказал Адам и пошел открыть дверь.
Через минуту он ввел очень белокурого юношу, ниже себя ростом, большеголового, с лицом темнее волос, с голубыми глазами, выцветшими еще у предков, с немного неприятным узким ртом. Была у него привычка закидывать голову и держать большую красную руку за бортом ветхого, но очень чистого пиджачка.
– Виктор. Михаил, – представил их друг другу Адам, называя только по именам.
Юноши обменялись недоверчивым рукопожатием.
– А я только что купил новую книгу Бликова. Чудесно! Превосходно!
Каких-то букв Виктор не выговаривал, но как только заговорил, стал похож на пастора. Позднее Михаил замечал у него привычку самые простые, обыкновенные вещи произносить необычайно растроганным, трепещущим голосом.
– Я отстал, – улыбаясь, сказал Адам, – и не знаю, кто такой Бликов.
– Это наш менестрель. Это наш трубадур. Соловей голубой розы. Он нам показал, что и в наш прозаический, железный век можно любить возвышенно, мистично, как любили своих дам средневековые рыцари.
На каждой ступени своей тирады он все выше и выше закидывал голову и потому только умолк, что дальше нельзя было закидывать.
– А мы вот тут с яблоками да бананами… – задумчиво сказал Адам.
Михаил, не отрывая глаз, смотрел на Виктора и никак не мог уловить, кого он ему напоминает. Его память блуждала около вербных базаров, балаганов, плохеньких, наскоро сколоченных, сцен. И вдруг он вспомнил: Виктор напоминал арлекина в «Петрушке», напоминал манерой держаться, голосом и, как показалось Михаилу, даже мыслями.
Он засмеялся, радуясь, что вспомнил.
– О чем вы? – надменно спросил Виктор, приготовляясь обидеться. – Вы не верите в голубую розу?
– Он наверно не знает про нее, – вмешался быстро Адам. – Голубая роза – это символ мистической школы, сгруппировавшейся около немецкого поэта Новалиса.
– А я думал, вправду, – беспомощно улыбнулся Михаил. – Знаете, если обкурить самую обыкновенную розовую розу, она будет зеленовато-голубой.
– Не только розу, все можно обкурить и сделать зеленовато-голубым, – быстро помог ему Адам и обратился к Виктору, который сделал несколько досадливых жестов большой своей красной рукой. – А ну прочтите что-нибудь из вашего менестреля.
Виктор проворно слазал в карман и, достав маленькую книжку, стал в позу, как пастор. Сделав паузу, он громко и растроганно начал скандировать:
Ты лицо запрокинула ввысь,
Над тобой пламенела заря.
Ты ждала, ты встречала Царя,
Запевали павлины: молись!
– Павлины не поют! – не удержался Михаил. Остановив его жестом, Виктор читал дальше:
И потом мы стояли с тобой
У твоих теремов, у реки,
Перстень ты уронила с руки,
Что тебе подарил Голубой.
– Все, – сказал Виктор, дочитав, ибо по голосу его никак нельзя было узнать, что чтение кончилось.
– А кто это такой Голубой? – спросил Михаил.
– В Италии основывались кафедры, чтоб комментировать Данте, – важно сказал Виктор, – и в двух словах всего не объяснить. Голубой – это двойник.
– Чей?
– Его.
– Кого?
– Того, кто с ней.
– А она кто?
– Вечная женственность. Так нельзя, как вы, расспрашивать. Это нескромно.
Михаилу стало стыдно, как будто он расспрашивал про интимные встречи двух каких-то определенных людей. Ни в стихах, ни в объяснениях он ничего не понял.
– Да, павлины кричат очень неприятно! Очень! – сказал Адам. – Так вот что такое молодая Россия. Слушатели менестреля. Что ж, это неплохо. По обыкновению русской интеллигенции, взято вбок, сделана извилина. Но к чему-нибудь это приведет. А может быть, дело проще. Может быть, это естественная реакция на арцыбашевские глупости. Самозащита молодого организма. Может быть, и так. Только, во всяком случае, правда этого трубадура – не полная правда.
– Это просто неправда! – горячо воскликнул Михаил. Он напряженно слушал Адама, и вдруг ему вспомнилась сцена у Гоби, когда он рассердился на него. Также рассердился он теперь на этого Бликова и на Виктора.
– Это красота! – потрясая книжкой и картавя, вскричал Виктор. – И следовательно, правда тут ни при чем.
– Ах, вот как вы думаете! – обратился к нему Адам. – Это хуже. Правда и красота не одно и то же, но они не могут исключить друг друга, а, наоборот, они вместе ведут к чему-то высшему, чем мораль и искусство, и чего, несомненно, уж не первый век ищет Россия.
– Россия – понятие слишком сложное, – возразил Виктор. – Я его не охватываю. Ищет не она, а ищут отдельные личности, поэты, трубадуры, пророки…
– Не мудро, не мудро! – качал головой Адам. – Впрочем, все это для меня так ново, так неожиданно. Я отстал, и мне надо еще вникнуть в эти новые искания.
– Не во что тут вникать! – сердито сказал Михаил. – Это просто словесность. Распусти ее, и придешь в болото. Вот и пришли. Вот и павлины запели.
– Не надо горячиться, – сказал Адам, – смотрите, как спокойно лежат бананы.
– Я не буду, – сказал Михаил. – Знаете, я пригласил к вам Гоби. Это ничего? Я с ним поссорился и помирился.
– Это тот технолог, которого ваша матушка зовет Гобием?
– Вы запомнили? Он самый.
– Я очень рад, я рад всякому гостю.
– Вероятно, он придет с одной курсисткой. Я ее тоже просил прийти.
– Отлично, отлично. Моих друзей придет только двое. Один восьмидесятник, человек в отставке, очень колоритный, и доктор, хирург больницы для бедных. Он ежедневно делает несколько операций и потому хорошо разбирается во всем человеческом. Значит, будет трое стариков, и трое юных, и девушка как вечный венец всего.
– Вот видите! – ликуя, воскликнул Виктор. – Вы сами говорите, что девушка вечный венец всего. А это идея, близкая трубадурам и нашему Бликову. Я уверен, вы его полюбите, как только прочтете.
– Я прочту, я прочту, – с доброй улыбкой сказал Адам.
В это время на лестнице, у его двери, стояли Гоби и Ирина.
Гоби держал ее за руку, не давая позвонить. Отчетливым шепотом он говорил:
– Мы сейчас попадем в компанию идиотов. Я нарочно веду вас сюда, чтобы вы почувствовали мою силу и мою ценность. Вы увидите, как редки такие люди, как я, вы поймете меня и оцените. И тогда вы будете моей. Вы будете моей. Это не мной и не вами решено, это решено неумолимой логикой вещей. Вы моя, потому что больше никого нет вокруг. Я считаю сегодняшний вечер решительным. Теперь звоните.
Он выпустил ее руку.
Ирина чувствовала себя как в сети паука. Ее нежное, розовое чувство к Гоби исчезало всякий раз, как он приступал к ней с ясно выраженными, механически мучительными требованиями. Ей хотелось счастья неуловимого, только подозреваемого, ей бессознательно хотелось насладиться утренними сумерками любви, побыть в томлении, в предчувствии, пугаясь молний страсти и, опаленной ими, войти, – а может быть, и не войти в самое любовь.
Гоби не допускал никаких сумерек. Он мучил девушку логикой, он тащил ее на бесстыдный белый день, было коротко и ясно все, чего ему хотелось от нее. Не раз, напуганная им, Ирина решала никогда больше не приходить к нему. Но, побыв несколько дней сама с собой, она забывала всю его голую грубость, и опять в ней вырастали алые цветы и тянулись туда, где ждала их смерть, – к Гоби. Ирина опять шла к нему. И уж начинала разъедать ее мозг, требовавший цельного, чистого счастья, привычка искать в ощущениях счастья тонкой нити страдания. А как только появилась эта привычка, ее уж ничто не разлучало с Гоби.
Но привычка только еще начиналась, и, стоя перед дверью Адама, Ирина смутно ждала избавления, полна была странного трепета. Ведь если за этой дверью действительно компания идиотов, как говорит Гоби, тогда конец ее девичьей воле.
Дрогнувшей рукой она позвонила.
Отворил Михаил.
Это было доброй вестью Ирине.
К Михаилу было у нее хорошее чувство, а тут еще улыбался он как-то особенно, обещающе.
– Входите, входите! Как хорошо, что вы пришли. Я сейчас только говорил Адаму Федоровичу, что вы придете. Он очень рад.
После размеренного шепота Гоби теплым и родным показался Ирине голос Михаила.
И звериные морды, окружившие ее в передней, дружественно смотрели на нее своими стеклянными глазами.
– Я говорил! – ироническим жестом показывая на «зверей», сказал Гоби. – Это еще цветочки, увидим, наверное, и не то.
Ирина укоризненно посмотрела на него.
Вошел Адам.
Лицо у него было такое, какое должно быть, как казалось Ирине, у человека, живущего со зверьми.
Она сделала к нему шаг навстречу и протянула руку:
– Как я рада, что я пришла к вам. Это ничего, что мы не знакомы, правда?
– На земле все знакомы, даже родня, – полушутя ответил Адам, – только мы забываем про это.
– Все-таки позвольте представиться: Гоби, – сухо откланялся Гоби.
– Рад и вам, – сказал Адам, вглядываясь в гостя, – прошу в комнаты.
Гоби уверенно прошел вперед, за ним Ирина с Адамом, сзади всех Михаил. Его радости не было конца, что так хорошо все познакомились. Он немного боялся за первую встречу Адама с Гоби.
Виктор, изящно округляя руку, представился Гоби и Ирине. Его уши и шея покраснели при этом.
– Сядем прямо за стол, там вино и яблоки, – приглашал Адам.
– И кактусы, – сказал Гоби Ирине.
– Да, и мои друзья кактусы, – ответил, услышав его, Адам, – они потеснились сегодня, чтоб дать нам место.
Он усадил Ирину между собой и Виктором. Михаил и Гоби сели напротив. Блаженно алое кьянти засияло в стаканах.
– Я поднимаю, – сказал Адам, – свой стакан за девушку среди нас и, в лице ее, – за всех девушек нашей зеленой земли.
– За вечную женственность! – крикнул Виктор.
– Как хорошо у вас! – воскликнула Ирина. – Мне еще нигде не было так уютно.
– Теперь вы возьмите банан.
Виктор и Михаил стали отламывать бананы. Гнездо захрустело. Сверкнули легко отпадающие звенья шелухи, и обнажилось нежное тело плода.
Адам ежеминутно вставал из-за стола, угощая и подливая вина.
– Вы видите, какой он удивительный, какой хороший, – убеждал Михаил Гоби.
– Заурядный чудак, – отвечал Гоби, – а вино хорошее, настоящее.
– У него все настоящее.
У Виктора сухим блеском блестели выцветшие глаза. Вечная женственность у него очень легко находила себе мгновенные воплощения. В наружности Ирины не было ничего, что мешало бы Виктору видеть и в ней одно из воплощений. Многое даже способствовало этому. Только Виктор не знал, как начать мистический роман. На несколько фраз о голубой розе Ирина ответила так же, как Михаил. Новалиса она не читала, но с современной поэзией была кое-как знакома. Путем тончайших вопросов Виктор теперь выведывал, знает ли она его стихи.
Адам тоже странно взволновался присутствием Ирины. Он вглядывался в ее лицо, отнюдь не красавицы, но простое и привлекательное, и пред ним проходили вереницы пленительных женских образов, оставленных на вечные времена в Сиене ее простодушными художниками. Та же волнующая неправильность, та же подвижность, та же приноровленность черт лица к выражению интимных шорохов души, что и у сиенских мадонн, очаровывала Адама.
Совершенно неожиданным праздником для Адама было появление Ирины в его доме, среди его кактусов, за этим столом, заставленным райскими плодами. Но меньше всего хотелось выдать Адаму свое волнение. Он держал руку на сердце и ждал, когда биение его станет более спокойным, чтоб докончить свой тост, прерванный Виктором.
– Я хотел бы, – произнес он наконец медленно из того угла, где стоял, не возвращаясь на свое место рядом с Ириной, – сказать еще несколько слов о том, что такое девушка на земле.
Все прислушались: Гоби – иронически улыбаясь, Михаил – восторженно, Виктор – закинув голову, а Ирина – с пылким вниманием, которым она дарила каждого, а тем более полюбившегося ей человека.