355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Городецкий » Избранные произведения. Том 2 » Текст книги (страница 32)
Избранные произведения. Том 2
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:18

Текст книги "Избранные произведения. Том 2"


Автор книги: Сергей Городецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)

Окаменев от отчаянья, слушала Винченца эти речи. А старуха сразу весь свой богатый опыт хотела ей передать.

– Только в первом знакомстве не ошибись! Помни, что сегодня тебе цена особая, а завтра будет тоже хорошая цена, но уж не такая. Вот жаль, у меня платья приличного нет, а то б я тебя сама в первый раз вывела. Ну, да ты не маленькая, сама справишься! А меня, старуху, потом не забудешь.

Как стеклянный песок к клею прилипали эти речи к мозгу Винченцы, и чем больше пела старуха, тем безучастней и покорней она ее слушала, и когда наступил вечер и совсем стемнело, она, как неживая, позволила надеть себе на плечи старинную шаль, пригладить волосы, вдеть в уши серьги и даже подвести немного глаза, и пошла на пристань.

Когда пароход пристал к Пьяцетте, Винченца вышла и остановилась в изумлении. Она никогда не видела Палаццо дожей в лунном свете. Розовый мрамор дворца светился и казался почти прозрачным. Кружевные узоры казались выточенными из голубого воздуха. Как очарованная простояв несколько минут, Винченца медленно пошла под колоннады, окружавшие площадь Сан-Марко, заглядывая в витрины совсем иными глазами, чем прежде, когда она работала на фабрике. Прежде она ненавидела эти витрины, теперь у нее появилось какое-то нежное любопытство к ним, – а вдруг тут как раз лежат вещи, сделанные ею. От вина у нее слегка кружилась голова, и она совсем не отдавала себе отчет, что она делает и зачем сюда пришла. Она только знала, что это неизбежно, что она делает так, как делали многие ее подруги.

Но когда двое подвыпивших развязных франта увязались за ней и стали идти по пятам, ее охватил такой же ужас, какой она испытывала, когда за спиной ее останавливался синьор Карбони. Она ускорила шаг. Франты не отставали.

– Вечер жаркий! Наверно, синьора мечтает о мороженом! – сказал один из них, пригибаясь к уху Винченцы.

Винченца вспыхнула и побежала прямо перед собой по галерее. Хохот франтов еще звенел в ее ушах, когда она, запыхавшись, прислонилась к перилам над водой. Прямо перед ней поднимался красивый и спокойный купол церкви Спасения. Она зашептала слова молитвы с такой верой, что церковь должна была бы поплыть к ней по заливу и принять ее под свои тихие мраморные своды. Но купол оставался неподвижным, и между церковью и Винченцей проплыла шумная кавалькада гондол. В этот вечер Винченца вернулась домой ни с чем. Старуха побранила ее и уложила спать.

Следующий день прошел в новых уговорах и наставлениях, и когда взошла луна, Винченца опять стояла под колоннами, стараясь спрятаться в тень и закрывая себе горящий рот углом шали.

Вдруг она почувствовала сзади себя Карбони и знала, что не ошибается. Ноги ее приковались к мраморному полу.

– Теперь-то вы не откажетесь прокатиться со мной по заливу? – спросил старик.

Винченца обернулась и увидела, что Карбони для ночной прогулки оделся, как настоящий синьор. Борсалино серого цвета была заломлена у него на затылок, в зубах дымилась сигара.

– Никогда не пойду с вами! Ни с кем не пойду! – закричала Винченца и бросилась в переулок.

Ей пришлось отбиться еще от нескольких кавалеров, прежде чем она выбралась по узеньким набережным к тихому каналу. С глухим всплеском катилась перед ней темно-зеленая, тихая вода. Отчаянье охватило Винченцу. Броситься в воду? Ведь это легче, чем делать то, что она должна теперь делать. Но все ее молодое тело противилось этой мысли. Зацветшая вода пугала своей тишиной. С площади доносились звуки оркестра, нежные, как звон стекла на фабрике. Может быть, она опять станет на работу? Нет, ее нигде не примут. Это всем известно, что родственники арестованных не принимаются нигде. Надо в воду. Винченца нагнулась над каналом и представила себе, что один только шаг отделяет ее от смерти в этих беззвучных волнах немого канала.

Кажется, она уже решила сделать этот шаг, как вдруг острая мысль осветила ее сознание. Брат! Паоло! Ведь ему еще хуже, чем ей! Она может ходить, смотреть на море, говорить с людьми. А он? Где он? Каждое утро отец ходил навести справки о нем и ничего не мог узнать. Может быть, его уж нет в живых? О, если Винченца узнает это, конечно, она без колебаний бросится в эту тихую как смерть воду. Но если он жив? Она должна помочь ему. Винченца знала, что заключенным помогают их родственники, что без этой помощи узники погибают. Но из каких средств она будет помогать? Черная шаль тяжелым свинцом сковала ей плечи. Черная шаль, надетая для того, чтобы добыть деньги. Да, для брата она их добудет. Только не сегодня. Еще один вечер, одну ночь свободы, одну, последнюю ночь честной жизни.

И она пошла по узким набережным каналов, перебираясь по мостикам, по нескольку раз возвращаясь к одному и тому же месту, чтоб избежать выхода на площадь, где ее настиг Карбони, ища тишины и сумрака, едва разбиваемого редкими фонарями, прислушиваясь к всплескам весел гондольера, показывающего каким-то чудакам эти закоулки.

Винченца пробродила всю ночь, и уже рассветало, когда она с первым пароходом вернулась домой. Старуха встретила ее с радостным лицом.

– Сколько? Сколько? – жадно выспрашивала она, протягивая руки не то для того, чтобы взять деньги, не то для того, чтобы обнять от радости Винченцу, и вглядываясь в ее белое как мрамор лицо и провалившиеся глаза.

– Ничего, – глухо сказала Винченца.

– Как? – отшатнулась старуха. – За целую ночь ничего? Или ты задаром спуталась с каким-нибудь молокососом?

И она осыпала Винченцу целым потоком отборной, окраинной брани, уверенная, что теперь уже нечего стесняться с этой девушкой.

Винченца прислонилась к холодной стене, уводя глаза в узкую щель между домами, в конце которой горело рассветом море.

– Знай! Если ты и завтра придешь ни с чем, эта дверь для тебя будет закрыта. Я не посмотрю, что твой отец тут живет. Он у меня пикнуть не посмеет.

Обессилев, Винченца забылась тяжелым сном. Ей казалось, что она уже плывет по зеленым волнам канала.

Еще было светло, когда на следующий день Винченца вышла из дому. Она боялась опять встретиться с Карбони и поэтому, высадившись на Пьяцетте, пошла по набережной мимо бронзового всадника и Моста Вздохов. Здесь, у берега целым лесом стояли гондолы, и гондольеры наперерыв предлагали свои услуги. Винченца пошла в самый конец набережной. Высокий гондольер следил за ней глазами. Вдруг он подошел и сказал ей просто, как на фабрике говорят друг другу товарищи:

– Это моя лодка. Садитесь, я вас покатаю немного.

Винченца удивленно посмотрела на него. За эти три дня она уже успела отвыкнуть от дружеского человеческого голоса и сразу сумела отличить его от голосов пристававших к ней франтов.

– Благодарю вас. У меня есть две лиры, я заплачу вам.

– Не надо! – усмехнувшись, ответил гондольер, и ловко оттолкнулся от берега.

Винченца села на среднюю скамейку под пологом, и лодка унеслась в лазурь.

Пока плыли мимо набережной и дальше по лагуне, где много лодок, гондольер молчал. Винченца передумала все, что с ней случилось за эти три дня, и, кажется, впервые только теперь, в этой тишине, поняла, на что она шла. Когда стали выплывать, в море, гондольер запел, и Винченца впервые за эти три дня отдыхала в музыке этой песни. Когда кругом них было только море, как гром ударил этот вопрос:

– Вашего брата зовут Паоло?

– Да! Да! Откуда вы знаете? Если вы знаете как его зовут, может быть, вы знаете, что с ним? – засыпала его Винченца вопросами. – И кто вы? Как вас зовут?

– Брат ваш в колодцах Дворца дожей. Его посадили туда в первый же день. Он обвиняется в коммунистической пропаганде. А меня зовут… ну, скажем, Марко.

– В колодцах Палаццо дожей… – прошептала Винченца побелевшими губами. – Ведь это же смерть! Скорей туда, я хочу посмотреть на эти стены, мне кажется, я буду видеть сквозь стены…

– Подождите. Нам надо еще поговорить. Я брат Аниты. Помните Аниту, которая работала у вас на фабрике? Ее погубил Карбони. Она бросилась в канал. Помните?

– Помню, помню, – шептала Винченца, впиваясь в Марко жадными глазами и вспоминая, как она сама стояла над зеленой водой канала.

– В тот день, как погибла моя сестра, – продолжал Марко, – я дал себе клятву отомстить за нее. Нет, не Карбони! Что Карбони! Он только жалкий наемник. Мстить надо не ему. Мстить надо тому строю, который делает из рабочих рабов. И я ему мщу. Медленно, как жемчуг в раковине, растет наша месть. Но когда она вырастет, она будет крепкой и чистой, как жемчуг. Эти жемчужины зреют повсюду. Скоро они свяжутся в ожерелье. И тогда мы этим ожерельем всех наших мучителей…

Он сильно ударил веслом по воде:

– Удавим!

Винченца никогда не слышала таких слов. Они звучали как весенняя гроза, после которой в душном воздухе веет бодрящей свежестью.

– Вам выбора нет. Вы должны идти с нами. Хотя бы только для того, чтобы помогать вашему брату.

– Откуда же я возьму деньги, чтоб ему помогать? – спросила Винченца, вспоминая свои думы над каналом ночью.

– Не с улицы. Я следил за вами все эти дни. Я ходил к Паоло на фабрику и часто видел вас. Я знаю, что вас гонят на улицу. Вы должны уйти из дому. Самое лучшее, если вы туда больше не вернетесь. Будете жить у моей матери. На другом конце Венеции. Пусть думают, что вы погибли. А вы будете работать. Вы, как сестра, будете помогать Паоло. Это разрешается даже теперешними тиранами.

– Откуда же помощь?

Паоло посмотрел вокруг себя на море.

– Вы спрашиваете меня, откуда это море? Маленькие, слабые волны плещут на берег, их всасывает песок, их высушивает солнце, но когда они собираются все вместе, сливаются в одно, вы видите, какое огромное море создается из них? Разве вы различите в нем одну волну от другой? Когда бурей выбрасывает одну волну на берег, за ней спешат другие, чтоб вырвать ее у песка и унести с собой обратно в море. Паоло – такая выброшенная на берег волна. Море спешит ему на помощь.

Винченца счастливыми глазами смотрела на Марко. Она не все разгадывала, что он говорил, но хорошо понимала музыку братства, силы, единства, которая звучала в его словах.

И она уже не чувствовала себя одинокой, выброшенной на берег волной. Она вся сливалась с этим радостным, огромным морем, про которое говорил Марко.

Ей казалось, что она опять стала молодой и веселой, какой была до этих трех дней, какой была еще до прихода на фабрику.

– Марко! – сказала она. – Я не пойду домой. Я пойду с вами. Вы меня научите всему, чего я не знаю. Я умею работать.

– Вы работница фабрики. Вы – пролетарка, – ответил Марко.

– Я – пролетарка, – повторила Винченца.

И вдруг глаза ее упали на черную шаль, которая была на ней. Она на минуту нахмурилась, и тотчас ребяческая улыбка озарила ее лицо.

– Марко! Куда дует ветер?

– С берега в море. Разве не чувствуете, как трудно грести?

– Вы так легко гребете!

Она встала в лодке, сбросила с плеч своих шаль и, свернув ее в клубок, закинула ее, как могла далеко, в море.

– Зачем это? – удивился Марко.

– Пусть она утонет! Пусть с ней утонет все, что меня мучило эти дни, весь этот позор, который мне грозил. Эту шаль дала мне мачеха, чтоб мне идти в ней на улицу.

– Пусть утонет!

Марко загреб сильнее. Черное пятно шали все дальше уносилось в море, стало черной точкой и наконец исчезло.

Винченца вздохнула глубоким, счастливым вздохом и перевела глаза с черной точки в море на Марко.

Опять показались золотые пески Лидо, лагуна и залитая луной Венеция. Теперь Винченца впилась глазами в берег. Вот показалось розовое пятно Палаццо дожей. Там, в колодцах, ее брат. Вот приблизилась набережная. Палаццо дожей стояло во всей своей сверкающей красоте. Но Винченце оно казалось уродливым и страшным. Тяжелый верхний этаж давил на кружевную аркаду второго этажа. Казалось, вот-вот не выдержит мраморная резьба и вся эта громада рухнет.

– Где колодцы? С какой стороны? – спросила шепотом Винченца.

– Здесь, где Мост Вздохов, – показал Марко.

Винченца, не отрываясь, смотрела на мраморную стену, уходившую в канал. Там, за этой стеной, ее брат. Сломать бы эту стену, броситься к брату, взять его оттуда!

Винченца застонала от отчаянья.

Марко подвел лодку к пристани, сдал ее надсмотрщику.

Винченца, совсем ослабев, оперлась на его руку. Они медленно пошли по набережной, остановились на мосту, как бы рассматривая архитектуру Моста Вздохов.

– Он там! Я не могу отойти отсюда! – шептала Винченца.

– Нужно быть сильной. Нас могут заметить.

– Я сильная! – улыбаясь сквозь слезы, сказала Винченца. – Еще несколько часов тому назад, когда стояла здесь в черной шали, я была беспомощна. Теперь на мне нет шали. Я не одна. Мы ему поможем, правда? – шептала Винченца. – Мы ему поможем? – переспрашивала она, – Мы ему поможем! – твердо сказала она, стиснула зубы, бросила последний взгляд на Палаццо дожей и пошла в ногу с Марко.

Литературные портреты. Статьи

Воспоминания об Александре Блоке
I

Александр Блок – поэт того огромного культурного и психологического провала, который образовался между двумя революциями – пятого и семнадцатого годов. С нежнейшими очами и детски чистым сердцем спустился он в бездну, бесстрашно прошел самыми жуткими ее ущельями и вынес свой дантовски тяжелый опыт в ослепительную современность. Острая значительность его поэзии для наших дней и бессмертие ее в истории большой русской литературы определяются той исключительной честностью песнопения, с которой он выполнил свой подвиг и которая делает самые фантастические строки его стихов фактическим документом его эпохи.

Чужой ему внутренне, я имел счастье и радость начинать свою литературную работу под непосредственным его влиянием. Под солнцем нашей молодости была какая-то общая узкая тропа, где-то в снежных лесах Сольвейг или на весенних проталинах, где прыгает болотный попик, может быть, в болезненно-нежной и наивно-мистической атмосфере «Тропинки» – детского журнала, издаваемого Поликсеной Соловьевой, сестрой философа, куда Блок прежде всего меня направил и где он сам чувствовал себя хорошо. Во всяком случае, моя память при всей ясности дальнейшего разлада, резко определившегося в последней встрече, любовно хранит начало нашей работы, почти одновременное.

И я хочу вспомнить юность и воскресить незабываемо-прекрасный образ молодого Блока – остальную же его жизнь осветить лучами его юности.

У меня нет сейчас его писем, и я не хочу писать «биографическую канву», я считаю первым долгом восстановить и сохранить его ранний лучистый образ. Как он встал передо мной нынешней осенью, на море, в мучительный момент известия о его смерти.

II

Я встретился с ним в первый раз и познакомился на лекциях по сербскому языку профессора Лаврова. Я переходил на третий курс, он, должно быть, был на четвертом.

В старинном здании Петербургского университета – двенадцати коллегий – есть замкнутые, очень солнечные маленькие аудитории, где читают профессора, которых не слушают. Таким и был Лавров, читавший предмет обязательный, но скучный. Толстый, красный, сонный, он учил нас сербскому языку и читал нам былины. В сербском языке в прошедшем времени «л» переходит в «о»: «мойя майко помамио» – получается какой-то голубиный лепет. Блоку это нравилось, мне тоже, и, кажется, на этот именно предмет мы обменялись с ним первой фразой. Он ходил в аккуратном студенческом сюртуке, всегда застегнутом, воротник был светло-синий (мода была на темные), волосы вились, как нимб, вокруг его аполлоновского лба, и весь он был чистый, светлый, я бы сказал, изолированный от лохмачей так же, как и от модников. Студентов было очень мало. Блок лекций не пропускал и аккуратно записывал все, что говорил Лавров, в синие гимназические тетрадки. Я ходил редко, и Блок мне передал свои записки – несколько тетрадок должны быть в моем архиве в Петербурге, если он цел. Там ранним его почерком записана вся сербская премудрость.

Не помню как, но очень скоро выяснилось, что мы оба пишем стихи. Наметилась близость. Скоро я услышал Блока в литературном кружке приват-доцента Никольского, где читали еще Семенов и Кондратьев, будущие поэты. Ничего не понял, но был сразу и навсегда, как все, очарован внутренней музыкой блоковского чтения, уже тогда имевшего все свои характерные черты.

Этот голос, это чтение, может быть единственное в литературе, потом наполнилось страстью – в эпоху «Снежной Маски», потом мучительностью – в дни «Ночных Часов», потом смертельной усталостью – когда пришло «Возмездие». Но ритм всю жизнь оставался тот же и та же всегда была напряженность горения. Кто слышал Блока, тому нельзя слушать его стихи в другом чтении. Одна из самых больных мыслей при его смерти: «Как же голос неизъяснимый не услышим? Записан ли он фонографом?»

Кружок собирался в большой аудитории – в старом здании во дворе университета. Все сидели за длинным столом, освещаемом несколькими зелеными лампами. Тени скрадывали углы, было уютно и ново. Лысый и юркий Никольский, почитатель и исследователь Фета, сам плохой поэт, умел придать этим вечерам торжественную интимность. Но Блока не умели там оценить в полной мере. Пожалуй, больше всех выделяли Леонида Семенова, поэта талантливого, но не овладевшего тайной слова, онемевшего, как Александр Добролюбов, и сгинувшего где-то в деревнях.

Встречи с Блоком в университете всегда мне были радостны. Правда, болтливой студенческой беседы с ним никогда не выходило, но он умел простым словам придавать особую значительность. По типу мышления он с ранних лет был подлинным символистом. Бодлеровские «корреспондансы» я постиг впервые у него.

Летние вакации нас разлучили – он уехал в Шахматове, на станцию Подсолнечная, записав мне свой адрес, и за лето мы обменялись несколькими письмами. Осенью мы встретились уже у него в Петербурге.

Он жил тогда в Гренадерских казармах на Невке, и весь второй цикл стихов о Прекрасной Даме, где дается антитеза первому облику Девы, тесно связан с этой фабричной окраиной. Огромная казарма на берегу реки со всех сторон окружена фабриками и жилищами рабочих. Деревянный мост – не тот ли самый, на котором стояла Незнакомка, – дает вид в одну сторону на блестящий город, в другую – на фабрики. По казенным лестницам и коридорам я пробегал к высокой каменной двери, за которой открывалась квартира полковника Кублицкого-Пиоттух, мужа Александры Андреевны, матери Блока, и в этой квартире две незабвенных комнаты, где жил Блок.

Я их помню наизусть.

Первая – длинная, узкая, со старинным диваном, на котором отдыхал когда-то Достоевский, белая, с высоким окном; аккуратный письменный стол, низкая полка с книгами, на ней всегда гиацинт. На стене большая голова Айседоры Дункан, «Мона Лиза» и «Мадонна» Нестерова. Ощущение чистоты и молитвенности, как в церкви. Так нигде ни у кого не было, как в этой первой комнате Блока. Вторую я не любил – большая, с мягкой мебелью, обыкновенная.

Навстречу выходил Блок, в длинной рабочей куртке с большим белым воротником, совсем не студент, а флорентиец раннего Ренессанса, и его Прекрасная Дама, тоже как со старинной картины, в венецианских волосах. Потом переходили в гостиную и столовую. Приходили Андрей Белый и Евгений Иванов, Татьяна Гиппиус. За чаем начиналась беседа, читались стихи. О чем говорили? Некоторые темы помню: например, о синтезе искусства. Я участвовал и понимал, поскольку беседа была общей, поскольку говорили и Евгений Иванов, и Александра Андреевна. Но вдруг Белый и Блок уходили в туман и, уставившись друг на друга, подолгу говорили о чем-то своем, словами обыкновенными, но уже ассоциированными с особыми, им одним понятными переживаниями. Рождался мир образов, предчувствий, намеков, соответствий – та музыка слов, откуда вышли и «Симфонии», и все метаморфозы Прекрасной Дамы. Потом опять шли в белую келью и поздно расходились. Чудесно было бежать далеко домой по ночному городу с горячей головой.

Блок и тогда был чутким критиком. Я уверен, что он никогда и никого не оттолкнул из осаждавших его бесчисленных начинающих поэтов. Я писал тогда еще совершенно дрянные детские стихи и никому, кроме Блока, и нигде, кроме как у него, их не читал. И такого прямого и нежного толчка к развитию и творчеству, как от косноязычных реплик Блока, я никогда и позднее не имел, даже от самых признанных критиков – от них всего менее. И чрезвычайно тонко вселил он в меня благотворный скепсис к редакциям и уверенность в важности своего личного пути для каждого, когда я стал посылать стихи в редакции и их решительно нигде не брали в печать. Сам Блок уже напечатал свои стихи в «Новом пути». Помню, как я бегал в Публичную библиотеку читать лиловые книжки. Помню, как в университете Блок торжественно мне передал первую свою книжку с ласковой надписью – грифовское издание, с готическим рисунком на обложке, который я тут же опротестовал как ложь и несоответствие. Для литературного университета книжка была праздником. Молодежь догадалась о ее значении раньше, чем критика. Я упорно многого не понимал и требовал объяснений непонятных мест, совсем как знаменитые критики того времени. Блок ничего объяснить не мог и только улыбался своей безмятежной и каменной улыбкой греческой статуи. Для него тогда был первый трудный период. К выходу книги уже определился раскол в его центральном образе, и небесные черты Девы, встреченной в храме, уже болезненно искажались, подготовляя образ Незнакомки. Райская чистота первых видений уже столкнулась с миром фабричных перекрестков. Поставленные в первой книге теза и антитеза расширялись и раздирали поверхностный синтез последнего стихотворения книги. Все юношеские муки мысли, ставшие известными только теперь, по недавно обнародованным стихам периода до Прекрасной Дамы, обнажались под первыми проблесками уже шедшей революции. Блок Прекрасной Дамы уже тогда спорил с Блоком «Двенадцати». И этот внутренний спор приходилось выдерживать ему и вести одному, потому что литературная атмосфера «Нового пути» и немного позднее «сред» Вячеслава Иванова старалась закрепить, зафиксировать, сделать стилем Блока только тезы, Блока – мистика деревенской церкви. В обоих лагерях критики, как шипящей, так и кадившей, не было ни одного голоса, который оценил бы и двинул Блока антитезы, Блока фабричных перекрестков. Теперь это может быть ясно всем – тогда это никому не было видно, и, если Блок пришел к «Двенадцати», – в этом его личный подвиг, в этом его величайшая победа.

III

Тревожный, ищущий, обворожительно кроткий, встретил Блок пятый год. Помню, как Любовь Дмитриевна с гордостью сказала мне: «Саша нес красное знамя» – в одной из первых демонстраций рабочих. Помню, как значительно читал он стихотворение, только что написанное, где говорится о рыцаре на крыше Зимнего дворца, склонившем свой меч. Бродили в нем большие замыслы. Он говорил, что пишет поэму, – написал только отрывок о кораблях, вошедший в «Нечаянную Радость». Эта зима, с черными силуэтами детей, подстреленных 9 января на деревьях Александровского сада, с казачьими патрулями, разъезжавшими по городу, была для него зимой большого творчества, давшего позднее «Нечаянную Радость», основные темы которой зрели тогда. Прилив сил, освеженное чувство природы, детски чистое ощущение цельности мироздания дал Блоку пятый год. Летом он увидел болотного попика, бога тварей, что было большой дерзостью тогда. Долго искал он объединяющего названия для новой книги. Помню, Белый на узеньком листике своим порхающим почерком набросал около десятка названий – было среди них: «Зацветающий Посох». К выходу книги Блок остановился на «Нечаянной Радости». Но гибель революции пятого года и связанный с ней расцвет мистического болота не дали всем этим исканиям развернуться в полнозвучную песню. Все же эта книга остается единственной книгой радости Блока. Дальше пошли пытки и голгофы. К этому периоду относится время наибольшей моей дружбы с ним. Я жил в Лесном. Блок умел и любил гулять в лесу, на окраинах. Мы ходили весной через Удельный парк, к Озеркам, зеленый семафор горел на алой заре. Летом мы опять переписывались. Мужественно-здорового, крепкого, деревенского много было в Блоке этого периода. Мистическая дымка первых дней отлетела от него, тревога и хмель снежной ночи еще не нахлынули. Он еще не думал о театре, родившемся из его раздвоенности. Северная сила была в нем, без неврастении Гамсуна, без трагедий Ибсена. Была возможность Блока, нигде не узнанного, каким он был бы, если бы пятый год был семнадцатым, Была возможность могучего сдвига таланта в сторону Пушкина (от Лермонтова – властителя ранних дум Блока и Толстого; от Вл. Соловьева, сознательно взятого в вожди в первый период). Этого Блока выявить и высвободить нужно, чтобы понять огромный запас сил, с каким он совершил свой путь между пятым и семнадцатым годами. Но история готовила ему другую судьбу. Реакция убила его Сольвейг и от музыки зеленого леса привела его к арфам и скрипкам цыганского оркестра. Важно указать, что он знал и любил себя – силача, здоровяка. Никогда после он так хорошо не умел смеяться и шутить, как в этот период. Помню, играли мы втроем: он, я и Владимир Пяст, пародируя названия книг и фамилии новых поэтов: «Александр Клок» предложил он про себя и «Отчаянная гадость» («Нечаянная Радость»).

Летом этого года я написал в деревне центральные стихи «Яри». Послал ему. Он один из первых и мудрее многих сказал о них то, о чем через год все кричали.

Осенью начались «среды» Вячеслава Иванова на Таврической. Я там не бывал. Блок бережно меня от них отстранил. По-прежнему мы встречались только у него. Подвел Пяст. В конце года он привел меня на «башню», как назывались чердачные чертоги Вячеслава. Ввиду того что в период «Снежной Маски» «среды» сыграли для Блока большую роль, нужно на них, немного забегая вперед, остановиться. Большая мансарда с узким окном прямо в звезды. Свечи в канделябрах. Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал в хитоне. И вся литература, сгруппировавшаяся около «Нового пути», переходившего в «Вопросы жизни». Бывали: мистика – троица: Мережковский, Гиппиус, Философов; Бердяев; профессура и доцентура: Зелинский, Ростовцев, Евгений Аничков; Георгий Чулков, творивший тогда свой «мистический анархизм» и «Факелы», Валерий Брюсов, Блок, Андрей Белый, Бальмонт, Сологуб, Ремизов, Эрберг; критики только что нарождавшихся понедельничных газет – Чуковский и Пильский; писатели из «Знания» – Леонид Андреев, Семен Юшкевич; затем эстеты – Рафалович, Осип Дымов, Сергей Маковский, Макс Волошин; был представлен и марксизм – Столпнером и, кажется, один раз Луначарским; художники – Сомов, Бакст, Добужинский, Бенуа и наконец молодежь: Кузмин, Пяст, Рославлев, Яков Годин, Модест Гофман. Собирались поздно. После двенадцати Вячеслав, или Аничков, или еще кто-нибудь делали сообщение на темы мистического анархизма, соборного индивидуализма, страдающего бога эллинской религии, соборного театра, Христа и Антихриста и т. д. Спорили бурно и долго. Блестящий подбор сил гарантировал каждой теме многоцветное освещение – но лучами все одного и того же волшебного фонаря мистики. Маленький Столпнер возражал язвительно и умно, но один в поле не воин. Надо отдать справедливость, что много в этих «средах» было будоражащего мысль, захватывающего и волнующего, но, к сожалению, в одном только направлении. После диспута, к утру, начиналось чтение стихов. Это проходило превосходно. Возбужденность мозга, хотя своеобразный, но все же исключительно высокий интеллект аудитории создавали нужное настроение. Много прекрасных вещей, вошедших в литературу, прозвучали там впервые. Оттуда пошла и «Незнакомка» Блока. В своем длинном сюртуке, с изысканно-небрежно повязанным мягким галстуком, в нимбе пепельно-золотых волос, он был романтически-прекрасен тогда, в шестом-седьмом году. Он медленно выходил к столику со свечами, обводил всех каменными глазами и сам окаменевал, пока тишина не достигала беззвучия. И давал голос, мучительно хорошо держа строфу и чуть замедляя темп на рифмах. Он завораживал своим чтением, и, когда кончал стихотворение, не меняя голоса, внезапно, всегда казалось, что слишком рано кончилось наслаждение и нужно было еще слышать. Под настойчивыми требованиями он иногда повторял стихи. Все были влюблены в него, но вместе с обожанием точили яд разложения на него. В конце пятого года и в шестом «среды» Вячеслава еще имели некоторую связь с революцией, с общественностью. Но выявление их и развитие шло в сторону интеллигентского сектантства, мистической соборности, выставляемой против анархизма личности, тоже поощряемого. Все более накипало гурманства в отношении к темам. Ничего не решалось крепко и ясно. Процесс обсуждения был важнее самого искомого суждения. Целью художнику ставилось идти от земной реальности к реальности небесной через какие-то промежуточные звенья сознания, которые именно и должен был уловить поэт-символист путем изображения «соответствий». В конце концов всю эту хитрую музыку каждый понимал по-своему, но она постулировалась как всеми искомая единственная истина. Возражали: будущие богоискатели, марксисты, реалисты, но настроение давал Вячеслав. От идеи страдающего Диониса и, следовательно, поэта-жертвы он уже начинал переходить к идее «совлечения», «нисхождения», применяемой к исторической судьбе России. Достоевский назывался «Федором Михайловичем», как сообщник и хороший знакомый. Чем больше разгоралась реакция, тем более «среды» заинтересовывались идеями эротики. Правда, здесь никогда не ставились «проблемы пола», и Вербицкая была в презрении, но, по существу-то, разница была только в марке. Из этой хитрой музыки выявлялись самые разнообразные течения. Чулков спелся с Вячеславом на теме «мистического анархизма» и ловил на «Факелы» Андреева и Блока. Первый попался больше, чем второй. Молодой студент Модест Гофман изобрел «соборный индивидуализм». Но все было замкнуто в узком мистико-эротическом, интеллигентски-самодовольном кругу. Запах тления воспринимался как божественный фимиам. Сладко-дурманящая, убаюкивающая идейными наркозами атмосфера стояла на «башне», построенной «высоко над мороком жизни». Дурман все сгущался. Эстетика «сред» все гуще проникалась истонченной эротикой. Кузмин пел свои пастушески-сладострастные «Александрийские песни». Сомов и Бакст были законодателями вкуса в живописи пряно-чувственного – у первого через призму помещичьей жизни, у второго через античность. «Бурно ринулась мэнада, словно лань, словно лань», – без конца читал Вячеслав свое любимое всеми стихотворение. Все были жрецами Диониса. Блок держался здесь, как «Бог в лупанарии» (название стихотворения Вячеслава, обращенного к Блоку). Но душа его была уже в театре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю