355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Городецкий » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 26)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:18

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Сергей Городецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

Глава III

На Тучковом мосту Михаил остановился.

Рыжие, подернутые голубым туманом деревья Петровского парка уютно лежали на правом берегу у самой воды. Слева громоздились мачтовые суда, груженные сеном. Напоминал о море нестройный, частый лес их мачт. Прямо перед собой Михаил видел еле намечающиеся очертания дальних берегов и зовущую даль. Из-за безоблачности она была дальше, чем обычно. Михаил отдохнул.

Потом по Малому пошел островом, к огромному, построенному безобразно, но с тупой уверенностью, что это красиво, дому на дальней линии.

Вошел в засаленный громоздкий подъезд, на грязном лифте поднялся под небеса, в зелено-серый коридор с рядами дверок по обе стороны. Стукнул в одну из них.

За дверью был шепот и возня.

– Кто там? – спросил густой, но твердый голос.

– Я, – ответил Миша, краснея.

– Михаил? Пожалуйста, подождите там, у окна, одну минутку.

Окно было в конце коридора, выходило в стену и служило приемной для здешних обитателей.

Отходя от двери, Миша расслышал звук грубого поцелуя и покраснел еще больше.

Почти тотчас из двери вышмыгнула девка в сарпинковом переднике и прошмыгнула мимо Михаила.

Он видел ее раньше и знал, что ее зовут Лизкой. Взглянув на нее, он опять увидел, что у нее белое рябое лицо, глаза вглуби и большой красный рот, и что сама она крепконогая, ладная, жаркая.

Лизка взглянула на Михаила, и он опять не вынес ее взора, потупился и застыдился.

Дверь из комнаты снова открылась, и вышел Гоби, совсем одетый, в тужурке. Только пробор был слегка сдвинут.

– А я думал, что вы еще спите, – неловко сказал Михаил, протягивая руку.

– Нет, я давно уже встал и сейчас завтракал, – ответил Гоби. – Войдите.

Комната его была очень простая и какая-то пустынная. Стол с инструментами у окна, стол с чертежами у другого, у одной стены кровать, у другой – диван; все стояло слишком обособленно, нисколько не стесняясь своей неприглядности.

Миша все еще был смущен.

Чуть насмешливо посмотрев на него, Гоби сказал:

– Лизка некрасивая, даже, кажется, рябая, но это не мешает. Яблоки с пятнышками бывают очень вкусные. Вот теперь я ее целый день не буду замечать, а завтра, может быть, замечу. Вы знаете, нет ничего хуже неполученного удовольствия. Мы просто не смеем, не хотим сознаться в своем голоде на удовольствие.

Гоби достал тонкую папиросу и закурил, смакуя дым, и кольца дыма, и вспышку спички, и ее потухание. Затянувшись, продолжал:

– А голод на удовольствие один из властных. Голоданье этим голодом не проходит даром. Человек ссыхается, сморщивается, начинает лупиться… Какая гадость! Терпеть не могу. Ведь вы согласны, что это гадость, что для таких особые больницы надобны. Я слышал, в Дании уже заведены для скучающих особые больницы. Чуть загрустил – пожалуйте на излечение. Жизнь весела, не мешайте жить. А этих сморчков, которые ни разу в жизни не съели ничего толком, не выпили, не поцеловались, я бы в больницы, похожие на тюрьмы, упрятал, как вредных уродов. Я думаю, у них атрофированы слюнные железы. Как вы думаете?

– Не знаю, – ответил Михаил.

Гоби часто в мыслях своих, в ощущениях был неприятен ему очень. Не раз давал он себе зарок не приходить к нему, но что-то тянуло. Что именно, он не знал.

Только теперь он поднял голову и посмотрел прямо в глаза Гоби.

Довольно обыкновенные были глаза у Гоби. Выделялось разве несколько необычайное напряжение в них, да еще темная вода их в иные минуты темнела до черноты, в которой ни зги не видно.

В лице Гоби тоже не было ничего замечательного. Мало говорило это туго обтянутое кожей лицо. Впрочем, видно было, что Гоби упрям и не чужд какой-то куцей эстетики.

– Что вы на меня глядите? – спросил он Михаила довольным голосом. – Скоро все такими, как я, будут. Да и вы тоже…

– Я вам не мешаю? – прервал его Михаил.

– Нет. Сегодня я чувствую праздник, то есть особенное предрасположение к удовольствиям, а раз есть аппетит, блюда найдутся.

– Адам Федорович приехал, – оживился Михаил.

Гоби стряхнул пепел.

– Для вас это праздник? Я помню, вы мне говорили про него. Психопат, который лечил вашу мать?

Лицо у Миши болезненно сжалось.

– Не говорите так. Он чудесный.

– Михаил, вы юродствуете.

– Вы не знаете Адама Федоровича. Он понимает в жизни что-то, чего никто не понимает.

Гоби засмеялся и помахал окурком.

– Жизнь папироски кончилась. Все в ней было понятно. Зажглась и погасла. Нервной системы не имела. Удовольствие мне доставила. Смерти заслужила абсолютной.

– Скверная аллегория, – сказал Миша.

– Правдоподобная.

Михаил не умел сопротивляться. Все его существо восставало сейчас против того, что говорил Гоби, но восстание это ничем не могло выразиться. Защищать свои истины казалось Мише оскорбительным для них самих.

– Чего вы напыжились? – спросил Гоби. – Не согласны? Если не согласны, так высказывайтесь.

– Не согласен, – ответил Миша напряженно, – а высказываться не умею. Болото ведь словесность-то. Залезешь – завязнешь.

– Ишь ты, – удивился Гоби, – чем не пророк! В Московской Руси за вами толпа бы ходила. Особенно бабья. Я ведь знаю ваши мысли. Да и не ваши они, коли правду сказать. «Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен» – где это? У Достоевского? Тут вся ваша вера.

– Неправда! Жизнь есть боль, но не страх.

– Что боль, что страх, все не так. И не боль, и не страх, а одно удовольствие.

Миша взглянул с ненавистью на него.

– А страдание? – спросил он тихо. – Ему нет места в вашем мире?

– Вы, кажется, хотите серьезно разговаривать, – сказал Гоби, выдерживая взгляд. – Извольте.

Глаза его налились чернотой. Он зажег новую папиросу так же, как первую, и продолжал говорить:

– Вы пришли в счастливую минуту, то есть в первую после полного несомненного удовольствия. Мне кажется, сейчас я буду в состоянии выразить довольно ясно то, что я думаю об утопической личности. Это термин мой не совсем, может быть, научный, но я ведь за наукой гонюсь не более, чем за другими удовольствиями. Вы говорите о страдании. Дело в том, что я не отрицаю страдания. Оно дано нам в опыте, и слишком грубо дано. Я отрицаю только бесполезное страдание, излишнее. Я ненавижу эту противную привычку к страданию, которая так развилась у современных людей. О, конечно, ее в высшей степени поддерживают всевозможные моральные предрассудки, например, о ценности сострадания. Поверьте, если бы меньше сострадали, меньше бы и страдали. Я хотел бы завести более упорядоченное хозяйство в человеческой жизни. Едят, пьют, спят, когда требуется спать, пить, есть, – а страдают всегда. Зачем? Большинство не должно страдать. Страдать должны утопические личности. В мировой истории мы знаем их наперечет, я не стану перечислять, вы сами легко назовете имена этих нескольких жертв. Мы их потом обожествляем, продляем их жизнь в искусстве, словом, почти не остаемся в долгу. И все-таки находятся любители пострадать в своем квадратном вершке, когда за них за всех в целой эре есть кому отстрадать, кто для этого создается – утопическая, как я говорю, личность…

Гоби говорил сердито и несколько задыхался.

Миша слушал его с гримасой отвращения, переходящего в испуг.

– Страдать за другого, по-вашему, глупо? – спросил он опять тихо и настойчиво, помня только свою мысль.

Гоби спокойно ответил:

– Глупо, потому что нецелесообразно с точки зрения полнозвучной, как говорят декаденты, жизни.

– Не трогайте поэтов! – запальчиво крикнул Миша. – Они вам не поддержка. Полнозвучная жизнь включает и сознательное страдание.

Гоби удивленно взглянул на его крик.

– Вы все-таки кричать умеете? Я думал, вы совсем тихоня.

Но Миша говорил уже по-прежнему тихо:

– Вы дурной человек, потому что пустой. Вы, может быть, даже бес. От вас зачураться надо.

С внезапной теплотой в голосе Гоби заговорил, положив руку на плечо Миши:

– Не юродствуйте, Миша. Это все в прошлом. Так ведь легко быть мальчиком с невинными глазами и чахоточным румянцем на щеках. Но ведь нестеровщина миновала, я думаю, навсегда. Русской жизни нужны стойкие организмы, а не порождение мистической слюны.

– Какие вы гадости говорите! Не дотрагивайтесь до меня.

– Коли так – чурайтесь. Что я вам – спасатель, что ли? Терпеть не могу всякого спасательства.

Гоби и Миша стояли друг против друга, как враги перед схваткой.

Может быть, Миша сказал бы что-то, но в дверь застучали дробно, звонко, четко, как будто молодой хорошей косточкой, легко повинующейся сильным, ловким мускулам.

Лицо Гоби вспыхнуло плотоядным, как у лакомки перед коробкой конфет, заревом. Миша навсегда запомнил и возненавидел это выражение.

– Дверь открыта, – крикнул Гоби. – Это вы, Ирина?

– Я, – ответил девичий голос.

Михаил нетерпеливо оглянулся на дверь.

Показалось ему, что он жил до сих пор в огромном, но всегда безмолвном мире и что вот услышал он первый звук, такой полный, сочный, свежий, и, услышав его, будет всегда теперь только одного хотеть: слушать еще и еще раз этот звук.

Глава IV

Есть красота определенная, решенная, бесповоротная, красота точеных линий, безупречного совершенства и законченности, красота тела и лица, тоскующих о вечном мраморе или о бронзе, – жуткая, таинственная, нечеловеческая красота. Красота, близкая к несчастью, к трагической судьбе, к рабству у рока.

Есть другая красота: зыбкая, сомнительная, то возникающая, то улетающая, красота веснушек, родинок, чуть заметной разницы в глазах и бровях, волнующей асимметрии, красота живого, подвижного, порывистого человеческого тела и лица, не тоскующих ни о чем, кроме жизни. Красота, не боящаяся увяданья, дарующая счастье, не забывающая никогда о воле и свободе. Ею красива была Ирина.

Полноглазая, полногубая, с кожей, очень белой и легко розовеющей от холода и жары, от замысла и чувства, с льняною сильной косой, она была одной из тех тысяч девушек, которых благодатная Россия каждую осень, как яблоня золотые, спелые яблоки щедро сыплет в мир. Выросшие в глуши, в чистоте и неведении, они бросаются на жизнь жадно и безудержно.

О, построить бы им светлые, с большими окнами дворцы; о, собрать бы для них все сокровища искусств и наук; о, выслать бы навстречу к ним лучших людей времени, подлинных творцов жизни…

Но попадают они в грязные квартиры сдающих комнаты хозяек, лишенные света и воздуха; но увешивают они комнаты свои девичьи открытками, воспроизводящими пошлые замыслы какого-нибудь Штука, но бегают они в миниатюр-театры и кинема-концерты; но встречают их в столицах фокусники и шарлатаны, похоть выдающие за страсть, разнузданность за свободу, неврастению за экстаз, потное ремесло за вдохновенное творчество, пустые речи с павлиньими хвостами за науку – страшно подумать, чего и за что, за что! – ни выдают встречающие молодежь шарлатаны.

И блекнуть начинают вспоенные синим небом в благодатной глуши молодые очи, рано устают неподготовленные души, разочарованность в жизни, еще не начавшейся, постигает их, и тянется ослабевшая рука к соблазнительному яду, воспеваемому теми же, никогда его не пробовавшими шарлатанами.

Глаза Ирины еще не начинали блекнуть. Они еще были охмелены всем, что видели.

Немного выпуклые, с белками, как снег, со зрачками, как белой ночью небо над Невой, не скрываемые длинными ресницами, еще полны были лучистой силы глаза Ирины.

И такие торжествующе светлые были эти лучи, что они показались Михаилу звучащими, как кажется звучащим беззвучный, знойный полдень или тихое горное озеро.

Он сделал невольное движение к ней навстречу и успел подхватить пальто, которое она быстро скинула.

– Спасибо, – сказала она ему и, протянув руку, назвала свою фамилию: – Стремина.

Михаил, не успев повесить пальто, неловко, обеими руками, схватил ее руку и молча пожал.

Гоби, с папироской, из угла наблюдал сцену.

«Что ж он не кинется к ней, не обрадуется, не бросится перед ней на землю, не поцелует ног ее? – пронеслось в голове Михаила. – Ведь он знаком с ней, ведь он уж говорил с ней, ведь он привык к этому нестерпимому чувству быть с ней, видеть ее, смотреть в ее глаза».

И, с пальто в руках, Михаил стоял в оцепенении и ждал. Мучительно долгими показались ему эти две-три секунды, которые понадобились Ирине, чтобы пройти в другой конец комнаты, к Гоби. Ни шагу не сделал к ней навстречу Гоби, только папироску переложил из правой руки в левую. Довольно небрежно поздоровался и спросил, показывая глазами на Михаила:

– Видали таких?

Ирина оглянулась на Михаила:

– По-моему, он хороший, – сказала она.

И показалось Михаилу, что это большая, светлая птица пролетела комнатой, а не девушка взглянула на него и сказала о нем доброе слово.

– Чего уж тут хорошего, если пальто повесить забыл! Прижал к себе и держит, – продолжал Гоби. – Опомнитесь, Михаил! Вешалка сзади вас. Ирина Сидоровна такой же человек, как мы с вами.

И как бы в доказательство он открыл перед ней коробочку с папиросами.

– Не хотите ли закурить?

Ирина взяла папиросу.

«В самом деле, что это со мной? – думал Михаил, вешая пальто. – Но неужели она курит? Из одной с ним коробки? Значит, она дружна с ним?»

А Ирина шепотом расспрашивала Гоби про Михаила:

– Откуда вы его взяли? Естественник? Он милый, только чересчур стесняется. Как его зовут?

– Отрок Михаил, – громко сказал Гоби, – и, конечно, филолог, а не естественник. Ведь это видно сразу. И плохой филолог. Санскритом, вероятно, не занимается, выбирает предметы послаще. Какую-нибудь там теорию искусства или введение в философию.

– Нет, я и санскритом занимаюсь, – робко подходя и не зная, куда девать руки, возразил Михаил, – и санскритом…

– А Игорь Ильич всегда так вас дразнит? – полюбопытствовала Ирина.

– Всегда, – улыбаясь по-детски, ответил Михаил, – чего Гоби не понимает, на то он и злится. Правда! Он дразнит меня не от злости. Это просто ему хочется развинтить всего меня на винтики и колесики. Он думает, что все дело в винтиках и колесиках, отличных винтиках и очень хороших колесиках, но все-таки только в винтиках и колесиках.

– А вы как думаете? – перебила Ирина.

Михаил, чуть только овладевший собою, опять смутился:

– Я не знаю, как я думаю. Только не так.

– Он думает, – вмешался Гоби, – что главное в жизни, в человеке, во всем – это нечто страдающее и уж такое возвышенное, что не добраться до него. Как он это представляет себе, я не знаю, но, вероятно, вроде студня или слякоти, а впрочем, может быть, вроде пара. Называется же это самыми пленительными именами: душа, дух, психея. Ну, одним словом, как филолог он не знает анатомии и боится прощупать собственный скелет.

– Это вправду страшно, – улыбнулся Михаил, – почувствовать свой скелет.

Он охватил свою голову обеими руками, глубоко вдавив пальцы в глаза.

– Вот так. Попробуйте!

Ирина тоже поднесла свои большие белые руки к лицу.

– Оставьте эти глупости, – остановил ее Гоби, – у меня в шкафу есть череп, настоящий, с хорошо развитой лобной костью. Череп умного человека, моего товарища. Если хотите, я его покажу вам после.

– Как? – воскликнула Ирина. – Вашего товарища?

– Да, он велел отдать свой труп в анатомическую. Я взял себе голову и выварил. Тогда я был на медицинском факультете.

– Это ужасно, – прошептала Ирина.

– Ничего ужасного нет, – медленно сказал Гоби, крепко взяв Ирину за руки у локтей, приблизил к ее лицу свое, с налившимися чернотой глазами, – ужасы выдумывает провинция. В столице их нет. И вы стали отвыкать от них. Но мой товарищ дурно повлиял на вас.

Он посмотрел на Михаила, опять покрасневшего и смущенного.

«Как он смеет брать ее за руки! – думал Михаил. – Как она позволяет?»

Жгучее, нестерпимое чувство стыда поднималось в нем. Он вспомнил, что в этой комнате только что была рябая Лизка, и что Гоби так же, теми же руками – очевидно, это у него привычный жест с женщинами – брал ее за локти и так же чернели у него глаза… Лизка и Ирина… Рябая и красавица… Коридорная горничная, которая всем должна служить и угождать, и царевна, на которую хочется молиться… От оскорбления и гнева Михаил сжал кулаки. В голове у него застучало, в глазах потемнело. Он пошатнулся.

– Что с вами сегодня? – отходя от Ирины и подходя к нему, спросил Гоби.

– Не подходите ко мне! – крикнул Михаил. – Вы мне ненавистны. Я могу вас ударить.

Гоби посерел.

– Вы ведете себя, как истерическая девчонка, – сказал он сквозь зубы, – и потому я могу не обращать на вас внимания.

Он позвонил.

В комнату тотчас вбежала Лизка, как будто она стояла под дверьми. Гоби дал ей деньги.

– Купи папирос.

Лизка, слегка косящими, жадными глазами оглянув Ирину и Михаила, скрылась.

– Никакого внимания! – холодно повторил Гоби.

– Я… я… ухожу, – шептал ошеломленный и растерянный Михаил, – и я больше к вам не приду, никогда не приду. А к вам, – он кинулся к Ирине, как-то неловко простирая руки и мучительно думая, что его жест может показаться ей театральным, – а к вам приду, я вас найду, я вас не потеряю, и я вам все расскажу…

– Все расскажете? – насмешливо перебил его Гоби.

– Ах, нет! – замахал руками Михаил в ужасе, что Гоби мог заподозрить в нем желание сплетничать. – Я хочу рассказать все, что я думаю о жизни, обо всем… – Он спутался и, беспомощно стоя перед Ириной, закончил: – Вы все поймете, я знаю, что вы меня поймете. А пока простите, то есть прощайте, до свиданья…

Он сам взял руку Ирины и потряс ее, в радости, что высказался, почти дружественно кивнул Гоби, бросился к дверям.

Ирина, недоуменно наблюдавшая его, сделала несколько быстрых шагов за ним, но Гоби преградил ей дорогу.

– Пускай пробежится по улицам: ему это полезно. Горячий он и бестолковый.

– А вы толковый и холодный, – с упреком сказала ему Ирина.

– Такой именно. И таким должен быть всякий желающий жить, а не поджигать жизнь человек. Поджигателей же надо бы в огонь кидать, если бы они сами в него не бросались. Ведь Михаил едва только из гимназии выскочил, а уж с четырех концов горит. Ему бы боксом, атлетикой заняться, а он, видите ли, страдать желает.

– Как страдать?

– А уж это у него спросите. Между прочим, знаете, как он вас будет искать? Вы думаете, в адресный стол обратится? Ничуть не бывало. Адресный стол для него механика, то есть презренное и недостойное внимания.

– А как же он будет искать меня?

– Он будет психически напрягаться. Знаете, как факиры, которые, в пуп себе глядя, все задачи мира решают. Он будет бродить по улицам как лунатик. И, конечно, когда в конце концов, по элементарной теории вероятностей, на вас наткнется, начнет благословлять тайные силы природы, дремлющие, изволите ли видеть внутри нас, и тому подобную чертовщину. Однако оставим его в покое. Надоело. Не особенное ведь это удовольствие препарировать Михаила. У вас сегодня очень красивая кожа и волосы блестят. И мы одни, двое сильных и молодых.

Он опять крепко схватил ее за локти и приблизился к ней, жадно дыша.

Темно-алые с вишневым отливом губы и прозрачные, похожие на перламутр зубы увидел он близко перед собой, золотистым, едва заметным пухом покрытую, крепкую, желто-розовую кожу щеки и темно-розовые ноздри он увидел и холодно подумал: «Целуй же, ведь ты ее держишь в своих руках» – и так же холодно ответил себе: «Да, сейчас поцелую».

И, крепко сжав губы, прикоснулся к холодной щеке Ирины.

– Не надо, не хочу! – закричала Ирина, вырываясь; коса ее коснулась пола.

– «Не хочу» – это достойный уважения аргумент, – сказал Гоби, осторожно, чтобы не уронить Ирину, отнимая свои руки, – а «не надо» – это провинциализм. Девушке смешно кричать «не надо», когда ее уже целуют. Когда еще в глаза друг другу не поглядели, еще за руки не взялись, ну тогда еще можно кричать «не надо». А уж раз двое под одну крышу попали, так и надо быть вдвоем. Природа шуток не любит и за неповиновение себе строго карает. Кто стучит? Войдите.

– Папиросы, – сказала Лизка, приотворяя дверь и просовывая голую руку с коробочкой.

Увидев эту руку, в веснушках, с большими красными пальцами, так беззастенчиво просунувшуюся в комнату, где ее, Ирину, только что поцеловали, Ирина почувствовала вдруг ужас и стыд, усилившийся еще оттого, что Гоби, как ей показалось, не сразу и почему-то двумя руками взял коробку с папиросами и еще что-то сказал, после чего девушка фыркнула и, убрав руку, смеялась громко за дверью, в коридоре.

Гоби что-то стал говорить Ирине, то смешное, то умное, а она все не могла отделаться от неприятного чувства, оставшегося в ней после руки, и все ей казалось, что белая рука с красными пальцами торчит из-за двери, просовываясь не только в комнату, но к ней, к Ирине, в ее духовный, застенчивый, алый, нетронутый девичий мир.

И казалось ей это потому, что чистой любовью, ранней и неумелой, любила она Гоби.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю