355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Городецкий » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 21)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:18

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Сергей Городецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)

XVI. Голосую! Голосую!

Дни это были или недели? Часы или минуты? Время теперь делали люди, и иногда несколько минут оставалось в памяти, как тяжелый и большой отрезок времени, иногда целые дни слипались в расплывчатый короткий комок.

Батуров втянул Ослабова в общественную работу: Ослабов был выбран председателем культкомиссии. Он принялся за работу, как застоявшаяся лошадь принимает с места тяжелый воз, устроил эстраду, натащил скамеек, составил расписание лекций, привлекая к ним всех, кого только можно. Он долго думал над этим расписанием.

Замысел у него был университетский. Политическую экономию взялся читать Тинкин. Историю революции – Цинадзе, который, впрочем, не очень одобрительно относился к «университетским» замыслам Ослабова и предсказывал ему неуспех. Текущий момент взялся периодически освещать Древков. Что же взять Ослабову? Он долго думал и остановился на анатомии. Хотел взять санитарную гигиену, но решил, что нельзя ее читать достаточно основательно без предварительных знаний по анатомии. Часы для лекций были назначены вечерние. Ровным своим почерком вывел Ослабов на большом листе бумаги возлелеянное в долгих думах расписание и вывесил его на столбе у эстрады. Тотчас стали собираться кучки уже привыкших к собраниям солдат, и к назначенному часу скамейки были все заняты, хотя все-таки собралось слушателей меньше, чем ожидал Ослабов. Еще до открытия «университета» с этой эстрады Древков вел беседы по текущему моменту, читал и разъяснял газеты. Открывать должен был Петухаев, но он известил, что вечером в совете состоится большой митинг и что прибыть он не может. Ослабов долго уговаривал Древкова открыть работу, но тот решительно уклонился. Не захотел первым выступать и Батуров, который после демонстрации Корневым воззвания Николая Николаевича избегал крупных выступлений. Пришлось Ослабову взобраться на эстраду и произносить первую речь.

Его слушали довольно терпеливо, пока он подробно развивал тезис, что ученье свет, а неученье тьма. Ободренный этим приблизительным вниманием, Ослабов рискнул тут же, после вступительного слова, приступить к первой лекции по анатомии. Для того чтобы сделать ее совершенно популярной он пригласил на эстраду молодого солдата из первых рядов и попросил его даже снять гимнастерку, оставив его в одном тельнике. Любопытство, смешанное с недоумением, охватило аудиторию.

– Товарищи! – начал Ослабов. – Человеческое тело в основе своей имеет скелет. Скелет этот по построению своему у всех людей одинаковый. Есть животные, как, например, черепахи, которые скелет свой носят снаружи, но у человека, как и у многих других животных, скелет спрятан под толстым покровом мускулов, нервной системы и кожи. Строение человеческого скелета поражает своей целесообразностью. Работу его мы можем наблюдать и на живом человеке. Повернитесь спиной, пожалуйста! – обратился он к своей жертве, которая давно уже смеялась в кулак, перемигиваясь с товарищами.

– Что это он там про шкелет завел? – раздался сзади глухой голос, на который тотчас последовал ответ:

– Постный доктор! Известно! Чего с него возьмешь!

– Человеческий скелет… – продолжал Ослабов, задирая тельник на спине солдата.

– Да буде про шкелет-то! – громче раздался голос.

– Чего он там Ванятку-то оголяет?

– Доктор! Он стыда не понимает!

– Товарищи, – остановил свою лекцию Ослабов, – угодно вам слушать или нет?

– Ты про дело говори, а не про шкелет!

– Я читаю вам первую лекцию по анатомии, это было объявлено в расписании, знакомство со скелетом необходимо, кто не хочет слушать, может уходить. Анатомия…

– Объявлено про монотонию, а разговор заведен про шкелет!

– Да пусть брешет что хочет, прилетят вороны, послушают!

– Ванятку-то спусти вниз!

– Зря парня мучит!

– Да ну его к… Идем, ребята!

Из задних рядов сразу поднялось и ушло несколько десятков. Передние еще стеснялись уходить.

Ослабов, переждав, пока уходили, опять взялся за тельник солдата. Но тут парень уже не выдержал.

– Да будет тебе! – крикнул он на Ослабова и ловко спрыгнул с эстрады, встреченный веселым смехом передних рядов.

– Давно бы так! – сочувственно сказал старый солдат Ванятке. – Он бы тебе и штаны спустил!

Древков, умирая от смеха, прислонился к столбу эстрады, спиной к слушателям. Увидев, что он смеется, Ослабов совсем растерялся и, вернувшись к столу, стал собирать свои листки.

– Товарищи! – раздался из рядов громкий голос Батурова, – надо признать, что тема первой лекции выбрана действительно неудачно. Но это не значит, что мы должны совсем отказаться от культурного начинания, предпринятого доктором Ослабовым. Сейчас мы попросим доктора Древкова сделать нам доклад по текущему моменту!

– Товарищи! – ответил Древков. – Доклада я вам сейчас делать не буду, потому что через полчаса назначен митинг в совете. Приглашаю вас на митинг!

Слушатели шумно поднялись и, осыпая Ослабова мелкой пудрой ласкательных выражений, повалили к совету.

– Ну что ж это вы! Разве можно! – обратился Древков к Ослабову, едва подавляя новый приступ хохота. – Про анатомию, – выговаривал он сквозь смех, – революционной армии! Вооруженному народу! Про анатомию!

Он так заразительно смеялся, что злость Ослабова прошла, и он беспомощно рвал на куски и пускал по ветру конспект своей лекции.

– А я ведь хорошо подготовился! – меланхолически сказал он.

– Тем хуже! – опять захохотал Древков. – Ну, ничего, это вам будет хорошим уроком. Только вот что. Вам придется сдать работу по культкомиссии кому-нибудь другому. А то теперь на вас никого не заманишь. Пусто будет это место после вашей анатомии!

Продолжая смеяться, он повел Ослабова в палатку, где заседала культкомиссия. Там уже знали о происшедшем, и никто не возражал, когда Ослабов трясущейся рукой написал и подал заявление о своем уходе вследствие перегруженности работой по лазарету. Совершенно разбитый и уничтоженный, он побрел в лазарет.

Проходя мимо совета, он увидел, что там уже собралось много солдат. Ослабов отвернулся и ускорил шаг.

Совет помещался в здании бывшего склада. Там, внутри, уже был накрыт кумачом стол президиума, и прапорщик Петухаев нетерпеливо ходил сзади стола, обдумывая речь и не понимая, почему солдаты собрались, а никто не входит. Зайдут, поглядят и опять на двор.

Глухой говор шел среди собравшихся. Накануне Цинадзе провел несколько групповых собраний, и отголоски того, что там говорилось, слышались теперь у стен совета.

– Опять про крылья свободы петь будут!

– Недалеко улетишь на петушиных крыльях!

– А где у вас были глаза, когда совет выбирали?

– Да нешто разберешь сразу!

Среди солдат много было заметно фронтовиков, и новые группы их все прибывали.

– Товарищи! Сейчас открываем собрание! – раздался голос Петухаева из окна.

– Ладно, подождешь! – ответили ему прямо в окно.

В это время подошел Цивес с новой группой фронтовиков, говоря на ходу:

– Это ж черт знает что такое, а не совет! Батуровы и Петухаевы – наши классовые враги, – пока вы этого не поймете, никакой революции у вас не выйдет. Что нам сейчас надо? Сорганизоваться, выбрать делегатов, послать в Тифлис, наладить отправку домой и с оружием в руках защищать революцию. А вместо этого тут нам поют медовые речи о любви к Временному правительству, которое торгует вами не хуже, чем царское. Кто вас продал Англии? Царь! Кто вас вторично продает той же Англии? Временное правительство. Пока мы тут топчемся на месте, генерал Арбатов гонит казаков все дальше в Турцию! А вы не хотите помочь своим братьям.

– Как не хотим!

– Мы все домой!

– Правильно говорит!

– Да ну стань повыше, говори всем!

Цивеса подняли на какие-то ящики, он стал развивать свои мысли. Это уже был митинг, но не тот, к которому готовился Петухаев. Высунувшись в окно, Петухаев с недоумением наблюдал за происходящим.

– Товарищи! – кричал Цивес. – Вы должны требовать переизбрания совета. С таким советом, как у вас, вы добьетесь того, что вас опять погонят на фронт!

– Не бывать этому!

– Домой!

– Выбирать новый совет!

Петухаев выскочил из здания.

– Что здесь происходит? – закричал он. – Я председатель совета. Кто срывает митинг? Я вас арестую! – закричал он Цивесу.

– Попробуйте! – спокойно ответил Цивес. – Немедленно назначайте перевыборы! – кричал он в толпу через голову Петухаева.

– Вы арестованы! – наскакивал на него Петухаев.

– Я делегат фронтового комитета. Вы не имеете права арестовывать меня! А впрочем, попробуйте! – усмехнулся он, вынул папироску и закурил. – Ну?

Попробовать Петухаеву не удалось, потому что толпа оттеснила его от Цивеса, и, изрядно помятый, он с трудом выбрался из солдатских рядов и побежал, выкрикивая ругательства, куда-то к озеру. Цивес продолжал вести митинг, и тут же было решено назначить в ближайшие дни перевыборы совета. Председателем предлагали Корнева.

В это время, пока Цивес пререкался с Петухаевым, в лазарете шло два совещания.

В палатке Батурова собрались, кроме него, Гампель, Шпакевич, Юзька, Боба и еще несколько человек. Решался вопрос о том, кого выдвигать кандидатом на выборах делегатов на краевой съезд Союза городов. Несомненным кандидатом для всех был Батуров. Нужно было еще четырех человек. Их не так-то легко было найти в персонале лазарета.

Гампель, бледный и взволнованный, говорил Батурову:

– Арчил Андреевич, мне необходимо немедленно в Тифлис. Против меня здесь агитируют, может быть, моей жизни угрожает опасность. Ослабов распространяет слухи, что я был причиной смерти Тоси. Вы же знаете, что первый действительный реальный случай выбраться отсюда – это попасть делегатом. Кроме того, я думаю, что защитить интересы союза сумею не хуже других.

– Но вас провалят! – хватаясь за голову, возражал Батуров. – И тогда лишние места попадут компании Древкова и Цинадзе. Они и меня постараются провалить. А уж вас подавно. Я лично думаю выдвинуть кандидатуру доктора Ослабова.

– Эту размазню? – спросил Гампель. – И после лекции по анатомии?

– Ослабов провалился, но все фронтовики его поддержат! – возражал Батуров. – Кого же еще? Шпакевича, Бобу? Они прекрасные работники, но непопулярные в массах. Нам бы хоть три места из пяти получить!

– Ну ладно, вы, я и Ослабов.

– А если вас провалят?

– А если провалят вас?

Решено было выдвигать кандидатами Батурова, Ослабова и Гампеля.

В домике Цинадзе в присутствии Древкова, Цивеса, Корнева, Зои, Аршалуйс, Тинкина кандидатуры выдвигались совсем другие.

– Главное, чтоб не прошел Батуров, – говорил Цинадзе, – а у него есть некоторые шансы пройти. Голосование по спискам не пройдет. Три места, я думаю, нам обеспечено. Но кем сбивать Батурова?

– Что вы скажете насчет Ослабова? – предложил Древков. – Он провалился в культкомиссии, но все же его все знают, и я думаю, что для нас он был менее вреден, чем Батуров. Помните собрание наше перед наступлением? Я думаю, было ошибкой, что мы тогда же не взяли его в работу.

– Может быть, – согласился Цинадзе, – но нам не до него тогда было. Поговорите с ним. Если он примет наш минимум…

Ослабов в это время маялся на своей койке в юрте, впитывая в себя все, что неудержимо вокруг него кипело, тщетно ища своего места в событиях, проваливаясь в отчаянье при воспоминании, как над ним смеялся Древков, и вспыхивая опять тем же огнем, которым горели все при воспоминании о том, с каким порывом он начинал свою речь, там, на платформе.

Дни опять слиплись для него в судорожный комок безвыходности и просветов, тоски и порывов, работы и безделья, внутреннего крика и пугающей, как на Калиханском перевале, тишины.

Утром того дня, когда были назначены выборы на краевой съезд, Батуров на белом коне объезжал лагерь и лазарет, очаровывая всех, кого мог, и проверяя настроение избирателей. С утра была выметена площадка, поставлен стол, развешаны флаги. Юзька принимал самое деятельное участие в этом устройстве, втайне надеясь, что вдруг, каким-нибудь чудом, он попадет в делегаты.

Ослабов после разговоров с ним Древкова и Батурова окончательно растерялся под этим неожиданно свалившимся на его голову счастьем. Ни тому ни другому он не дал определенного ответа и даже не знал, что большевики вскоре отменили его кандидатуру.

Собрание открыл Батуров необычайно пышной речью. Он был уверен в победе. Но когда было предложено выкликать имена кандидатов, громче всех было названо имя Древкова, и он прошел первым в делегаты. Особенно бурно за него голосовали айсоры. Их участие в голосовании было для многих, в том числе и для Ослабова, сомнительным. Привела их Аршалуйс. Шпакевич и Боба протестовали против того, чтобы давать им право голоса. Ослабов тоже подымал руку против. Но масса решила иначе. И тем самым была решена судьба кандидатуры Батурова.

Голосование проходило следующим образом: кандидат выходил на середину, его рассматривали, он говорил несколько слов, затем следовали аплодисменты или тишина, и Батуров на глаз решал, прошел кандидат или нет. При имени Древкова поднялся лес рук. При имени Батурова было явное меньшинство.

Еще убедительней провалился Гампель.

– Ослабова, – распорядился Батуров, хотя имя его стояло после других.

– Я отказываюсь, – заявил Ослабов, – и вообще я воздерживаюсь от всякого голосования.

Сказал он это голосом тихим, но твердым. За минуту до этого он не знал, что так скажет. Но когда он вышел на середину и увидел вокруг себя это неотступное, которое всюду его, с самого начала революции, преследовало, море ждущих прямого ответа и отчетливых действий человеческих глаз, давно знакомый приступ робости, растерянности, головокружения охватил его, и он, сказав, что отказывается, вернулся на свое место.

– Хорошо, что не мы его выдвигали! – шепнул Цинадзе Древкову.

Ослабов не видел, как продолжались выборы, не слышал, как выбрали Тинкина, Зою, маленького санитара, который побил Тосю, и Шпакевича, который сказал необыкновенно революционную речь.

Как в столбняке он сидел на своей скамейке; как мертвый пришел к себе в юрту после выборов, лег, и тяжелый сон избавил его от выборов и толпы, от человеческих глаз и революции, от тоски и порывов.

В таком же состоянии он наблюдал отъезд делегатов, свертывал лазарет и эвакуировал своих больных и раненых, слушал восторженного Цивеса, который навещал его и рассказывал о работе нового совета, об организации возвращения солдат на родину, о борьбе, которую вели большевики в центре.

Он очнулся в один из жарких дней, когда вдруг понял, хотя знал это намного дней раньше, что сегодня он, вместе с последними отрядами войск, должен уходить отсюда, с этого озера, с этой солончаковой пустыни.

И вдруг его охватила паника, что он опоздает, что он не успеет, что он не достанет себе лошади, что он не выдержит тяжелого, многодневного пути домой до железной дороги по горам и пустыне. Он обежал опустевший лагерь и пустое место, где стояли прежде юрты, и палатки лазарета, прошел по берегу, чтоб последний раз посмотреть на озеро, все такое же, как будто ничего на его берегах не случилось, синее и безбрежное, воспринимая все, как во сне, уложил свои вещи в хурджины и, окруженный незнакомыми людьми, сел на лошадь, которую ему кто-то подвел, и втянулся в бесконечно длинный человеческий поток пеших и конных, повозок и пулеметов, и этот поток понес его, безвольного, по степи, через горы, где была разломана узкоколейка и вагоны валялись под откосами, через северную Персию, к кавказским границам.

Он не помнил, сколько дней и ночей длился путь, как он спал и что он ел, не замечал, как в пути, день за днем, он из передних колонн, отставая все больше, оказался в хвосте. Мимо его сознания проходили перестрелки, которые приходилось вести, все сливалось в один клубок нестерпимых мук усталости, голода, холода, сильней которых была непрекращающаяся мука мыслей.

Клочья пережитого в его памяти всплывали, сталкивались и разлетались, и все настойчивей из этого разлетающегося хаоса воспоминаний отстаивались и закреплялись в его мозгу отдельные куски, отдельные моменты. Вот он видит кровь на снегу. Вот он держит умирающего Парнева и вместе с ним пожирает глазами красный флаг на желтом берегу. Вот на него несется смерч с озера и вдруг превращается в розовые полосы солдатских лиц. Вот он на площади, окруженный толпой, говорит свое: я отказываюсь. И вот уже нет его: он смят, растоптан, его вжимают в стену: она холодная, и кирпичи сейчас подадутся под его костями. Вот холод переходит в жар, – все его тело горит.

Он открывает глаза. Кругом пустыня. Горячий песок жжет ладони. Впереди клубится пыль от уходящих. По горизонту тянутся розовые, как солдатские лица, невысокие горы. Около них крутятся песчаные смерчи. Мимо него проползает огромная черепаха, касаясь жаркой, сухой лапой его пальцев. Он отдергивает руку, смотрит в небо. Не различить по этому серо-синему туманному блеску какой час, утро это или вечер. Все ниже приникает вдали клубящаяся пыль за уходящими. А песок мягкий, как пудра, горячий и глубокий, и низкий ветер наносит его волну за волной. Горло горит, хочется пить, но ведь воды в баках немного, ее нужно беречь для раненых, он не позволит себе тратить ее на себя. «Приподымите меня! – встает в ушах крик Парнева. – Там флаг! Красный флаг! Почему он круглый, раскаленный, там, над уходящими? Они его уносят? А он тут остается. Где он?»

Он приподымается на локтях, с трудом высвобождая их из песка, смотрит вокруг: низкие розовые горы стоят кругом… нет, это не горы, – это люди, это их загорелые лица… И вдруг беспощадная в своей ясности, острая и свежая, как струя воды, мысль прорезает ему сознание: он все вспомнил, он все понял!

В диком ужасе он вскакивает и бежит по глубокому песку и кричит вслед уходящим, которых уже не видно, и опять падает, не в силах одолеть этого затягивающего ноги песка.

В горле сухо и жарко, песок набивается в глаза, он подымается еще раз и опять падает. Тогда он переворачивается на живот и, выгребаясь из песка левой рукой, подымает правую из песка, из пустыни, как может высоко, туда, к уходящим, к красному флагу солнца, и последним, хриплым, еле слышным, – а ему кажется, что весь мир слышит, – голосом кричит:

– Я голосую! Голосую!..

Поздно: история проголосовала без него.

Эпилог

На днях, через десять лет после описываемых событий, на углу Тверской я встретил Цивеса. Мы расцеловались. Он растолстел. Работает в социалистической академии. Он мне рассказал, что Древков ликвидировал англичан в Архангельске, теперь управляет каким-то трестом, Цинадзе – видный работник в Грузинской республике, Батуров – в эмиграции, Гампель упоминался в недавнем процессе как фабрикант заграничных фальшивок, Тинкин, кажется, в Совкино. Я сказал Цивесу, что написал роман.

– Ты смотри там, насчет идеологии! – предупредил он меня, – дай-ка я проверю! Я ведь много редактирую!

– Не надо, – сказал я, – я написал все как было.

Повести и рассказы

Сутуловское гнездовье
Повесть
Глава первая

К полдню. Сирень темно-лиловыми запекшимися устами молит дождя. Благоуханны ее вздохи, бесчисленны уста ее пышного цвета, но пусто небо, побелевшее от зноя. Тень близко подобралась к корням кустов, а в листве только обводит листы синей полоской. Тяжкая тишина упоила воздух.

В дремучем саду сонный, давно не беленный дом забился в сиреневые кусты, присел на один бок и сидит, в землю врастает. Годы годами, цвет цветом, снег за снегом – ему все ладно и все равно. Середине его, может быть, двухсотый год, одному крылу, молодому, за пятый, а другому и кто его знает, за какой десяток.

Широкий длинный балкон с серой крошащейся резьбой на перилах затянут ветхим полотном. Заплаты побольше, поменьше и средние пестрят полотнища.

Обложив себе лысую голову мокрыми полотенцами, а на красную шею свесив кружевной конец, в глубоком, размякшем от старости кресле сидит Николай Иванович Сутулов, едва окружая живот недлинными пухлыми руками своими.

Время от времени кресло припадает со скрипом на левую ногу, отдавленную прежним седоком, Иваном Сутуловым.

«Не скрипи, проклятое, – думает Николай Сутулов, – мешаешь».

Перед ним стоит гладко причесанный, толстый, с благопристойными глазами мальчик, розовощекий, в розовой рубашке, с партитурой в руках, и детским спокойным и чистым альтом протяжно псалмы поет.

Миша – Стоволосьевых семьи последний сынок. После обедни каждое воскресенье приходит в Сутуловку с партитурой под мышкой, степенно идет меж сиренями, цветка не сорвет понюхать, по той дорожке идет, которая прямо перед очами Николая Ивановича пролегает, чтоб не подойти к нему невзначай как-нибудь да не испугать, оборони Господи. Все порядки запоминать Миша первый мастер, до благочиния большой ревнитель, что Россия от смуты и беспорядков гибнет, наслышался. Его регент большую копну волос носит и в союзе знаменосец.

Николай Иванович любит Мишино пение, но – жара ли мучит сегодня, переспал ли – нет умиления в его душе, томит его что-то, тяжело ему.

«Предчувствия бывают разные», – смутно думает он, стараясь заслушаться пением. Но не укачивают сладостно волны чистого голоса.

«А что ж мне предчувствовать? – думает он. – Дом застрахован…»

Высоко затягивается Миша и на минуту отвлекает его от дум, уносит в знакомую тихую даль…

Но вдруг: «Уж не смерть ли идет ко мне?» – задумывает Николай Иванович и прислушивается к тайникам каким-то: угадал или нет? «Дай Господи, чтоб не угадал, чтоб не угадал!..»

И он крестится торопливыми и мелкими крестами, а левой рукой хватается за шею: мокро ли, не просохло ли полотенце. Апоплексического боится, с этой стороны ждет нападения и оборону себе из мокрых полотенец устраивает.

Отхлынул страх.

Даже смешно становится Николаю Ивановичу, вспомнил, что у него на шее шрам тут, под полотенцем, и на груди рана – ему ли смерти бояться, старому вояке и Георгиевскому кавалеру.

Отдыхает, прикрыв глаза, на последних нотах Мишиного пения. Со вздохом открывает глаза, слыша, как Миша захлопнул партитуру. Не хочется отпускать Мишу, подальше надо темные мысли угнать.

– Странно! – говорит Николай Иванович. – Люблю вот твое пение, а в церковь ходить – калачом не заманишь.

Миша сердито вскидывает на него глаза.

– Да! – продолжает Николай Иванович. – Сколько уже лет не был. Даже поп приезжать кропить сюда перестал. Сектантом, того гляди, объявят.

Миша настораживается.

– Нехорошо это, – вздыхает Николай Иванович сокрушенно, – без попа не обойдешься.

Миша смотрит на него добрее.

– Ладану, я думаю, вы не выносите, – говорит он, – есть такие. Да к тому же здесь вы сидите удобно, в кресле своем, а в церкви стоять надо.

Мишин голос крепнет не по-детски:

– Стоять надо! На колени, когда положено, становиться надо! Главу преклонять надо!

– Так, так, – кивает Николай Иванович, – хорошо мне здесь сидеть, удобно. А в душе неспокойно, – проговаривает он и спохватывается. – Хорошо ты поешь, Миша, учить бы тебя надо этому делу, далеко пойдешь!

Миша гордо поднимает голову, моргает глазами и пыжится молодцевато, как на смотру. Со всем этим он согласен. Но вдруг гордость его вся пропадает и, вспомнив что-то, как обиженный ребенок он шевелит губами, надувается и, чуть удерживая вдруг прихлынувшие к глазам слезы:

– Да, да, – лепечет, – а они в колбасную, меня в колбасную, да…

– Что такое? – спрашивает Николай Иванович.

– Взять меня да прямо к колбаснику! Вот что они хотят сделать, распоследние они люди. Что я у колбасника?

– Тебя в колбасную? – хохочет Николай Иванович. – Вот так выдумка!

Миша рад сочувствию. У него загораются глаза. Он даже засмеяться вместе с Николаем Ивановичем не прочь звонко, весело над этой выдумкой: его в колбасники!

И тотчас же, захлебываясь, забывая всю свою степенность, начинает рассказывать:

– Ведь у нас новости. Илюха со службы вернулся! И, сказать стыдно: в валенках! Это летом-то! И ноги у него как колоды, а дух распускает он вокруг себя такой в доме, что, ей-богу, рвать хочется. Настька целый день ревет, говорит, стыдно перед подругами. Позвать, говорит, теперь никого нельзя, а я, говорит, веселиться хочу, и к себе позвать, и самой пойти к подругам. Просто смехота! Гусар в валенках приехал, едва ногами двигает!..

Миша нахмуривается и продолжает деловито:

– Отец сначала бить решил Илюху каждый день, проучить, значит, хотел и даже раз отстегал вожжами. Да бросил, трудно, водянка у них у самих, сильная, ослаб. А маменька плакали, плакали и сказали, что будут лечить Илюху, что и он им родной сын. Поехали к староверке за реку, чтоб нашептала четверть водки с перцем и солью. Привезли и говорят: пить надо на заре по чайному стакану, тогда поможет.

Илюха, как узнал, что это водка, обрадовался: «Хорошая, говорит, у вас староверка» – и еще сказал такое… ведь он у нас охальник, одним словом, гусар! Маменька теперь с него глаз не сводят, а меня из-за него, меня к колбаснику отдать хотят, в доме теснота, не разместиться никак.

При одном воспоминании о колбасной Мишино лицо опять свертывается в клубок и темнеет.

– Что ж, помогло леченье? – лениво спрашивает Николай Иванович.

– Какое помогло! – опять оживляется Миша. – Тут что случилось-то! До обедни-то сегодня, на заре! Вышел это Илюха на двор, не умывшись как надо, налил себе стакан настойки. Выпил. Походил, посмотрел туда, сюда и на голубей. Потом пошел к колодцу умываться. Вдруг, слышим, бежит, ругается крепко и кричит, вбежал в сени, схватил четверть с настойкой, хлоп ее на двор о бревно! – сел на порог и заплакал, совсем как малый ребенок. Маменька к нему, а он протягивает ей ладонь, а на ладони лежит его хрящик из носа, чистенький, водой обмытый, а нос-то будто крыса обгрызла под самый корень, будто и не было у Ильи носа. Маменька даже закрестились от страха, заплакали – бедный, говорят, ты мой, жениться тебе теперь нельзя будет! И положили они его хрящик в жестянку, лучшая паюсная икра на крышке написано, у них там пуговицы, нитки, иголки и мелочь всякая нужная…

Склонив голову на грудь, подбородком подпершись, тихо дремлет Николай Иванович под Мишин рассказ.

«Притворяется или вправду?» – думает Миша и, тихонько забирая ноты, на цыпочках прокрадывается к большой открытой двери в первую комнату. Когда он входит в эту комнату, всегда ему кажется, что в туман попал: белесые полосатенькие чехлы на всем и обои, когда-то белые, да еще все в зеркалах, друг напротив друга стоящих, повторяется.

– Анна Николаевна, – тихонько кличет Миша свою крестную и, озираясь, ждет, пока она выйдет из своей двери, чуть горбясь, строгая, на Мишин взгляд красивая, на новую икону похожая, со сжатыми губами и круглыми глазами, с темноватым румянцем на щеках, старшая дочь Николая Ивановича, хозяйка в доме и в усадьбе управительница.

На балконе тихо дремлет Николай Иванович. Пчелы с жужжаньем кружатся над ним, большая крепкокрылая, прозрачно-белая бабочка громко бьется о заплатанное полотно. С мокрого полотенца стекают последние холодные капельки за спину Николаю Ивановичу. Грезится ему, что он молод, что он строит новый дом, высокий и прочный, и весело стучат топоры и молоты, и вот уж построен дом, смолисто пахнут бревенчатые стены, для особой красоты оставленные необитыми и запаклеванные с особой чистотой; новая мебель, пальмы, угощение, гости на новоселье приехали, суетится Николай Иванович, угощает, рассаживает и вдруг, подняв голову, видит, что крыши-то над его домом нет никакой, забыл он про крышу, а плотники негодные не напомнили, и все сейчас заметят это, и туча плывет над домом, сейчас дождь все зальет, вот уж падают за шею первые холодные капли…

– Стропила, стропила! – кричит Николай Иванович, но голоса нет, и никто не слышит. Благоухают бесчисленные уста пышного сиреневого цвета. Бабочка нашла пролет и мчится на волю. Пчелы жужжат в тяжкой тишине, упоившей воздух.

Озирается мутным взором Николай Иванович и, увидев над собой потолок, сразу просыпается.

«Побелить, побелить только надо, совсем еще крепкий», – думает хозяйственно и успокоенно.

– Здравствуйте, барин! – вдруг раздается сзади над ним крепкий еще, старчески молодцеватый голос, едва ощутимо, сквозь толщу пьянства, разврата, лжи и многолетней подлости и непролазной грязи, напоминающий Мишин звонкий альт.

– Черт тебя возьми! – кричит в ответ ему Николай Иванович, привскакивая с испугу и хватаясь за сердце, застучавшее тяжело и больно: разве можно так подкрадываться! Воровать идешь, что ли!

Глядя с ощущением странного довольства в недалекой глубине своей, тут, где-то около кармана, на круто покрасневшую шею Сутулова, гость вкрадчиво отвечает:

– Нет, я не подкрадывался, а шел своим шагом и даже костыликом постукивал, чтоб вас не напугать, да вы были, видно, в своих мыслях и расслышать не могли. А воровством напрасно обижаете. За делом шел, правда, только не воровским. Своего нам не прожить, сами знаете. Зачем нам воровать? Кабы нищие были или в люди не вышедши!

– Когда идешь, иди вон той дорожкой, что прямо против меня, чтоб мне видно было, а то сзади…

– Понимаем-с, понимаем.

– Да за каким же, собственно, делом тащился ты сюда, по такой жаре, не мальчик ведь, мне, я думаю, ровесник…

– Да, барин! Мальчонками играли вместе… А пришел все по тому же делу, сами знаете.

Николай Иванович отлично знает это дело, по которому пришел Стоволосьев, но чтоб оттянуть неприятный разговор, притворяется, что не знает.

– Все на счет пруда вашего. Сдайте! – говорит Стоволосьев негромко и просяще. И, сказав самое главное, достает из рыжего картуза серый клетчатый платок, запятнанный нюхательным табаком, и, волнуясь, вытирает свое водянистое, одутловатое, лоснящееся лицо.

Сутулов смотрит в сад, поправляет и поглаживает скатерть на столе, у которого сидит, перевертывает полотенце у себя на голове и, как будто все-таки не получив ответа, вдруг рассердившись, спрашивает громко и решительно:

– По какому же делу ты пришел? За рощу что ли принес?

Бросив на него хищнически хитрый взгляд, Стоволосьев сгибается в поясе, насколько позволяет живот:

– Потерпите еще малость, барин! Бога вечно за вас молить будем. Из-за вашей рощицы мой Иван человеком стал, а то бе-еда что делал, одна Сибирь впереди была, отца родного бил, поверите ли, характер какой!

Слыша, что Сутулов одобрительно начинает мычать, Стоволосьев еще сгибается, еще больше вдохновляется, знает, чем взять:

– Затем и идешь к вам, как к отцу родному. Мы вам всей семьей обязаны. Остальные дети еще не определены к делу, только на вас одна надежда. Вот насчет пруда вашего пришёл. У нас, знаете ли, новости. Илья со службы вернулся, а дела ему нет никакого. Ломаю голову, никакой работы ему не придумаю.

Стоволосьев оглядывается и шепчет, отмахиваясь рукой:

– Сгнил в гусарах, в избе не усидишь, дочь на выданье, просто беда, вон хотел выгнать, с женой так решили, да язык не повернулся, свое дитя. Плачем, плачем, а он только ругается да норовит из дому что стащить да пропить. Из Настюхина сундука колечко выкрал – поминай как звали. В сарайчике думали его устроить, в избу не пускать, так нет, на печке, говорит, спать хочу. Беда, беда, спасите, барин, вся надежда на вас! – скороговоркой, как молитву читая, доканчивает Стоволосьев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю