Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)
II. Наступление! Наступление!
Почти ежедневно, часам к восьми, у Нины Георгиевны собирались на чашку чая. Засиживались поздно, а часто и до утра. С тех пор как Орлов стал ездить к ней по вечерам, она назначила точное время для приема – от шести до десяти. Оправдываясь в этом ограничении перед друзьями, Нина Георгиевна сверкала своими знаменитыми на весь Тифлис белками и говорила: «Надо же хоть чуточку пожить для себя», что надо было понимать: «После десяти ко мне приезжает Орлов». Ровно в десять «чашка чая» закрывалась, и тут, торопя гостей уходить, Нина Георгиевна не стеснялась сыпать намеками: «Вы же знаете… Я ведь занята… Я ведь пленница».
Нину Георгиевну и до войны хорошо знали в Тифлисе. Отец ее, сподвижник Голицына, один из покорителей Кавказа, оставил ей в наследство уютный двухэтажный домик на Верхней улице. Мать ее, разорившаяся грузинская княжна, была еще жива, но все хозяйство вела сама Нина Георгиевна. Мать только хранила в доме старинные кавказские традиции гостеприимства хлебосольства – «нам каждый гость дается Богом», носила старинный костюм, ездила по святыням и не мешала Нине жить, как она хочет. Некоторое время Нина Георгиевна была замужем в Петербурге за каким-то видным чиновником, но незадолго до войны вернулась оттуда одна, без мужа, но с деньгами. Если бы не война, такое возвращение долгое время служило бы темой для сплетен, но война перешибла эту мелкую тему, и, забыв о муже Нины Георгиевны, тифлисское общество простило ей эту неясную главу ее биографии. Широкие приемы, которые открыла у себя Нина Георгиевна, участие в благотворительных вечерах, в устройстве курсов для сестер милосердия, несколько небольших, но все-таки взносов в Красный Крест, открытие кафе и публичных чашек чая в пользу раненых, возня с подарками для «солдатиков», все это быстро выдвинуло Нину Георгиевну в ряды виднейших дам-патронесс Тифлиса. Когда же на каком-то рауте в городской Думе ее заметил и там же попросту договорился с ней Орлов, место первой дамы-патронессы за ней было обеспечено.
Орлов был подозрителен и туго поддавался на протекцию. Но все же Нине Георгиевне удавалось иногда проводить кое-какие дельца, а одно или два даже крупных. Делала она это совершенно бескорыстно, без всякого куртажа, единственно для того, чтобы все восхищались не только ее красотой, но и властью. Красива она была весьма условно. Знаменитые белки ее с черно-матовыми зрачками, в обрамлении чересчур длинных ресниц, которые она даже подстригала, действительно могли ошарашить не только ленивого к впечатлениям Орлова. Его, пожалуй, раздразнили не столько белки Нины, сколько ее гибкая худоба, кошачья подвижность, многообещающая вкрадчивость всех ее жестов.
На чашку чая к Нине Георгиевне собиралась самая разнообразная публика. Воротилы тифлисского отделения Всероссийского союза городов и земского союза, начальники и служащие тыловых частей армии, гастролеры из центра, налетавшие в Тифлис по всевозможным делам, крупные местные спекулянты и поставщики на армию считали небесполезным для себя посещать салон Нины Георгиевны, где всегда можно было встретить нужного человека, разузнать последние новости, завести необходимые знакомства.
По натуре Нина Георгиевна была слишком артистична, чтобы удовлетвориться такого рода публикой. Она дружила также с представителями искусства и литературы. У нее бывали издатели и редакторы местных газет, профессора консерватории, артисты и артистки, наконец, у нее бывал идол тифлисских дам, автор фривольных песенок на собственные слова, выступавший в костюме и под гримом Пьеро, гвоздь всех концертов на чашке чая – Вертинский.
Конечно, заезжие фронтовики были желанными гостями в салоне Нины Георгиевны.
На приемах гостям предоставлялись все три передних комнаты особняка: длинная, в пять окон, увешанная коврами и заставленная оттоманками гостиная, столовая с балконом и даже половина спальни, – вторая половина, где стояла кровать, была отгорожена пестрыми паласами.
Сегодняшнее собрание было особенно оживленным. Вести об удачном наступлении генерала Арбатова и о начале наступления генерала Буроклыкова просачивались в город раньше опубликования телеграмм. Каждое известие о наступлении создавало в тылу необыкновенно приподнятое настроение. Мгновенно приходила в движение вся грузная тыловая машина. Интенданты, подрядчики заполняли центральные улицы и кафе, толпились на тротуарах и в скверах, предлагая никому не нужные, а часто и несуществующие товары. Все нужное – кожа, мука, крупа, соль, сахар, рис – давно исчезло с рынка, было продано или спрятано, и владельцы этих товаров сидели в своих лавках и конторах, по большей части имеющих совсем не соответствующие товару вывески часовых магазинов, кондитерских, просто восточных лавок, и ждали, когда к ним придут. На улицах слышались фразы: «Два вагона каустической соды», «Вагон вермишели», «Вагон лаврового листа». Потные, возбужденные фигурки спекулянтов в пальто клеш, синих брюках и рыжих ботинках сновали взад и вперед, ловили друг друга, толпились на перекрестках, выводили цифры в блокнотах, уверяли друг друга в счастливых сделках, приглашали друг друга в кафе, с тайной надеждой выпить оранжад или проглотить мороженое за счет приглашенного. Те из них, у кого были в руках кончики хвостика, ведущего к какому-нибудь интенданту, строили непроницаемые физиономии, горя желанием выболтать новости: «Новая победа! Наступление!» – «На Константинополь?» – «На что вам Константинополь?! На Багдад! Через неделю там будем». Необычайная воинственность охватывала всю эту нечисть тыла. То и дело слышалось: «Ну и колошматим же мы турок!», «Всыпали по первое число!», «Куда им против нас!». По мостовым неслись автомобили с расфранченными военными тыловиками, вперемежку с сестрами в развевающихся свежих апостольниках [18]18
Апостольник – плат, которым монахини покрывают грудь и шею.
[Закрыть], мчались дельцы на лихачах с Эриванской площади и обратно, со всех сторон неслась музыка марша «Под звуки лихих трубачей». Музыке подпевали, подсвистывали, подмаршировывали. Особенно нравилось вот это место песенки: «А там, приподняв занавеску, две пары таинственных глаз…»
Чем ближе к вечеру, тем более усиливался угар. Кое-где в городских духанах, в двух шагах от центра, уже заказывались шашлыки и лилось кахетинское. Военное возбуждение усиливалось винным. Уже были сумерки, когда сквозь беснующийся в пафосе наступления город прошла рота обглоданных ветром и зноем солдат, в наскоро подправленных и подчищенных гимнастерках, только что, очевидно, пришедшая с фронта, откуда-нибудь из-под Эрзерума, кое-как пополненная и вновь гонимая на вокзал, в теплушки, на новый фронт, в Персию.
Измученные злые глаза солдат косились с мостовой на усеянные разодетой толпой тротуары и освещенные окна кафе. Молоденький щеголеватый офицерик, из прапорщиков, шедший впереди солдат, наоборот, гарцевал, хотя и не был верхом, перед улицей, перемигивался с женщинами и чуть не вымаливал глазами напутственного на подвиг привета. Но улица старалась не замечать хмурых, настороженных лиц солдат, а потому не замечала и офицерика.
Высокий, в широкой не по мерке шинели, человек, с университетским значком в петлице, в сбившейся на ухо фуражке, загляделся на солдат несколько пристальнее, чем другие. Даже попробовал идти по тротуару в ногу с ротой, но не поспел за крупным солдатским шагом, отстал и растерянно пошел в обратную сторону. В руках у него было несколько свертков, мелких и аккуратных, как увязывают в аптеках. Он пополнял свою дорожную аптечку, мучительно вспоминая, чего не хватает: йод, главное – йод, камфора есть, хинин есть, что еще? Бледное лицо его с узенькой бородкой, слишком выросшими усами, с большими недоверчивыми глазами было непохоже на лица улицы. И нескладная фигура его как-то топорщилась среди уличных франтов. На него оборачивались, отпускали на его счет шуточки. Доктор Ослабов и сам чувствовал себя не по себе на этой улице. Он не на нее ехал. Он ехал на фронт. Но несмотря на недостаток врачей на фронте, попасть туда было не так легко. Уже несколько дней Ослабов бегал по канцеляриям, подавал заявления, получал обещания и все не мог выехать. В один из таких дней беготни ему пришла в голову нелепая, как теперь ему было ясно, мысль пойти представиться верховному главнокомандующему и сказать ему: «Вот я, доктор Ослабов, не могу больше оставаться в тылу, иду на фронт, сражаться я не умею, но опасности не боюсь. Хочу быть полезным родине, в великую годину испытаний, ниспосланных» и т. д., и т. д. Казалось Ослабову, что все это «и так далее», то есть вся мотивировка необходимости его личного участия в войне, придумано и найдено им самим, является самым его задушевным помыслом, самой драгоценной его собственной идеей. Не знал он, что вся эта мотивировка подсунута ему, вдолблена ему в мозг, вбита ему в нервы ежедневными статьями газет, стихами и рисунками журналов, речами и тостами, парадами и проводами, даже театром, даже музыкой, даже папиросными коробками и конфетными обертками. Но это было так, это было так для очень многих, и не могло не быть так, потому что все, что окружало рядового интеллигента, было пропитано идеей оправдания войны и необходимости личного в ней участия.
Что-то узнать о войне, может быть, самое главное узнать и хотелось Ослабову, когда он шел к верховному главнокомандующему. Против ожидания его очень легко пропустили. И против ожидания он не только ничего не узнал, но, наоборот, что-то потерял из своего пафоса, что-то навсегда оставил в завешенном полотенцами кабинете. Все слова умерли перед этим любезным генералом, в руках которого были десятки тысяч солдатских жизней и которому ничего не стоило принять в эти же длиннопалые руки и маленькую, испуганную жизнь доктора Ослабова.
«Лучше бы не ходить, – думал Ослабов, бегая по улицам за недостающими медикаментами, – лучше бы прямо туда, вот с этой ротой, которая тут прошла».
Кто-то крепко взял его сзади под руку.
– Наслаждаетесь тифлисской духотой, доктор? – раздался над его ухом скользкий, лакированный голос. – Пойдемте выпьем лучше доброго кахетинского. Или вот что. Пойдемте к Нине Георгиевне. Да, конечно, к ней. Там будет и кахетинское и все прочее.
Говоривший был в очень изящном френче. Небольшого роста, большеголовый, с хорошо выбритым тяжелым подбородком, с узкими, бесцветными, холодными глазами, с уверенными жестами, твердой походкой, он похож был на иностранца.
Ослабов нервно выдернул руку и сейчас же, сконфузившись своего жеста, всунул ее обратно.
– Ах, это вы, Гампель? Очень рад. Я тут с аптечкой. А духота действительно ужасная. И я почему-то в шинели. А кто такая Нина Георгиевна?
– Нина Георгиевна? Вы не знаете?
И Гампель, приподнявшись к уху Ослабова, шепнул ему что-то.
– Не может быть? Того самого Орлова?
– Не называйте фамилии. Nomina sunt odiosa. Все люди, все человеки. Вы как доктор должны это знать.
Гампель был соседом Ослабова по номерам тут же, на Головинском, где они жили оба. Он не нравился Ослабову, но чем-то заинтересовал его. Вероятно, тем, что война была для него таким же обыкновенным, ничем особенным не отличающимся делом, как еда, торговля, размен денег. От него Ослабов получил первый холодный душ на все свои глубочайшие, как ему казалось, чувства и мысли по поводу войны, в первом же разговоре, при первом же знакомстве. Чувствуя в нем противника и не умея одолеть его, Ослабов любопытствовал узнать ближе Гампеля.
– Ну так идемте к Нине Георгиевне? – повторил Гампель.
– Неудобно. Я ведь незнаком. И не одет. И с пузырьками.
– Я вас познакомлю. Пузырьки оставите в передней. Вы в форме – этого достаточно.
И он повлек Ослабова вверх с Головинского по какому-то переулку, который скоро вывел их на тенистую улицу к белому особняку.
Собрание у Нины Георгиевны было уже в разгаре. В гостиной было людно и шумно. Оставив Ослабова раздеваться в передней, Гампель вошел в комнату и тотчас вернулся с хозяйкой.
– Вот он, будущий герой фронта, бесстрашно кидающий свою жизнь в пасть смерти, петербургский доктор Иван Петрович Ослабов, – продекламировал Гампель, театральным жестом показывая на Ослабова. И Ослабову показалось, не в первый раз, что он слегка над ним издевается.
– Ах, как это интересно! – воскликнула Нина Георгиевна, подавая обе руки Ослабову.
Как многим, кто видел ее в первый раз, она показалась Ослабову красавицей. От этого и от того, что он пришел в незнакомый дом, он сконфузился, не зная, что делать с ее мягкими, теплыми руками. Нина Георгиевна помогла ему, привычным жестом подбросив свою руку к губам Ослабова.
– Простите, что так, незнакомый, пришел, – сказал Ослабов, – это все Гампель.
– Очень рада. Входите. Искренне рада, – ответила Нина Георгиевна.
Она действительно была рада похвастаться новым фронтовиком.
– Господа, – провозгласила она, вводя Ослабова в гостиную, – наш новый друг, доктор… как фамилия? – наклонилась она к Гампелю, – Ослабов? Доктор Ослабов, известный петербургский врач. Вы на Багдад? – повернулась она к Ослабову.
– Как на Багдад?
– Вы еще не знаете? Мы же на днях возьмем Багдад! Ну, вам сейчас расскажут.
Навстречу Ослабову поднялось несколько человек. Первым подскочил низенький, толстенький, в обтянутом костюме.
– Сочувствую! Сочувствую! – начал он. – Но трудно вам будет, очень трудно! Медикаментов никаких!
И, сразу отведя Ослабова конфиденциально в сторону, к бронзовому амуру, держащему факел с голубой электрической лампочкой, зашептал:
– Если что нужно – сообщите, немедленно доставлю в любом количестве по недорогой цене. Вот моя карточка и адрес. Вам каустической соды не надо?
– Он вас замучил? – услышал Ослабов откуда-то голос хозяйки. – Он всегда накидывается на новых. Идите сюда, доктор!
Оттоманка, с которой звала Ослабова Нина Георгиевна, была центром салона. Там сидели почти друг на друге самые почетные гости, которых Ослабов при входе не заметил. С трудом подсовывая под себя подагрические ноги, там важной тушей сидел старый интендантский генерал, помнивший «ту турецкую кампанию». Там раскинулся вертлявый юноша в широченном галифе, с обтянутыми коленками и в тончайших сапогах – племянник очень важной в военных кругах тетки. Там томно возлежал модный тенор, ежеминутно высвобождая свой кадык из напиравшего крахмала. Там именинниками сидели братья Ильмановы, известные поставщики сукна на армию, – они действительно могли чувствовать себя именинниками, потому что только сегодня была опубликована высочайшая телеграмма из ставки об освобождении их под многотысячный залог из Метехской тюрьмы, где они сидели за хищения при поставке сукна, и замене военного суда гражданским. Тифлис говорил, что это устроила Нина Георгиевна. Там же, на оттоманке, вокруг как бы посыпанной пеплом чопорной старухи вертелись молоденькие черномазенькие княжны, сборщицы подарков для «солдатиков». Там ханом сидел красивый, с чересчур густыми бровями, армянин, передовик местной газеты. С края примостился низенький, толстенький человек, напавший на Ослабова с своей каустической содой. Посреди всего этого шуршала голубым с зелеными волнами шелком, расшитым блестками, Нина Георгиевна. Все это говорило, восклицало, поддакивало, возражало, смеялось, восторгалось и возмущалось под дирижерством хозяйки, как своеобразно и хорошо вымуштрованный оркестр.
Так как сесть было некуда, Ослабову пришлось остановиться и стоять, несколько склонившись, выдерживая музыку этого оркестра, целиком обратившуюся на него, как только Нина Георгиевна подозвала его.
– Вот в ту турецкую кампанию, молодой человек, не так наступали.
– Генерал Арбатов двадцать четыре версты в день делает.
– А мы и по пятьдесят махали!
– Вы знаете… фронт… Когда наступление… Это чудесно… Моя тетя…
– Паду ли я стрелой пронзенный?
– Это, несомненно, разумное, сознательно подготовленное и потому, конечно, победоносное наступление. Мы здесь действуем в полном согласии с державами согласия и, следовательно…
– Иль мимо пролетит она?..
– Общественные силы, будьте уверены, окажут всяческое содействие армии, когда она наступает. Но когда отступает…
– Мы вам на дорогу несколько ящиков с подарками дадим. Если бы вы видели, какой восхитительный сатин нашли мы на кисеты! Пестренький и в то же время немаркий.
– Ах, наши солдатики!
– Вы подумайте, какое счастье, – прямо из Петербурга в Багдад! Вы довольны?
– Но я еще не имею назначения! – возразил Ослабов.
– Как? Вы еще не назначены? Что же вы раньше не сказали? Гампель, Гампель! Идите сюда! Как это называется?
– Что именно?
– Вот откуда ваш отряд наступает!
– Урмия, точнее Шерифхане.
– В ту турецкую кампанию не такие названия были.
– Это Персия, генерал, а не Турция!
– Запишите мне все эти названия в блокноте, сейчас же!
Нина Георгиевна сняла с себя маленький блокнот в серебряном переплете, висевший у нее на цепочке, протянула его Гампелю и перевела белки на Ослабова:
– Собирайтесь в дорогу. Вы завтра же получите назначение. Гампель, запишите там же и адрес доктора.
– Иван Петрович стоит со мною в одних номерах. Он уже вполне готов в дорогу. Не так ли, доктор?
Он возвратил блокнот и тем же жестом, что на улице, взяв Ослабова под руку, увел его в столовую. Там в беспорядке на столе стояли бесчисленные бутылки и закуски. Видно было, что тут уже много пили. Несколько человек еще сидели за столом, говоря на те же темы, что и в гостиной, но с еще большим запалом.
– Итак, завтра вы едете. Видите, как это просто делается? – сказал Гампель Ослабову. – Белого или красного?
– Все равно, давайте белого.
Пившие за столом не обратили никакого внимания на вновь вошедших.
Небольшой человек с горящими глазами судорожно опорожнил стакан и продолжал, близко наклоняясь к близорукому лысому старичку:
– Да, вначале мы поверили всем этим декларациям и отдали в руки злейшему нашему врагу, русскому самодержавию, сотни и тысячи наших юношей. Мы были дураки. Мы были идиоты. Мы были ишаки. Это была провокация. Нас вырезали. Сотни тысяч трупов мирного армянского населения удобрили территорию, на которую зарится его высочество. Ему, видите ли, нужна Армения без армян. Этого он не писал в декларациях. Трупы, втоптанные в дороги, трупы, забитые в колодцы. Малолетние беременные. Поголовное изнасилование женщин и девушек. Мы потеряли свой единственный резерв, свою первозданную родину, мы потеряли все, вы понимаете? И царская Россия даст еще свой ответ истории.
Он залпом выпил стакан и вытер лоб.
Слушавший его старичок методично намазывал хлеб сначала маслом, потом икрой и медленно жевал бутерброд, все время в знак согласия кивая головой.
– А вы говорите: наступление, – продолжал говоривший. – Царская армия наступать больше не может. Где она прошла, там смердящая могила, и мертвецы встанут из могил, чтобы закидать ее своими костями. Ваше здоровье!
Ослабов перестал пить, прислушиваясь к этим словам.
– Что же вы не пьете? – спросил его Гампель. – Расстроились? Бросьте сентиментальности. Живая изнасилованная девочка вовсе не так страшна, как ее описание вот в такой застольной речи или в газетах – там ведь это описывается, только насильниками всегда являются наши противники.
– На что же теперь вы делаете ставку? – спросил старичок.
– На Европу! – с азартом ответил оратор.
– На какую? – захихикал старичок, намазывая новый бутерброд. – На союзников? Так ведь Англии тоже нравятся места близ вашего Ванского царства, там ведь нефть водится. На Германию? Но ведь ей тоже нельзя без керосинчика. Пиковое ваше положение. Зашлепнуты вы с обоих боков. Но ведь не всех же вырезали? Кто-нибудь остался?
– Что же вы не пьете, – повторил Гампель, – пейте. Знаете, что я вам скажу, если вы не будете пить, вы здесь спятите. Особенно с вашей нежной нервной системой.
– Откуда вы знаете мою нервную систему? – озлился Ослабов, – Я могу много пить, когда хочу.
– В том-то и беда, что вы не хотите. Ну! – Ослабов залпом выпил стакан. Гампель налил еще.
– Ну?
Ослабов выпил еще. Вино ударило ему в голову. Холодные, серые глаза Гампеля внимательно смотрели на него.
Ослабову захотелось освободиться от них. Лысый старичок сверкал черепом. У армянина слишком разблестелись глаза. Они оба говорили теперь одновременно друг другу, и Ослабов не мог разобрать – что. Зеленая ветка распускающейся акации закачалась за открытым окном слишком быстро. Стекло стаканов, тарелок и бутылок дробилось на мелкие кусочки света, стол уплывал куда-то, как будто тоже спасаясь от стальных глаз Гампеля. Ослабов встал и подошел к окну. К подъезду, внизу, подходил стройный молодой человек, весь в черном, с напудренным лицом.
– Вот сейчас вы развлечетесь, – услышал Ослабов голос Гампеля за собою. – Это Вертинский. Он будет петь свои песенки. Они считаются веселыми, хотя в них рассказываются самые печальные вещи. Например, о том, как повесился Пьеро из-за того, что Коломбина наклеила мушку не на ту щеку. Повод для смерти вполне достаточный. Во всяком случае, более достаточный, чем на этой войне. Вы не находите? Эти песенки вам должны понравиться, Иван Петрович.
– Я терпеть не могу музыки, – вдруг рассердился Ослабов. – А сейчас и просто не могу слушать музыку. Зачем вы меня сюда привели?
– Чтобы вы получили назначение.
– Ах, да!
– Вот именно. Идемте в гостиную.
Там уже шелестело во всех углах: Вертинский, Вертинский!
Поэта окружили. Он жеманно раскланивался во все стороны, на лету целуя ручки дамам и задирая подведенные, как у Пьеро, брови. Его еще никто не просил петь, а он уже отказывался.
– Ах, я так устал! Вчера такой успех! Не отпускали. Засыпали цветами. Вы знаете, когда я наступаю ногой на розу, мне кажется, что я топчу собственное сердце. А ведь нельзя не наступить на розу, если нас осыпают розами. Не правда ли? – деланно наивно добавил он.
– Буддийские ламы в дождик не выходят, чтобы не давить червей. Не буддист ли вы?
Это сказал Гампель, протискиваясь с Ослабовым к Вертинскому.
– Ах, что вы, я христианин. Я люблю страдание.
– Вот ваш единомышленник. Познакомьтесь. Доктор Ослабов – Вертинский.
– Я уже вижу, – попытался улыбнуться Ослабов.
– Вы стихи пишете? – несколько обеспокоился Вертинский.
– Нет, что вы! Я просто иногда позволяю над собой издеваться. – Он взглянул на Гампеля.
– Я же говорил, – улыбнулся Гампель, – он тоже христианин.
– Пока мне это нравится, – строго сказал Ослабов.
– Не сердитесь, Иван Петрович, – с неожиданной искренностью откликнулся Гампель. – Когда слушают Вертинского, все влюбляются в страдание.
– Вы очень любезны. Я для вас спою. Новую песенку.
– Как Пьеро повесился?
– Вы уже слышали?
– Я с удовольствием еще прослушаю, – поклонился Гампель.
– Просим! Просим!
– Тише. Вертинский будет петь.
– Кто аккомпанирует?
Все перемешалось в комнате и быстро опять уселось, насторожившись слушать.
Вертинский встал в позу у рояля. Нина Георгиевна взяла первые аккорды. Несколько сиплым, но приятным голосом Вертинский запел про мушку не на той щеке Коломбины и про смерть Пьеро, который не мог пережить эту переклейку.
– Но разве я не говорил? – сказал Гампель Ослабову, который действительно прослушал пение с непонятным самому себе удовольствием и зааплодировал вместе со всеми Вертинскому, когда он кончил.
– Тут что-то есть, – заволновался Ослабов. – Какая-то обреченность.
– Вот именно. Та же, что у многих идущих на фронт. Я не говорю о вас, – испугался Гампель злого взгляда Ослабова, – я хочу сказать, что успех Вертинского не случаен. Он знает больше про войну, чем, например, этот почтенный передовик нашей газеты.
– А по-моему это песенки мещанства! Самоуслаждение недопустимо, когда на фронте люди страдают, – неожиданно возгласил молодой человек в галифе.
– Но ведь тут тоже про страдание! – умоляюще обратилась к нему из-за рояля Нина Георгиевна.
– Тут страдание бессмысленное, а там, на фронте… – запальчиво начал молодой человек и оборвался под насмешливым взглядом Гампеля.
– Там осмысленное? – добавил Гампель.
– Я не говорю этого, – смущенно промямлил молодой человек.
– А я говорю это, – громко вмешался Ослабов, – война бесчеловечна. Недопустима. Но раз она идет, мы все должны принять в ней участие. Идти туда, где война…
– Страдать, – почти с сожалением подсказал Гампель.
– Да, страдать, – твердо сказал Ослабов. И прибавил тихо, но взволнованно: – И умереть, если нужно, да, умереть.
– Браво, браво, доктор, – раздалось со всех сторон.
– Вы настоящий патриот, – воскликнула Нина Георгиевна.
– Вы просто прелесть! – протянул Вертинский. – Я вам еще спою.
И он еще запел. Ослабову кто-то уступил место. Он спокойно сел. Его тут поняли. Ему было б хорошо, если бы не сверлящий, насмешливый взгляд Гампеля.
Неожиданно для всех пробило половина десятого. Многие вскочили, торопясь прощаться. Комнаты быстро пустели. Нина Георгиевна стала сразу менее любезной, почти холодной, больше всего боясь, что задержится этот доктор. Но Ослабов вышел, рассеянно простившись с нею, и полчаса бродил по тенистой улице.
– Моя аптечка! – вдруг он вспомнил, что забыл свои пакеты у Нины Георгиевны, и вернулся к ее дому. У подъезда стоял только что подъехавший блестящий лимузин. Ослабов поднялся по лестнице, позвонил. Открыла сама Нина Георгиевна.
– Я так и знала, что это вы. Вот ваши пакеты. Вы назначаетесь в Урмию. В отряд союза городов. Завтра получите бумаги. Я устроила.
– Благодарю вас, – едва успел сказать Ослабов, как дверь перед ним захлопнулась.
Гремя пузырьками Ослабов сбежал с лестницы и пошел домой, в номер.