412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Киреев » Победитель. Апология » Текст книги (страница 23)
Победитель. Апология
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:01

Текст книги "Победитель. Апология"


Автор книги: Руслан Киреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

За месяц своего пребывания в Витте Гирькин не только ничем не выразил своего высокомерного отношения к твоей пляжной работе, но даже не дал повода заподозрить его в тайном недоумении на этот счет. Это ли не свидетельство его в высшей степени доброжелательного отношения к тебе? Жаль, так и не удалось познакомить его с тетей Шурой!

Чмокнув в холодную щеку, взял ведро из покорно разжавшихся старых рук, сходил к колонке, принес и вылил воду в рукомойник. В ведре осталось меньше половины – таким маленьким было оно, и немудрено, потому что большие ведра таскать ей давно уже не под силу. Поэтому, перелив остатки в бутыль, сходил еще раз, поставил, полное, и прикрыл, как полагается, пожелтевшей фанеркой. Тетя Шура следила за тобой с усталой благодарностью. Ты обнял ее за плечи, бережно повел в комнату, усадил, а сам, включив чайник, достал из громоздкого, еще довоенного шкафа чашки и вазочку с конфетами. И опять увлажнились старые глаза – живой и мертвый: так благостно было им видеть тебя хозяином в этом доме – не гостем, а хозяином. Потому что если ты хозяин здесь, то, значит, она уже не одна…

Пока еще закипит чайник! – не дожидаясь, развернул и сунул в рот рубчатую, как протектор шины, дешевую карамель. Тетя Шура ласково любовалась тобой.

– Дылдушка, а все такой же.

Не думая о зубах, самоотверженно сосал конфету.

– Но все-таки акация вкуснее была.

Тетя Шура улыбнулась и благодарно закивала – за доброту, за память…

– В Кирсанове как… Растет акация? – спросил ты.

Улыбка сбежала с маленького, подобравшегося лица, а мертвый глаз сделался еще мертвее. Опять ты об этом!

– Я тут все продумал, – сказал ты. Но конфета во рту мешала, поэтому ты мужественно сжевал ее и запил теплой водой из зашумевшего чайника, незаметно прополоскав зубы. – Одной ехать трудно. И пересадки, да и там… Конечно, все было б заранее устроено, но одной трудно. Мы вдвоем поедем.

Ты действительно все продумал и теперь с воодушевлением расписывал, как просто, как необременительно, как увлекательно будет это ваше совместное путешествие. Ей даже чемодан не придется подымать, а для тебя эта поездка не только интересна, но и полезна: столько любопытного увидишь! Да и не мешает отдохнуть перед сезоном – ведь она знает, как ты работаешь. В общем, ты делаешь это не столько для нее, сколько для себя, и если она согласна… Ты так боялся, что она откажется!

И опять тот же провокационный вопрос: почему лишь после смерти пострадавшей заговорил ты об этой поездке?

Пострадавшей… Но как могла она так халатно отнестись к этому! – вот о чем думал ты, когда спустя час или полтора в одиночестве брел по пустынным, шуршащим опавшей листвой улицам. Ведь она не ребенок…

– Тебе же не семнадцать лет. И я спрашивал… Ты говорила, что соблюдаешь осторожность.

Фаина молчала. Ее молчание и неподвижность – как тревожили они тебя!

– Ты ведь не обманывала меня? А если произошла авария… Авария! – обрадовался ты точно найденному слову. – Произошла авария, этого никто не мог предвидеть. Ну что ж, надо пойти к врачу и… Это делают миллионы женщин. Завтра же. Завтра утром. А я тоже узнаю. – Ты вспомнил о сестрице и посмотрел на часы. Полдесятого, поздно. И потом, не дома же у нее говорить об этом.

С некоторым облегчением допил ты холодный чай.

– Как сама-то ты мыслишь обо всем этом? Ведь не рожать, надеюсь, собираешься ты?

И, вымолвив, понял: рожать! Так вот почему она так долго не говорила ничего, тянула и почему сейчас молчит – не спорит, не оправдывается, не обещает все исправить. Рожать… Да она с ума сошла!

– Ты с ума сошла, – пролепетал ты.

Адвокат уже и не пытается подняться из-за своего стола с гнутыми ножками – устала. Но доводы ее ясны и разумны. Беспокойство и даже страх, которые испытал подсудимый, естественны, они свидетельствуют о взрослой ответственности за свои поступки. Ребенок не полноценен без семьи, Иннокентий же чрезвычайно серьезно относится к подобным вещам.

В зал размеренным шагом входит свидетель, долженствующий подтвердить это. На нем галифе со свежими складками и белоснежная рубашка, он бос.

– Вы хотите знать, – чеканит он, – как мой сын относится к семье? Безобразно! Прелюбодействует, катает девок на самолете, а главное – обкрадывает семью. Во сколько обошлась ему эта поездочка в Москву?

Так-то вот! Еще один свидетель обвинения… У тебя опускаются руки, но это лишь минутная слабость. Ты мягок и деликатен, ты снисходителен к людям, но это вовсе не значит, что тебя легко сокрушить. Жернова жизни, что с незапамятных времен вращаются на оси естественного отбора, беспощадно перемалывают все слабое. Ты давно понял это и, если надо, умеешь быть твердым.

Ей вдруг сделалось дурно – подкатила, видимо, тошнота, она смотреть не могла на торт-безе.

– Пожалуйста, иди! – взмолилась она и впервые за весь вечер посмотрела тебе в глаза.

Ты не сразу поднялся, хотя видел: сегодня уже ничего не добиться, и все-таки поднялся не сразу. Прежде чем уйти, заботливо осведомился, не нужна ли ей какая-нибудь помощь. Не нужна… А лицо кривилось в приступе дурноты, и глаза молили: скорее, скорее! Она не желала, чтобы ты видел ее такую.

Уже у двери ты спросил, как она работает завтра.

– С двенадцати, – выдавила она, и ты, надев шляпу, вышел в прохладную темноту октябрьского внесезонья.

Неужели?.. Медленно помотал головой, не веря. Слишком ужасно то, что произошло, вернее, что могло произойти, – слишком ужасно, чтобы это произошло с тобою. Вот так, походя, без всякой причины и без всякого повода с твоей стороны, без вины, выстрелить в тебя взбалмошной пулей? Просто судьба хочет попугать тебя, чтобы ты выше ценил ее щедроты, и ты честно пугался, веря, что в последний момент у нее, удовлетворенной, милосердно дрогнет рука.

Страх! С походом отвешивал ты его расшалившейся судьбе, и тут вдруг тебе открылось легко и сразу, даже радостно (это была радость еще вдруг возросшего страха – стало быть, ты готов заплатить даже больше, чем требовали), – открылась вся неколебимость Фаининого решения родить ребенка. Капризом это не было. Прихотью тоже. Желанием подразнить или отомстить – тем более, ведь это была Фаина! Фаина, готовая принять на себя любую твою боль. Это было решение, продуманное в деталях и до конца, взращенное в долгие часы одиночества (ты упрекнул себя, что так мало уделял ей внимания в последнее время), решение отстоявшееся, как некогда мутная вода, а теперь безукоризненно чистая, весь осадок выпал на дно, и у нее было время, чтобы скрупулезно рассмотреть каждую песчинку – твой будущий довод против; твой и матери, и близких, и соседей, и сослуживцев… Все с пристрастием изучила она в свои бессонные часы и отложила в сторону. Перед тобой с ошеломляющей четкостью выстроился весь тот пунктир, логическим завершением которого явился сегодняшний вечер.

Щуплого, молочно-белого судью, доселе ведущего процесс с видимым беспристрастием, даже равнодушием, заинтересовали рассуждения о пунктире. Он поднял голову, и на его куполообразном лбу с прилизанными волосками отразился радужный блик витражей. Однако недолог был этот интерес к тебе, погас, потому что его внимание привлекла вдруг божья коровка, неведомо как оказавшаяся под непроницаемым куполом дворца правосудия. Взяв ее осторожными пальцами, сажает на тыльную сторону ладони и тихонько дует, но не так, чтобы она улетела, а чтобы только выпростала прозрачные крылья. Как, интересно, умещаются они там?

Ты не жалеешь красок, расписывая самоотверженность своей старой тетки, спасшей с тремя другими женщинами одиннадцать оставшихся в оккупации больных детей, – кого, как не литератора, не поэта, которому ведомо истинное милосердие, должна заинтересовать эта женщина, живущая в получасе ходьбы от вас? Он вежливо кивает – в знак того, что слушает и понимает тебя, едва же ты кончаешь (хотя на самом деле ты только сделал паузу, собираясь перейти к главному – пригласить его к тете Шуре на чашку чая), как он предается занятию, которое ты прервал своим докучным рассказом: взяв щепотку песка, разравнивает его на ладони и внимательно изучает под заходящим солнцем. Его, видите ли, поражает, что песок, такой мелкий и шелковистый на вид, состоит из отдельных кристалликов неправильной формы.

– Настоящие художники – всегда в чем-то дети, – заметила Лариса и чуть поморщила лоб под сложным сооружением из красно-рыжих тонких волос. Странно, но ты не знаешь, есть ли у нее дети. Даже такого вопроса никогда не возникало у тебя.

Теперь ты ясно понимал, что все должно было кончиться именно так – так, а не иначе. Запоздалое прозрение! В голых ветвях гудел ветер – ты еще с каким-то чужим недоумением подумал, как же так: листьев нету, облетели (как рано в этом году!), ничто не мешает ветру, и он должен бы беспрепятственно и, стало быть, бесшумно проходить сквозь кроны, а он гудит и завывает. Сквер пуст, горят низкие фонари в форме бутонов, растущих прямо из земли, в их пустом свете решетчато поблескивают беспризорные скамейки. Ни души… Под ногами скрипит песок. Ты идешь, глубоко засунув руки в карманы плаща и нахлобучив шляпу.

Далеко за спиной завизжал, поворачивая в парк, трамвай. Последний? Нет, еще рано, двенадцатый час, а город вымер. Ты не спешишь домой, хотя так надежно, так тепло и уютно сейчас дома.

На вешалке длинный и теплый, с бордовыми отворотами халат, а возле вольтеровского кресла на столике с гнутыми ножками (так это его ты пожертвовал защитнику в мифическом процессе?) – японский транзистор. Электрический камин включается нажатием клавиши, стоит только протянуть руку. Женщина, к которой на улице так и липнут мужские взгляды, проходит к стеллажам. Жена…

Боже, какие трудные дни предстоят тебе! Надо внимательно обдумать план действий. Не спеша и внимательно.

Откинувшись на спинку кресла, закрыть бы сейчас глаза, легким движением пальца найти знакомую станцию и сквозь прикрытые веки чувствовать затейливую игру огня в электрическом камине. Потом протянуть руку, наугад взять томик и погрузиться в прихотливый мир, о котором автор повествует с такой изысканностью. Событий почти нет, а если и случается что-то, то этого с лихвой хватает на добрую сотню страниц. Вот ведь жил человек: читал книги, любил бабушку, морем любовался, смаковал пирожное «мадлен» (здесь – безе, там – «мадлен»), гулял то по направлению к Свану, то по направлению к Германту, а затем, дабы оправдать в глазах человечества, а главное – в собственных – свое сибаритское существование, написал обо всем этом предлинный и вроде бы беспристрастный, на самом же деле полный скрытого упоения отчет. Именно им заряжена каждая фраза. Сколько счастливых минут доставило тебе это нелегкое, но благодарное чтение!

Ты старый волк, и ты понимаешь, что, как не бесконечен этот кошмарный вечер, когда-нибудь он не только кончится, но и останется далеко позади, ты даже вспомнишь о нем с элегической грустью – вот как тяжко было! Однако это ухищренное заглядывание из лучезарного будущего в зыбкое сегодня не помогало, спокойствие не снисходило на тебя, ты нервничал и боялся.

Мать и дочь в больничном вестибюле, надменный мужик в дверях, мешавший поскорей выскочить вон, Летучая Мышь, кефаль по-гречески, пытливый взгляд Натали – все стремглав летело и в то же время двигалось нереально медленно. Ты понятия не имел, что будет завтра, но что-то же будет, время, слава богу, не остановишь. В сотый раз прокручивая в памяти весь ужас последних дней, ты в сотый раз убеждался, что неповинен – неповинен, нет, твоя непричастность к ее смерти очевидна. И все-таки – от чего умерла она?

На специальном столике с вмонтированным автосекретарем стоял телефон. Ты несколько раз украдкой посматривал на него, взгляд твой уползал и снова возвращался. Потом ты встал, вышел в прихожую и осторожно, чтобы не слышала гремящая посудой в кухне жена, выгреб из кармана плаща мелочь. Двухкопеечных монет не было. Тогда, помедлив, ты быстро запустил руку в карман Натальиного пальто. Там было несколько медяков, и среди них – три двухкопеечные. Сначала ты взял вое три, потом одну монету опустил обратно. Она звякнула, ты замер, и в кухне тоже замерло все. Потом полилась вода. С напряжением, без торопливости стал надевать плащ; главное – без торопливости.

– У меня вопрос к подсудимому.

Ты замираешь – как тогда, в прихожей у вешалки, с зажатыми в кулаке монетами. Тебе известно, что это за вопрос, ты ждал его – ждал с самого начала, но ты еще не готов отвечать на него.

– Чувствовали вы сострадание к умершей?

С облегчением переводишь дух. Не то… На этот вопрос ты готов ответить.

Всего два с небольшим месяца минуло, как появился на ее могиле этот временный памятник, а южная зима с ее дождями и ветрами уже сделала свое дело: первая буква фамилии стерлась. Ни холмик, уже осевший, ни примитивное фото (твой последний студиец работает профессиональней), ни мысль, которую ты настойчиво прокручивал в себе: «Она умерла. Она вот здесь. Не она, а то, что осталось от нее…» – ничто не пронимало тебя, ты был глухо заперт изнутри, но ее искаженная фамилия вдруг отомкнула заветный ларец. Губы задрожали и поползли.

– Но это было два месяца спустя. В то самое время, когда вы упорно уговаривали старую тетю поехать с вами в Кирсанов. Нас же интересует другое: что испытывали вы в  т о т  вечер?

– В тот? В тот вечер я вышел из дома, чтобы позвонить в больницу. Я хотел узнать, от чего она умерла.

С моря дул ветер. То ли он принес влагу, то ли прошел дождь, пока ты ел кефаль по-гречески, но только тротуар был мокрым и листья не шуршали под ногами, как в ту ночь, когда ты вышел от нее, а она осталась – с подкатившей к горлу дурнотой и глазами, полными мольбы и ужаса: ты видишь ее такой! Дошел до театральной площади, постоял, издали глядя на выключенные автоматы газированной воды. Боже, как далеко еще до утра! Сумасшедший вихрь последних дней – все торопится, мельтешит, голова кругом – и в то же время так медленно все!

Чужие ноги – твои ноги – с усилием отрываются от земли, делают гигантский шаг (на миг ты даже зависаешь в воздухе), затем опускаются – и снова вверх. Бежишь. Да-да, бежишь, хотя трудно представить себе что-либо более медленное. За тобой с улюлюканьем и гиком гонится толпа: «Вон он, держи! В гимнастерке!» Ты сжимаешь в руке чужую шапку. Мех гладок и шелковист, холодит пальцы. Ты не воровал ее, хотя это действительно не твоя шапка – бог весть как она очутилась у тебя. Надо бы остановиться и все объяснить им, но ведь налетят, раздавят – и ты наращиваешь темп. Вокруг тебя – старинные величественные шифоньеры и кровати с шишечками. На панцирной сетке сидит, по-турецки поджав ноги, осклабившаяся старуха. Она чем-то запускает в тебя, но то, чем она запускает, летит медленно и растворяется в горячем мареве. И тут вдруг ты с ужасом понимаешь, что сейчас старуха проворно вскочит с кровати, бросится наперерез тебе и подставит ножку – со всего маха шмякнешься ты в пыль лицом. Настигнув, будут бить ногами в сапогах – в лицо, в лицо, а тебе некуда спрятать его. Изо всех сил вжимаешься в жаркую землю с окурками и семечной скорлупой. Как душно! Хочешь проснуться (опять спишь на животе, лицом в подушку!), но не можешь, а дальше медлить некуда, потому что еще миг – и двенадцатилетний подросток, подлетевший вместе с толпой, саданет носком сандалии под ребро, в самое чувствительное место. Ты даже успеваешь разглядеть эту новенькую и потому особенно твердую, особенно опасную сандалию.

– У меня вопрос к подсудимому.

Дыхание перехватывает – ты знаешь, что это за вопрос, ты уже давно ждешь его. Вернее, не ты – это он караулит тебя. Однако обвинение и на этот раз интересуется другим: что заставило тебя ударить лежащего ничком человека в гимнастерке? Гнев? Азарт?.. Понятия не имеешь. Но если суд полагает, что и это имеет отношение к делу, то ты постараешься ответить. Видимо, по молодости лет ты не отдавал себе отчета в том, что человеку больно.

Сбоку от стола, за которым беспристрастно восседает в высоком кресле судья, пристроился секретарь и все строчит, строчит… Каждое твое слово фиксирует он. Вот и сейчас записал: «Не отдавал отчета, что больно».

За все три года (три года и четыре месяца) ты никогда не являлся к ней в такую рань (а в тот день, когда улетали в Москву на «Спартака»? Нет. Вы встретились на автовокзале, возле стоянки такси) – никогда, и тем не менее она не удивилась, открыв тебе. Тебе даже показалось, что она ждала тебя. На ней были розовое вязаное платье и сиреневая кофточка, которую она не надела, а лишь накинула и теперь придерживала рукой. Ты внутренне подобрался, как бы…

– Как бы что?

– Как бы… Это ощущение трудно передать одним словом… Просто я понял, что все будет гораздо сложнее. – И прибавляешь с невеселой усмешкой: – Утро было прекрасным. Светило солнце.

Северный ветер заносил под козырек телефона-автомата брызги дождя. Ты снял мокрые очки и, держа их вместе с записной книжкой, близоруко набрал номер.

– Будьте добры, к вам позавчера поступила больная Вайковская Фаина Ильинична…

В лицо порывами швыряло дождь, но ты не отворачивался, только жмурился, но и жмурясь, видел, как мимо шествует под зонтом долговязая фигура. Очень медленно шествует…

– Кто спрашивает? – произнесли наконец на том конце провода.

– Это из роно, – деловито и быстро, коснувшись губами мокрой пластмассы, ответил ты.

И опять сделал паузу. Долговязая фигура остановилась, постояла, словно вслушиваясь вместе с тобой, и двинулась дальше.

– Больная умерла… Вчера в тринадцать сорок.

Не по фамилии – больная.

– Будьте добры… – Ты не сразу вспомнил выпестованный за ночь вопрос, но что могло быть естественней этой невольной заминки? – От чего… больная?.. – «Умерла» проглотил, не смог. – Какой диагноз? – всплыло наконец спасительное слово.

По телефону, оказывается, такие справки не дают… Вот номер лечащего врача… Ты внимательно слушал, но не записывал и не запоминал, потом поблагодарил и долго не мог попасть ушком трубки на рычажок: дождь слепил не защищенные очками глаза. На миг мелькнуло, как стоит она в розовом платье, придерживая у живота стекающую с узких плеч сиреневую кофточку.

Да, внутренне подобрался и встревожился – ты не собираешься отрицать этого, но ты ничем не выдал себя. Легки и элегантны были твои движения, ты даже сделал ей комплимент, что она отлично выглядит. Закрыв за собой дверь, щелкнул предохранителем английского замка.

– Зачем?

Даже тут усматривается криминал! Ты сделал это по привычке (три года и четыре месяца!). Хотя, если подумать, кто мог помешать вам? Ведь, кроме тебя, ни одного близкого человека во всей Витте. Боже мой, неужели ни одного?

Носок сандалии не спружинил, а как бы вошел в тело ничком лежащего на земле человека. Реакции – никакой, да и что такое удар двенадцатилетнего ребенка по сравнению с бешенством разъяренных мужиков? Вновь обретшая шапку запыхавшаяся тетка гладила и дула на нее, ласкала, а подоспевший инвалид с культей грозно стоял на страже избитого.

Опущенные веки встрепенулись, когда щелкнул замок, но она так и не подняла их. Ты подошел и поцеловал ее в горячую щеку.

– Ты действительно прекрасно выглядишь, – повторил ты, но твоя искренность немного запоздала, потому что она уже подурнела – на застывшем лице проступили пятна.

Очки запотели. Ты снял и долго протирал их отутюженным платком. Час назад ты принял ванну, надел чистое белье и новую рубашку из тончайшего полотна с голубыми слониками – подарок супруги. В чем ином, а уж в этом Натали знает толк.

Слыханное ли дело – тематический репортаж на целую журнальную полосу! Башилов держит слово. И хотя гонорар в столичном журнале, надо думать, не превысит суммы, которую ты имеешь в Витте за один летний день (а пляж придется оставить минимум на неделю), ты и не подумаешь отказаться. Натали, в открытом платье, пожимает плечами, сиянье которых не уступает прохладному блеску шелка. Командировка! В ее восприятии твое решение сделать репортаж – это каприз, прихоть заевшегося человека. Но в конце концов рано или поздно настанет час, когда ты к чертовой матери бросишь ширпотреб и навсегда укатишь в Москву – уж там-то наверняка отыщутся охотники на фешенебельную квартиру в Причерноморье. Впрочем, если говорить всерьез, у тебя нет оснований для столь решительного шага. Ведь периферия, убежден ты, понятие не столько географическое, сколько духовное. Твоя жизнь интеллектуально насыщена, а это как раз то, к чему ты всегда стремился. Правда, ты пришел к этому несколько своеобычным путем, но ведь важен результат…

– И что ты там будешь делать? – подняв бровь, любопытствует Натали. – В Москве хватает своих фотографов.

О женщины! Для них не существует разницы между пляжным болванчиком и вдохновенным мастером.

Взяв пирожок с капустой (хотя, конечно, не те уже пирожки, глаза подводят), подбрасываешь еще штришок, и уже не поэт Гирькин, а некий полусвятой получается у тебя.

– Ну-ну! – завороженно подстегивает тетя Шура.

– А что – ну! – с грубоватостью близкого человека отвечаешь ты. – Пошли – познакомлю. Он дома как раз.

Но тотчас замыкается тети Шурино лицо.

– Нет, Иннокентий, – говорит она строго. – Прости меня, но туда я не пойду.

Ты не спрашиваешь – почему, молча и старательно пережевываешь пирог.

На то и суд, чтобы никаких недоговоренностей.

Башилов! Неторопливый и элегантный, на крупном и умном, рябоватом лице – очки в золотой оправе. Лаконичен. Да, звонил, да, предлагал… На полосу. А мог бы на две, на три, на восемь… На весь журнал. Меня это ни к чему не обязывало – все равно бы он отказался.

– Вы уверены в этом?

– Конечно. Разве бросит он пляж в разгар сезона!

– Слишком расточительно? – хихикает коротконогий человечек в красно-синем комбинезоне. Какое право имеет он?

Башилову, однако, нет до него дела. С готовностью отвечает, обращаясь, правда, не к красно-синему скомороху, затесавшемуся сюда неизвестно как, а к безмолвствующему судье в кресле – отвечает, что дело тут вовсе не в расточительстве. Нельзя оставить пляж без фотографа, а если сюда хоть ненадолго попадет кто-либо посторонний – Мальгинову крышка…

Et tu autem, Brute![24]

– А ты думал! – усмехается Натали. – Или ты действительно полагал, что они ездят сюда ради интеллектуального общения с тобой?

А для чего же? Ах да – море… Дармовая квартира… Коньяк и свежая, бьющая хвостом кефаль из рыболовецкого колхоза, о котором ты дал фотоочерк в «Светопольской правде».

– Но ведь и вы не были бескорыстны, – напоминает обвинение и просит войти очередного свидетеля.

Чуть раздвоенный подбородок, характерная, углубившаяся с годами асимметричность… Толпищин? – радуешься ты. Но, встав на свидетельское место, он дает показания, которые поначалу удивляют и тебя и суд.

– Живу в Харькове, двое дочек, работаю в «Интуристе». Муж – инженер-метеоролог, так что если врут с погодой, то здесь и моя вина – плохим обедом накормила…

Шулипова или Шумилова, конверт с харьковским штемпелем… Но Толпищин здесь при чем? – его-то ты принял по-царски. И тем не менее:

– Черкни, а? Столько лет прошло, все расползлись, как пауки, а так хочется вспомнить полуголодное студенчество! Видать, слишком сыты стали, а, Кеш? Напиши… У нас тут дача под Харьковом, мы тебе яблок пришлем. – И так, иезуитски читая невидимое, да еще чужое письмо, но все тише – голос рассеивается под куполом, – опускается по-царски принятый тобой Толпищин на свидетельскую скамью, где слишком тесно, и все – свидетели обвинения. Ты снимаешь очки…

Придерживая у живота накинутую на плечи кофточку, неподвижно ждала, пока ты протрешь их. Ты протирал, смотрел, приподняв на свет, и снова протирал, потом надел, а платок сунул в плащ. В кармане темно-коричневого, в крупную оранжевую клетку финского пиджака был другой, такой же отутюженный и слегка надушенный.

Плеснув хвойного экстракта, переключил воду на душ и поводил им, пока зеленоватая жидкость равномерно не разошлась по ванне. Затем вырубил воду и в упавшей вдруг тишине благостно погрузил тело в умеренно горячую, Новым годом отдающую воду. Хорошо… Закрыв глаза и вытянувшись, распустив по поверхности руки, расслабился весь и ни о чем не думал. Ни о чем! Через час тебя ждало трудное объяснение с Фаиной, но с тем большим упоением вдыхал ты горячий аромат хвои. Ты многое отдал бы, чтобы не огорчать ее, но – видит бог! – это было не в твоей власти. О ее же благе пекся ты и о благе ребенка, лучшая участь которого – не родиться.

Когда температура воды упала до канонических тридцати двух градусов, ты вышел из ванны и с головы до пят завернулся в предварительно нагретую на сушилке льняную простыню. Не вытирался, а промокал тело, поверху прижимая умелую ладонь к груди, плечам, упругому животу, ляжкам…

И тут грянул-таки этот вопрос:

– Вы обрадовались, что она умерла?

Еще даже дверь не успев закрыть, бабушка провозгласила с порога:

– У Шуры мужа убило!

Дед медленно вынул из глаза лупу. Не выронил, как обычно, подняв бровь, – вынул. Ни звука не издал он, только быстро-быстро тикали часы со вскрытой крышкой. Ты замер в своем углу, а в груди в нетерпеливом предвкушении колотилось обрадованное сердце.

Обрадованное? Об-ра-до-ван-ное? Так вот откуда тянется ниточка… Тишина наступает под стеклянным куполом с ромбовидными перекрытиями. На адвоката устремлены все взоры. Что же молчит она? Почему опущена ее седенькая голова? Но нет, подымается.

– Несмышленыш… Чем была война для него? Игрою. Он обрадовался, что она стала ближе. – На что – обвинение, совершенно справедливо:

– Хорошенькая игра! – И дальше: – Ладно, он был ребенком, но ведь рядом неотлучно находились двое пожилых людей. Глядя на них, он должен был понять…

– Не всем дано, – грустно замечают за шатким столом с гнутыми ножками. Кого защищает адвокат? Тебя ли? Их, не сумевших дать семилетнему ребенку урок сострадания?

Резная дверца открывается, и в зал грузно входит босой старик с лупой в глазу. Пружинит и слабо дрожит сверкающий паркет под его тяжелым телом. Приблизившись, останавливается и подымает надбровье. Выпавшая лупа повисает на шнурке, качнувшись.

– Он сызмальства любил шоколад, – произносит лаконичный старик, и это все его показание. Хотя куда же больше!

Кроме него, заулыбались все – «Большой кусок хлеба!» – один только дед сидел с набрякшими мешками под глазами.

Тяжело поднявшись на ступеньку, старик садится во втором ярусе, потому что первый забит свидетелями до отказа. И снова – тот же вопрос: обрадовался ли ты?

Нет! Потому и не заметила тебя подлетевшая тетя Шура, что ты стоял поодаль и не принимал участия в экзекуции – только смотрел. В первый раз ты даже не сразу понял, что затеяли отважные приморские пацаны, на которых ты взирал с завистью и некоторым страхом. Косой Хлюпа (спустя три года, в сорок четвертом, когда он подорвался на немецкой гранате, ему было четырнадцать; стало быть, тогда – одиннадцать) – Косой Хлюпа ласково угугукал сизому голубю, поглаживал его пальцем, успокаивая, а в это время его ассистент привязывал к поджимающейся лапе крепкую суровую нитку. Когда он затянул ее потуже, голубь страдальчески прикрыл глаза.

– Хватит, – остановил Хлюпа. – Больно ведь.

Бережно передал сизого ассистенту, а сам взял петлю, уже услужливо приготовленную кем-то. Проверил, легко ли затягивается, и осторожно надел ее, все так же любовно угугукая, на увертывающуюся шелковистую шею другого голубя, белого. Белый склонил заарканенную головку и внимательно посмотрел немигающим глазом на Косого Хлюпу. Косой Хлюпа тоже склонил голову и тоже посмотрел – своей работой любовался. Затем взял в каждую руку по голубю, подержал, прижимая к себе, и вдруг раскосившийся вдохновенный взгляд метнулся в небо, а вслед за ним вспорхнули и голуби. Первым, как ни странно, дернулся сизый – и вниз, в сторону, но сейчас же удвоил, утроил, учетверил усилия, намертво затягивая петлю на шее ошалело забарабанившего крыльями – такими широкими вдруг – белого товарища. Где голова, где хвост – все сплошной вихрь, из которого летят, медленно покручиваясь, белые перышки. Пацаны свистят и машут платками, сизый рвется из последних сил, а белый, прежде чем беспомощно обвиснуть, выпускает струйку розоватого помета, которую Косой Хлюпа торжественно именует прощальным салютом.

Его заветной мечтой было связать ниткой супружескую чету, когда же наконец ему удалось это, налетела откуда ни возьмись чужая тебе бабушкина сестра. Тебя она не приметила: ты стоял в стороне, в коротких штанишках с бретельками крест-накрест, умытый и причесанный, никоим образом не причастный к кровавой расправе.

На долю секунды появилось искушение снова тщательно протереть очки, но ты сдержал себя, уважительными шагами прошел мимо неподвижной Фаины. Куда девалась уверенность, с которой ты шагал к ней по просторным, в октябрьском солнце, утренним улицам? Лежа в ароматичной ванне, тонкой свежеглаженой простыней промокая благоухающее тело, облачаясь в чистое белье и надевая новую рубашку с голубыми слониками, ты с каждой секундой все более веровал в близкую победу. Не легкомыслие и не желание досадить тебе руководили твоим противником (противником… о боже!), а малодушный страх одиночества. Ты понимал Фаину и сочувствовал ей, но ведь ты – в единственном экземпляре, и ты не господь бог, чтобы накормить всех тремя хлебами. В конце концов сработал психологический механизм, в основе которого лежали здравомыслие и взрослая ответственность человека за свои поступки; сработал, и ты явственно ощутил свою внутреннюю непричастность к тому, что некогда было между вами. Но, едва войдя и увидя на ней нарядное розовое платье, не очень-то соответствующее столь раннему часу, и эту стекающую с плеч сиреневую кофточку, которую она придерживала у живота, и спокойное, без вчерашних изобличающих пятен лицо, и высокую прическу, плавно обнажившую белую шею, и розоватость слегка подкрашенных губ, и лакированные туфли на умеренном каблуке – едва увидев все это, ты понял, что она тоже внутренне отстранилась от того, что было между вами, но только по другую сторону. Тебе бы порадоваться, что дистанция, которую ты так заботливо наращивал все утро – и в ванне, и перед зеркалом, и за черным кофе с долькой лимона, – что дистанция эта еще увеличилась, но вместо радости – тяжесть погрузневшего вдруг тела. Борьба, понял ты, будет трудной.

– Ты завтракала?

Глупо! Какая женщина, не позавтракав, наводит этакий марафет?

– Да, – ответила она.

Вы стояли. Ты посмотрел на часы. Было только четверть десятого, а ей – к двенадцати. «Или что-нибудь изменилось?» – подумал ты с тревогой и надеждой одновременно. Если этот парад вызван скорым уходом на работу, тогда вовсе и не парад это, не приведение и боевой торжественный порядок сил перед решающим сражением, а заурядный утренний туалет педагога, обязанного предстать перед учениками в подобающем виде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю