Текст книги "Избранные произведения. Том 2"
Автор книги: Сергей Городецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
– А что там у нас, в Расее? – хрипло выкрикнул кто-то и спрятался за спину других.
– Что Расея! Черт ее бурьяном сеет.
– Правда, что наши бабы от пленных австрияков плод принимают?
– Вот ужо вернемся – выворотим брюхастых наизнанку!
– А когда ж нам возворот будет?
– А правда, что после войны землю прирезывать будут?
Ослабов обессилел под всеми этими вопросами. Что с Россией? Когда конец войне? Что потом будет? Это были те же самые вопросы, что и его мучили. Ответа у него никакого не было. Но необходимость ответа, немедленного и точного, от которой он, когда сам про себя думал, отмахивался, теперь стояла перед ним грозно и неотвратимо. А ответить он ничего не мог.
– Когда ж по домам, а? – допытывался тот же вихрастый, молодой солдат.
– Какой там, к ляду, по домам! – вынырнул откуда-то Бастрюченко.
Урвав минуту, он прибежал к своим потолкаться и поделиться новостями:
– Наступление!
– Чего брешешь?
– Вот те хрест! Своими ушами слышал, как Буроклык Буроклыкше сказывал.
– Оно и лучше. Вша на ходу меньше ест, – меланхолично сказал кто-то.
– Да и загадили мы тут, прости господи! Самим себе тошно. Виноградник ведь тут был, когда пришли.
– На это мы мастера! Хошь что загадим.
– Наступление! Наступление! – побежало по толпе, и гул пошел шире, тревожней, настороженней.
– Под хвостом у них чешется! Не сидится на месте.
– Тут бы домой впору, а они еще куда тянут!
– И тут хлеб с червями, а дальше с чем будет?
– Прямо с шоколадом!
– На кого ж наступать будем? – звонко, в упор Ослабову задал вопрос Ванька. – Мы тут и турка живого не видели. Как у себя дома живем.
– Вперед пойдем, – мрачно сказал Ослабов.
– Куда ж вперед-то? Скрозь море? – не отставал Ванька.
– К югу, – махнул рукой на озеро Ослабов и, совсем теряясь, добавил почему-то:
– Там еще жарче будет.
Эта фраза взорвала солдат. Жара и тут уже давала себя знать.
– Жарче? Вот оно что! Мало мы тут напотелись?
– Живьем, значит, спечь нас хотят?
– Буроклык в кинтелях ходит, Буроклыкша – в кружеве, а мы – в вате.
– Совсем сомлеем.
– Потом изойдем.
– Что мы, мерблюды какие, чтоб гонять нас.
– Ты нам толком скажи, как есть ты человек приезжий, долго нас тут тиранить будут? – степенно, но с напором подступил к Ослабову бородатый солдат. – Будь отцом родным, скажи!
И впился в него ясными, требующими ответа глазами.
– Вы у начальства своего спрашивайте. Я не знаю, – отбивался из последних сил Ослабов.
– Начальство нешто будет с нами разговаривать!
– Бастрюченко у генеральской коровы спрашивал.
– Знает, да сказать не может, мычит только.
Смех пробежал там, где расслышали.
– Сила-то у человека одна, – продолжал урезонивать Ослабова бородатый. – Нет больше силы нашей мыкаться тут.
– Что ты в него, как скарпивон, впился? – пожалел кто-то.
– Может, он и вправду не знает, – добавил еще кто-то.
– Вот что, ребята! – осмелел Ослабов. – Я доктор, я приехал лечить вас. Приходите, кому надо, в лазарет. Я прием завтра же открою. А сейчас пустите меня.
– Да мы нешто держим?
– Иди, пока ноги есть!
– Мы вот насчет вшивого мору только.
Солдаты нехотя разомкнулись.
Наклонив голову, стараясь не глядеть в обступившие его лица, Ослабов, усталый, стыдящийся и чем-то взволнованный, пробирался сквозь толпу, направляясь к берегу.
– Так и есть, в лазарет пошел, к сестрицам в гости! – сказал ему Ванька вслед.
Эту фразу донесло до Ослабова. Противно ему стало и больно.
А не удовлетворенные им солдаты продолжали обмениваться впечатлениями.
– Во всей, как есть, форме человек, а кости в нем нет.
– Баба.
– Скушно ему: жена, должно, дома осталась.
– Постный доктор, как есть.
– Ничего, оботрется.
– Тут его оскоромят.
Толпа таяла, расползалась и редела. На одном конце опять загорланила гармоника. На другом собрались кучкой вокруг вновь прибывших солдат, потолкались, потом уселись на землю. Посредине оказался маленький тщедушный солдат, замухрышка, в лохматой овечьей папахе набекрень и с Георгием на груди. Он давно ждал возможности поговорить и порассказывать.
– Скажу я вам, братцы мои, – захлебываясь от удовольствия, что Ослабов ушел, и он дорвался до рассказа, начал он. – Живете вы тут, как у матери при грудях, безо всякой заботы. Ни тебе врага, ни тебе бою. А у нас, под Резарумом, вы не то б запели. Поглядел я тут ваших пленных, нешто это пленные? Это овцы у вас, а не пленные. Сидят себе тихо-мирно, проволокой их окружили, а им так и надо, чтой-то все чинятся, моются? Я на них и собакой налаял, и рожки им, вроде черта, состроил, и язык чуть себе не оборвал, вытягивая, а они хоть бы што, – смеются, и все.
– Немцы это, – оправдался кто-то.
– И не наши браты.
– Пригнали их сюда и посадили, потому место тут спокойное.
– Вот то-то я и говорю. Враг-то у вас только и есть, что вша христианская. И выходит, что у вас хвронт не хвронт.
– Вот теперь пойдем в наступление – себя обнаружим, – развоевался кто-то.
– Не про то разговор, – прервал рассказчик. – Что будет, то будет, а чего не было, того не было. А у нас было!
– Что ж у вас было-то? – насмешливо спросил кто-то.
– А то и было, чего у вас не было. Расскажу я вам спервоначалу, как мы пленного турка водой поили. Надо вам сказать, братишки, что пленный турок вроде быка бешеного. Винтовку отнимешь – за нож хватается; нож выхватишь – зубами лезет. Пока его прикладом не приласкаешь – ничего с ним не сделать.
– Ишь ты, нечисть, – шепотом вырвалось у кого-то.
– И надо вам сказать, братцы, что морозы у нас лютые, никакого человеческого терпения не хватает. Железо, к примеру сказать, тронь рукой, рука прилипла. Отдерешь, а кожа там. И поймали это мы турка, отбился что ль от своих или вперед зарвался. Турок как турок, рослый, глаза как мыши бегают. Ну, мы его оправили как полагается и повели. А вести далече, мы в разведке были. Ну, пока шли – снег глотали, пить-то ведь оно хочется. Ну, и турок глотал, нам что! Снегу – горы. Только пришли мы это с ним в помещение, привязали его, чтоб не убег. Туда-сюда, день идет, замотались, забыли, что турок не пимши, не емши привязан. К нему. Видим – пить хочет. Ага! Пить хочешь? Ладно! Вывели его на мороз. Лизни, говорим, шомпол, – а он тут, на морозе, шомпол лежал. Тогда напоим. Он глазами вертит, ничего не понимает. Мы ему, значит, языком показываем. Он, значит, понял, а не хочет.
– Не хочет! – бойко засмеялся кто-то из слушающих, и смех подхватили.
– Мы ему еще показываем, а вода тут, в кружке. Он головой мотает, потому ему языка своего жалко.
– Ну, и смех! – крикнул кто-то, и хохот еще усилился.
– Ну, мы оставили его, пусть посидит, еще похочет. Туда-сюда – подходим. Ну, как, говорим, хочешь пить? И опять на шомпол языком показываем. Уж, видно, ему больно приспичило. Только тут он головой мотнул, соглашаюсь, мол, на объявленное условие. Пошла у нас перемашка, кому шомпол ему в рот совать. Чуть не до драки. Отспорились, тычем ему в рот железо, да по затылку понаддаем, не зевай, мол. Он высунул язык, лизнул, да мало.
– Схитрить хотел!
– Он, турок, нашего брата всегда проведет.
– Мы еще требуем, он лизнул покрепче, язык-то и прилип, кровь показалась. Ну, мы еще и еще, ажно красный рот стал, и на бороду потекло.
– Ну и что ж? – не выдержал кто-то.
– Ну и что? Напоили, конечно.
– Зачем обманывать? Раз уговор был, – исполнить надо.
– И смеху ж у нас было!
– А еще была у нас потеха, как мы в плен целую роту турок забрали.
– Ну, ну!
К рассказчику плотнее придвинулись. Он отсморкался, плюнул цигаркой и снова начал.
– Там же дело было, под Резарумом. Снега, холодище! Как бабы, во что попало, все мы укутаны. Лезем по снегу, глаза слепнут, вдруг видим – турки. Рота не рота, а полурота будет. И прямо в нас целят. Мы за снег и палить вовсю. Они хоть бы шелохнулись.
– Не боятся!
– Ну вот как заговоренные, которых пуля не берет. А стрелять не стреляют, только смотрят.
– Ишь ты!
– Мы еще палить. Видим, что попадаем, а они не падают.
– Вот оно, крепкое-то слово!
– Ну, тут нас страх забрал. А тут – целят и не целят. Не знаем, что делать. Как очумели. Начали обходить их сторонкой. Окружили, подбираемся, а они хоть бы что, стоят, как истуканы.
– Ишь ты, нечистая сила!
– Только осмелел кто-то из нас, тронул одного прикладом по башке. А приклад-то отскакивает.
– Отскакивает?
– Он посильней, а турок ни с места, как каменный. Вдруг сбоку откуда-то как захохочут! И ну кричать: «Мерзлые! Мерзлые!» Турки-то мерзлые! Мы обступили, смотрим – и вправду мерзлые. Как стояли, как целились, так и примерзли. Одежонка-то плохая на них. Ну, и была у нас потеха!
– И чего-то только не бывает на этой войне!
– Вот теперь опять попрем и не то увидим.
– Вшивого мору надо раздобыть…
IX. «Красивый чай»
– Когда же он угощает? Когда ж «красивый чай»? – грязным своим басом говорил Юзька. «Красивым чаем» назывались вечеринки с выпивкой.
Он сидел на пне только что срубленного миндаля, старого и кряжистого, у ворот конторы. Дерево уже зацвело и, упав, казалось целым садом. Нежное белое тело распила странно контрастировало с грубой, похожей на окаменелость, кожей ствола. Два пильщика-перса с молчаливой жалостью смотрели на спиленное дерево. Спилить его велел Батуров, потому что ветки стегали ему лицо, когда он на своем высоком коне выезжал из ворот. На одной из ветвей весь осыпаемый цветами качался Цивес. Он обрывал и жевал лепестки.
– Кто? Ослабов? – спросил он и рассмеялся. – Ишь какие у тебя буржуазные наклонности! Угощаться на чужой счет любишь?
– Каждый новый наш товарищ должен угостить всю компанию, – возразил Юзька. – А это что за фасон? Целая неделя как он приехал, а за вином еще не ездили. Торчит над своими сыпняками да с сестрой Зоей гуляет.
– Она уже, кажется, двум нашим донжуанам нос наклеила? Молодец девушка!
– Кому?
– Контролеру Шпакевичу и Бобе.
– Ну, как бы за Бобу ей Мышонок глаза не выцарапал.
Боба заведовал хозяйственной частью. Это был огромный, с толстой шеей и налитыми кровью щеками жизнерадостный человек. Его роман с маленьким Мышонком служил предметом острот всего лазарета. Шпакевич был щеголеватый поляк, душившийся по вечерам духами и надевавший крахмальные воротнички. Он дружил с Бобой, и в сумерки часто они садились на коней, в бурках и папахах, воинственные и романтичные, выезжали на свидания. Посмеиваясь над ними, Цивес выражал мнение так называемого «среднего персонала». Юзька, любивший угождать начальству, даже за глаза соблюдал его интересы.
– Из-за Бобы и поспорить стоит, – продолжал он. – Вчера Боба рассердился за дурной обед и металлическую тарелку, как салфетку, сложил.
– Напрасная порча народного имущества, – отозвался Цивес. – Лучше б на пункты послал. Там не только нечего есть, но и не с чего.
– Надо снести Арчилу Андреевичу миндальную ветку, – сказал Юзька, чтоб замять разговор, и, отломив высокую, с бледно-розовыми распустившимися цветами ветвь, бросился в ворота, но столкнулся в них с Ослабовым, который взволнованно смотрел на упавшее дерево.
– Оказывается, сам Арчил Андреевич приказал спилить дерево, – беспомощно сказал он. – Какая жалость! – Он видел, как начали пилить дерево, и побежал к Батурову, чтобы спасти миндаль.
Прямо перед его лицом, сквозь нежные миндальные цветочки, осклабился Юзька:
– Когда ж выпивка, Иван Петрович? – сказал Юзька.
– Ах, и правда! – спохватился Ослабов. – Вы не знаете, где вино можно достать?
– В Тавризе. Хотите, я съезжу?
– Хорошо. Буду благодарен. Вы зайдите вечерком, поговорим.
Вечерком поговорили. Юзьке тотчас написали бумагу в канцелярии, что он командируется по делам службы в Тавриз, вследствие чего прилежащие власти благоволят оказывать ему законное, в чем последует, содействие, и через четыре дня он вернулся обратно с бочонком вина и грудой ящиков со сластями. Это было в субботу, на воскресенье же Ослабов назначил у себя пирушку. Прибытие вина и сластей так всех вдохновило, что откладывать было нельзя.
С вечера он пригласил всех, боясь пропустить кого-либо. С утра принялся за приготовления.
В длину всей своей комнаты поставил столы, вокруг – скамейки. Из столовой натащил кружек и тарелок. Заказал плов, накупил на базаре всего, что можно. В углу водрузил бочонок. Раскрыл ящички со сластями. Сделанные из тонких фанерок, едва скрепленных маленькими булавками, ящички лопались в руках Ослабова, как спелые почки; из них сыпался белый сахарный песок и ударял пряный аромат, из каждого свой. С любопытством Ослабов пробовал сладости и расставлял по столу ветки миндаля.
Гости стали собираться еще засветло. Каждый надел лучшее, что у него было, платье, побрился (обыкновенно ходили в щетине), вооружился (все служащие вооружались без всякой к этому надобности маузерами, наганами и шашками, а иные, сверх того, и кинжалами) и принял благообразное выражение лица (от вечной брани и недовольства большинство лиц имело разбойничий вид).
Ослабов встречал всех на балконе и просил в комнату. Собрались все: Цивес, Юзька, черный и сухой начальник транспорта, Шпакевич, Боба, новый помощник контролера Тинкин, главный врач и женщина-врач, кокетливая дама в шелковом платье, зубной врач – краснощекая, кудрявая, веселая девушка, энтузиаст коронок и пломб, Мышонок, Тося, Муся, Наташа, мрачные, молчаливые люди из канцелярии, пышный как сдобная булка главный бухгалтер и несколько других сестер и служащих, которых Ослабов не знал. Гарцуя, как на коне, вошел Батуров. И вылез из маленькой дверки, с напуганным и тупым лицом хан, которого тоже пригласил Ослабов. Торопливо все расселись, Батуров – тулумбашем [21]21
Тулумбаш, или тулумбас – турецкий барабан.
[Закрыть].
– Ну! – сказал он, оглядывая стол, гостей и хозяина орлиным оком и разливая кишмишовку. – Будем здоровы! – и опрокинул цветной стаканчик.
Последовал ряд коротких, быстрых тостов, которые так и назывались – «кишмиш», потому что запивались кишмишовой водкой в начале стола, когда языки еще не развязались.
Сладковатый, едкий запах персидской деревенской водки заглушил благоухание миндалей. Гости подзакусили и подвыпили; понадвинулся вечерок, засумерничало в комнате. Юзька отважно направился к бочке. Внесли огромную белую, с кишмишовой короной, дымящуюся, как вулкан, гору плова на круглом медном подносе-блюде. Из глиняных молчаливых кувшинов полилась темно-кровяная влага по стаканам, кружкам и стаканчикам – у кого что было. Батуров отер усы (салфетка лежала только у избранных), встал, поднял руку.
– Ш-ш-ш! – зашипел Юзька.
– Господа! – сказал Батуров, – или нет! Дорогие друзья, скажу я. Мы все здесь в ужасной фронтовой обстановке, несем великую службу любви и милосердия.
Ослабов вздрогнул: это он про что говорит?
– Каждый из нас, – продолжал Батуров, – не щадя сил и живота…
– Да! Кормят плохо! – вставил Юзька.
– Не мешай, дурак! – подал ему реплику Батуров. Он настроился на торжественный тон. – Каждый из нас, говорю я, стремится послужить родине в эти великие годины. Господа! Мы все, может быть, маленькие и даже ничтожные, – но мы участвуем в великой войне. Каждый из нас кладет свою каплю…
– Дегтю, – подсказал Юзька.
– Дай ему по затылку, Боба, – приказал Батуров. Боба исполнил. – Каплю меда в общие соты. Сегодня мы празднуем прибытие к нам нового товарища. Как его зовут? – наклонился он к Шпакевичу.
– А черт его знает! – коротко ответил тот. – Покажите пальцем, про кого речь идет, и достаточно.
– Вот он здесь, перед нами, дорогой наш доктор Ослабов. Мы еще не знаем его, но я уверен, мы его полюбим. Господа! Нам нужны свежие силы. Фронт развивается. Началось наступление. За здоровье доктора Ослабова. Ура!
Все потянулись чокаться. Ослабов слышал не только, так сказать, официальную часть речи Батурова, и горькое чувство его обуяло.
– Спасибо! – с усилием сказал он.
– Главное, вот здесь не отставайте, – показал ему Боба на бутылку и подлил вина. Все выпили и зажевали, сгребая плов гибким лавашем с тарелок. Несколько минут раздавались только звуки еды. Юзька сорвался с места к бочке и наполнил кувшины.
– Ах, я уже пьяна! – сказала одна из сестер, подставляя стаканчик.
Встал Боба.
– Господа! – начал он. – Надо сказать правду, мы все живем тут по-собачьи. Для мужчины это ничего. Он от природы, простите меня, пес.
– Правильно! – осмелел кто-то из канцелярских.
– Но! – продолжал Боба, поднимая жирный палец, – здесь не одни мы. С нами здесь другая половина человеческого рода, не наша, собачья, – я не знаю, какая. С нами, господа, женщина. Она все делит с нами: и грязь, и цинизм, и опасность. Она всюду идет с нами. Без нее мы погибли бы тут. За женщину-героиню я поднимаю свой бокал. – Он посмотрел на Мышонка: – за светлых фей, которые смягчают окружающий нас мрак! Ура!
Тут уж закричали как следует. Поднялась Наташа.
– Я не оратор, – сказала она, показывая серые зубы и рассыпая надтреснутые колокольчики, – но я благодарю, и не от себя, а за всех нас. Спасибо, господа!
Она, изломив руку и другой рукой кокетливо оправляя передник, стала чокаться.
Ослабов чокнулся с Мышонком.
– За Зою! – сказал Мышонок.
– Почему она не пришла? – спросил Ослабов.
– Она вина не пьет, – ответил Мышонок и, посмотрев на Ослабова своими круглыми добрыми и веселыми глазами, прибавил: – Нельзя так сразу влюбляться.
– Я не влюблен. Фронт не для любви, – строго сказал Ослабов.
– Ах, какой вы глупый. Ваше здоровье! Или нет, хотите за Зою?
– Не надо! – испугался Ослабов.
Зоя чем-то отличалась от всей этой компании.
– Молча, вдвоем… – зашептал Мышонок пухлыми, темно-красными от вина губами.
– Хорошо, – сказал Ослабов. Они звонко чокнулись.
– Что она сейчас делает?
– Наверное, возится с айсорами. Знаете, они пришли к могильникам, на берегу, и живут почти голые, грязные. Интересно: внизу, в могилах их царство, а наверху они, нищие, голодные.
– Я видел. Вчера к окнам конторы подошла девочка-айсорка – они удивительно красивы – и стала плакать. А кто-то взял и выплеснул ей прямо в лицо целую чернильницу красных чернил.
– Какой мерзавец! – возмущенно сказал Мышонок.
– Тише, он здесь.
– Кто?
– Не все ли равно?
– Довольно секретничать! – закричал неожиданно Боба. – Наш главный врач просит слова.
– Ничего подобного, – сказал волосатый доктор. У него была мягкая бабья фигура, волосатый затылок, отвисающая губа, и все это вместе взятое делало его симпатичным. К тому же он немного заикался. И была у него слабость: он мнил себя оратором.
– Я совсем не хотел говорить, – начал он, – и если я хотел что сказать, так свое особое мнение.
– Просим, просим! – раздались голоса.
Доктор отпил из своего стакана.
– Это, позвольте, что же такое? – запротестовал Боба. – Сначала речь, потом вино, а не наоборот? Прошу всех допить и налить снова полно. Юзька, скорей!
– Мое особое мнение вот какое, – снова начал главный врач. – Вот я живу тут, лечу больных, делаю операции, пью с вами, смотрю на солдат, захожу к военнопленным, и все меня грызет одна мысль: на кой черт все это? Чего мы все тут торчим? Зачем это нужно нам, солдатам, военнопленным, всем?
– Нас не подслушивают? – оглянулся Боба.
– Говорите, говорите! Все свои, – закричал Тинкин. – В вашей идее есть ядро.
– Есть ядро или нет, – подхватил главный врач, – я не знаю. Но ощущение есть. И в массах оно еще сильней, чем у нас. Всех домой тянет! Довольно! За ваше здоровье, господа! За всех нас! Простите, коли не так сказал. А только выход у нас один.
– Один! – звонко повторил Тинкин.
– Какой? – воскликнули несколько человек. На минуту все притихло.
– Революция! – срываясь в голосе, произнес Тинкин, взволнованно достал портсигар и закурил. – Я думаю, Арчил Андреевич со мной согласен.
Батуров захохотал.
– Конечно, конечно, революция! – воскликнул он.
Ослабов посмотрел на его лицо, и вдруг оно показалось ему фальшивым, как будто нагримированным: хохочущая пасть, дико оскаленные зубы, расширяющаяся книзу челюсть, надувшаяся полосатая красная шея, прыгающие уши, белки в покрасневших веках и прямо над бровями, как будто безо лба, спутанная копна черных волос: никак не вязались с этим лицом слова о революции.
А фоном этой голове был совсем посиневший вечерний сад.
– Ваше здоровье! – говорил приветливый, как всегда, Батуров, – Я вам третий раз говорю «ваше здоровье».
– Ваше здоровье! – бледный, охрипнувшим голосом ответил Ослабов. Голова у него кружилась, все качалось перед глазами.
– Революция? – пьяно поднялся Шпакевич. – А знаете ли вы, что такое революция? Это порыв, это восторг, это энтузиазм, это романтизм. Юзька! Ты знаешь, что такое романтизм?
– Никак нет, Бронислав Иванович, – отрапортовал, приставляя ладонь к потному лбу, Юзька.
– Я тоже не знаю. Но пью за него! За романтизм, за революцию, за все опьяняющее, бунтующее я пью, пью, господа. Эх, гитару бы мне! А меня не арестуют завтра? – закончил он, обращаясь к Бобе.
– Зачем завтра? – возразил Боба. – Я тебя сегодня же отправлю под арест, – ишь, надрызгался!
– Ерунда! – раздался немного гнусавый голос Цивеса. – Шпакевич изображает революцию как нашу оргию, как будто вот мы сейчас все, кто есть, пьяные, можем пойти и сделать революцию. Ничего подобного! Революция есть прежде всего механика, точный расчет общественных сил, которые, в свою очередь, являются производными экономических отношений! Это все азбука, господа, и прежде чем говорить о революции, надо эту азбуку выучить. Итак, я пью за младенцев и за азбуку.
Кое-кто засмеялся.
– Это кто младенец? – сердито поднялся Шпакевич, – я младенец? Я, старший контролер, получаю публичное оскорбление? Я должен реагировать. Подать мне сюда Цивеса!
Он, шатаясь, вылез из-за скамейки. Его усадили, он еще долго оскорблялся.
– Товарищ Цивес прав, – сказал, поправляя пенсне, Тинкин, – революцию необходимо мыслить как точно действующую машину. Но это еще не все. У каждой машины есть рычаги. На каждом рычаге должна лежать опытная и уверенная рука. Я хочу сказать, что революционным движением нужно управлять, его надо то усиливать, то ослаблять, его надо вызывать.
– Провоцировать, – подсказал Боба.
– Я этого слова не принимаю, – спокойно сказал Тинкин, – и считаю это выступление образцом провокации, которой я не поддаюсь.
– Съел? – спросил пьяный Шпакевич такого же Бобу. Они наклонились друг к другу и слиплись щеками.
– Мра-вал-жамиэр, – затянул кто-то.
Подхватили, спели.
Тинкин выждал, стоя с бокалом в руке.
– Виноват, я еще не кончил, – сказал он.
Батуров постучал ножом по тарелке.
– В словах Шпакевича была доля правды. И вот какая. Вызывая революцию, мы должны быть готовы к взрыву всех котлов. Это и есть романтика революции. Но, господа, романтики здесь не нужны. Нужны холодные, расчетливые умы. Они будут вождями. За хладнокровие и расчет, господа!
– Не хочу! – неожиданно для самого себя сказал Ослабов. Все обернулись. Он стоял у стены, высоко поднимая руку со стаканом, угловатый и протестующий. – Я не хочу такой механической революции, совершенно не хочу.
– А какой хотите? – спросил Тинкин таким тоном, как будто у него был выбор революций на всякий вкус.
– Я не знаю. Без взрыва котлов… Чтобы все сразу поняли. И сразу все переменилось, – тихо сказал Ослабов.
– Так не бывает, – серьезно ответил Тинкин. – Так никогда не было.
Вмешался Юзька.
– Я насчет нашего разговора вам вот что скажу. Конечно, ничего сразу не бывает. Это факт.
– Брось, Юзька! – дернул за руку Юзьку Боба.
– Зачем брось! – поднялся, опираясь на плечо Бобе, Шпакевич, – я такого же мнения. И мне все трын-трава. Городовой стоит – я слушаюсь. А прогони ты мне городового, так я так разгуляюсь, что все затрещит. Вот вы тут сидите и думаете, что вы левые. Наплевать мне на вас! Я еще левее. Я сам собой – и никого больше!
Он махал рукой в воздухе, усы его и пробор растрепались. Юзька и Боба пытались его усадить, и все трое рухнули, сцепившись, на скамейку. Ослабов, сидя на углу стола, между незнакомыми, автоматически наблюдал, как хан ест шашлык. Он брал пальцами кусок, надевал его с трудом глубоко на вилку и двумя руками нес вилку ко рту, запихивая ее, и, захватив кусок зубами, вырывал вилку. Ослабов любил в опьянении эту способность видеть все зыбким и прозрачным. Но сейчас, кроме приятного головокружения, он ощущал предчувствие какой-то окончательной потери равновесия, как бы приближение вихря. Эти пьяные люди дурманили его своим видом больше, чем вино. Движущиеся рты, глаза, носы, растопыренные пальцы, мелькавшие между головами, – весь этот анатомический, рассыпавшийся на куски материал был ему бесконечно отвратителен. Минутами ему казалось, что нос Юзьки сполз со своего места и поплыл на щеки Шпакевича и покрыл собою довольно приличный нос Шпакевича. Получилась новая смешная маска. Черные, короткие усы Бобы вдруг перепрыгнули на нежное лицо Мышонка, от чего оно стало совсем звериным. Так же путались прически, руки, плечи. Из шелковых рукавчиков докторши вместо ее маленьких ручек вдруг высовывались Юзькины красные лапы. Фигуры и лица распухали, набухали, расплывались по комнате. Две большие лампы, стоявшие в нишах, и свечи на столе горели все тусклее. Уже во многих местах окровянилась пролитым вином скатерть, а Юзька все наполнял и наполнял кувшины. Вдруг сильно постучали в окно с балкона. Ослабов открыл дверь. На пороге стоял, ухмыляясь, Ванька, красный, большеротый, с белыми деснами.
– Пьете? – сказал он.
– Пьем, – как паролем, ответил Ослабов. – Входи.
– Нет, уж вы мне поднесите здесь.
Ослабов шепнул Юзьке, и тотчас на балконе образовалась маленькая компания, решившая повторить водку. Вскоре началась там пляска под плесканье ладоней. Один за другим выходили плясуны на балкон плясать наурскую. Вытаптывали и вырабатывали друг перед другом мельчайшие па и уходили в круг. Новые заменяли их. А в комнате распелись: «Аллаверды», «Олег», «Стенька Разин» следовали друг за другом. Пир разгорелся. Синяя ночь давно уже повела звезды по небу. Час уходил за часом, и времени никто не чувствовал. Безобразная женщина, немолодая, в заношенном платье, истерически декламировала какие-то стихи.
– Кто она? – спросил Ослабов Юзьку.
– Сестра. Сошла с ума на фронте. Когда не пьяна, не буянит. Только все ходит из угла в угол.
Совсем пьяный Юзька все же соблюдал какую-то торжественность, расшаркивался перед всеми и ежеминутно извинялся.
– Спляшем и мы! – вдруг сказал Ванька.
И они пустились вдвоем.
Неизвестно, что это был за танец. То вприсядку, то впрямь, то врозь, то обнявшись, с вытаращенными друг на друга глазами они протопали земляной пол до балок и вдруг провалились по пояс в образовавшуюся под их ногами дыру. Общий хохот приветствовал этот финал.
– Ну, значит, конец, – сказал Батуров, размахивая руками. – Благодарить хозяина и по домам!
Притиснутый к стене, Ослабов жал всем руки и целовался со многими. Спотыкаясь и падая, гости спускались по крутой лестнице и пропадали за калиткой. Кто-то сел верхом на хана и погонял его, как ишака. Голоса их и песни тянулись за ними в ночной синеве.
Ослабов постоял на балконе. Над туманным озером показывалась бледно-желтая полоса рассвета.
Ослабов вернулся в комнату. Замусоренный, залитый вином стол, опрокинутые скамейки, грязные тарелки, лужа вина под бочкой… Он лег на койку, закрывшись с головой буркой, и все пропало. И снова явилось огромное, неодолимое и страшное. Прямо в голубые сады, на цветущие деревья, из какой-то дали лилась кровь, пятная буро-алыми пятнами нежно-голубую тишину. Ослабов кричит диким голосом от горя и отчаяния и открывает глаза. Белый день, отвратительный стол, лазурь в саду. Над ним стоит Зоя и проводит рукой по лицу:
– Вы совсем как ребенок кричите во сне. Как мне жалко вашу комнату! Что с ней сделали?
– Это вы пришли? Спасибо, – чувствуя спасение, говорит Ослабов. – Вы избавительница.
– Персов зарезали рядом с вами, – говорит Зоя, – троих. Украли деньги. Лазарет весь пьян. Я пришла сделать перевязку. Но какая там перевязка! Шашками рубили. Головы на коже держатся. Из-под порога кровь вытекла на улицу.
– А кто убил?
– Конечно, наши. К персам ходили солдаты продавать сахар и видели много денег. Вот и взяли. Так говорят. А вы знаете, удивительные персы. Так стоят тихо, разговаривают. Все село перебывало здесь. Теперь можно сказать: началось наступление. Ну, до свидания. Я пришлю вам Аршалуйс убрать. Теперь узнали нас? Вошли в работу?
Смеясь, она скрылась.
Попойки, ночной кошмар, убитые наяву персы – все спуталось в один комок неодолимой тоски.