412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Киреев » Победитель. Апология » Текст книги (страница 16)
Победитель. Апология
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:01

Текст книги "Победитель. Апология"


Автор книги: Руслан Киреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

«Нельзя ли вспомнить, когда впервые пришла вам в голову мысль о неприличии вашего появления на похоронах?»

На помощь подымется адвокат и, ослабляя несуществующий воротничок крепдешинового платья, выскажет мнение, что коль скоро не только поступки и слова фигурируют сегодня в качестве доказательств, но и мысли тоже – просто мысли, – то защита вправе зафиксировать намерение подсудимого позаботиться о надгробии на могиле покойной. «Разве пошел бы он на это, если б боялся каких бы то ни было разоблачений? Ее матери, например, наверняка показалось бы странным, что какой-то таинственный незнакомец решил вдруг поставить памятник ее дочери».

– Лист… Мамино любимое.

– Она у тебя тоже играет? – Ты лежишь на спине, без очков, куришь.

– Нет. Когда мы купили инструмент, ей уже было за тридцать. Поздно учиться. Но в детстве она мечтала. Потом я родилась, и она мечтала для меня. Отец сначала был против, говорил, нечего мучить ребенка. Но мама настояла. У нее изумительный слух… – Она сидит у пианино с поднятой крышкой, тонкие руки опущены. – Мама вообще очень талантливая.

Ты никогда не видел ее, хотя она и приезжала к дочери в отпуск, но ты отлично представляешь ее: все еще стройная дама, седые волосы уложены в аккуратную прическу, спокойный взгляд… Разумеется, ты поставишь памятник инкогнито, но если ей удастся напасть на твой след, ты невозмутимо разъяснишь, что сделал это от имени благодарных учеников. «Ваша дочь, – скажешь ты и ничуть не слукавишь при этом, – была прекрасным педагогом».

– Вот ваше свидетельство! – и презрительно выложила на стол. – Вы счастливы?

Ваше! Опустив газету, ты молча смотрел на дочь. Она распахнула шкаф, покопалась в нем и ушла в другую комнату переодеваться: она уже стеснялась тебя. Ваше свидетельство! Это была отместка за долгие годы, в течение которых вы мытарили ее музыкой.

– Я ненавижу ее. Понимаешь, ненавижу!

Но твою жену не так-то просто сбить с толку.

– Ненавидишь, а с утра до вечера крутишь магнитофон.

– Там другое. А это все ненавижу. Получу диплом или что там – не знаю, принесу вам, можете повесить в рамочке и молиться, но я в жизни больше не подойду к пианино.

Отпирая своим ключом дверь, услышал звуки фортепиано. Но когда вошел, все было тихо, инструмент закрыт, а Злата с непроницаемым лицом изучала «Советское фото». Играла, разумеется, она – тебя убедила в этом не столько музыка, которую ты слышал собственными ушами, сколько тот факт, что твоя дочь заинтересовалась вдруг способами, с помощью коих фотография уподобляется пастели. До сих пор ее волновало нечто другое. «Силуэт». Стереодиски. Итальянский батник. Тебе бы разгневаться, и ты стараешься, ты честно изображаешь рассерженного папа, но в душе тебя восхищает ранний артистизм ее натуры. Это – от Натали. Чувство меры и грация, к тайной твоей гордости, все более расцветают в твоей супруге. Сама, быть может, того не ведая, она и в дочери воспитала качества, без коих истинная женщина немыслима. Ты благодарен ей за это, и ты не намерен жмотничать – пусть даже в благородных педагогических целях. Ничто так пагубно не влияет на молодую и некрасивую женщину, как материальная стесненность.

Лицо ее кривилось, крупные зубы ловили прыгающую губу. В опущенной руке розовели театральные билеты.

– Ты что? – Но уже понял – что́, и ласково успокаивал ее, вытирал отутюженным платком глаза. Такой некрасивой была она… А ты вдруг увидел белеющие на полу авиационные билеты. Подняв, заботливо протянул ей.

– Не надо терять. Они еще пригодятся нам.

Фаина посмотрела на них с горестным и отрешенным видом.

– Что это?

Как?! Неужто даже в голову не пришло, что ведь до театра надо как-то добраться? Ты невесело улыбнулся. Невесело, но не только потому, что рядом сидела немолодая и одинокая женщина, которой так мало надо в жизни, а потому еще, что женщина, которой так мало надо, – твоя подруга. Не нужен ей никакой театр – ей достаточно, что среди мытарящих тебя забот и дел ты не забыл о ее заветной мечте. Вспомнил. Постарался сделать приятное. И это был тот лимит счастья, какой способна была вместить ее неизбалованная душа. Три или четыре раза возил на такси в Светополь, потому что в Витте вы даже в ресторан не могли пойти вместе, – вот и все. А тут… Для билетов на самолет уже недостало места.

В кого пошла она? Ни в тебе, ни в твоей супруге, слава богу, нет этой сухопарости. «Она некрасива, – констатирует Натали почти с гордостью, а тебе это как нож по сердцу. – Но она пикантна». Ты не споришь, хотя в запасе у тебя есть более точное определение качеству, которое имеет в виду твоя не слишком изощренная в лингвистике супруга. Вместимость. Нет, наверное, таких радостей в мире, для которых в сердце твоей дочери не зарезервировано места. Хорошо это или плохо? Пожимаешь плечами. Твой ум безнадежно буксует, едва ты принимаешься думать об этой костлявой девице. С грехом пополам его хватает, правда, на уяснение азбучной истины, что нельзя безнаказанно баловать детей, и ты мужественно сдерживаешь себя, но когда эта длинноволосая дрянь благодарно и быстро улыбается тебе, счастливая… Тут ты беспомощен… А в общем, конечно, ты прав – вместимость.

Вокруг театра – кордон невезунчиков, заискивающе спрашивающих лишний билетик. Ты высоко держишь голову, но, разумеется, тут нет и грана заносчивости – всего лишь инстинкт мужчины, который не слишком выдался ростом. «Лишних нет», – с неизбывной вежливостью ответствуешь ты, а когда, делая какое-то ироническое замечание по поводу фонарей, стилизованных под прошлый век, поворачиваешься к своей даме, то вместо парящего от счастья лица видишь нечто растерянное и жалкое. Опущенные веки вздрагивают, и нет такой силы, которая способна поднять их. Словно не в прославленный театр ведешь ты ее по скверу в самом сердце столицы, а сквозь строй, нагую.

Низко ли повязанная косынка в крупный горошек явилась причиной того, слабый ли голос, но перед тобой была не блистательная дама, мимо которой не проходил равнодушно ни один мужчина (разве что Гирькин), а уже немолодая и больная, сломленная горем женщина. Ты не выдержал.

– Перестань сходить с ума. Три четверти абитуриентов возвращаются ни с чем, а в юридический – пять шестых.

Жена вымученно улыбнулась.

– Откуда у тебя такие цифры?

– Они не у меня. Они у всех. Если шесть человек на место, то пять шестых остаются с носом.

– Те, кто хочет…

– Те поступают. Со второго, с третьего раза.

Но, говоря «хочет», она имела в виду не дочь, а тебя.

Натали преувеличивает твои возможности. В вузовском мире у тебя нет знакомств, не предусмотрел, пустил на самотек. Прошляпил. Выбирая друзей, ты руководствуешься не выгодой, которую сулит то или иное знакомство, а духовными интересами. Твоя обретенная независимость дает право на это. Но, наверное, исключения неизбежны. Скрепя сердце ты сделаешь все, что от тебя зависит. Скрепя сердце… Башилов обещал прислать в июле доцента, заведующего кафедрой. Он, жена и двое детей… Что ж, вы выделите им комнату. К первому августа, когда начнутся вступительные экзамены, он вернется в Москву отдохнувшим и преисполненным благодарности.

Снова даешь козырь обвинению, но это лишь демонстрирует твою силу. Вернее, твою правоту. Пусть какой угодно суд судит тебя – ему не доказать, что ты повинен в ее смерти. Не доказать! Ибо не только страшные октябрьские дни, когда ушла Фаина, но и долгий опыт предыдущей жизни опровергает это дикое обвинение. Разумеется, этот опыт не безупречен, но если быть объективным, нельзя не видеть, что даже самые бесспорные твои прегрешения не так уж бесспорны. Сколько привходящих обстоятельств оказывало тайное давление на твою безоговорочную с виду суверенность! И тем не менее: что бы ты ни делал, в какую б сторону ни правил свой корабль, на флагштоке у него всегда развевалось знамя добра. Non feci…[19]

Коренастый человек в плаще с бляхами, «молниями» и ремешками стоит один на холодном и сыром февральском пляже, между навесов, под которыми, аккуратно сложенные, высятся ненужные сейчас топчаны. Мертвы краны, из которых летом бьют фонтанчики, развалены, растащены прибоем пористые булыжники. Нагроможденные друг на дружку, они служат в сезонные месяцы постаментом, на который поочередно взбираются голые люди в неистребимом желании навечно остановить время. Увешанный аппаратами немолодой мужчина в шортах спешит ублажить их курортную прихоть. Щелк, щелк! – знак рукой: следующий! Затем деловито идет босыми ногами к врытой в песок крашеной трубе, на которой высоко и неподвижно реет на три стороны: «Фото». Достав из вместительной, со множеством отделений сумки, что висит на крючке, дюралевые жетоны, проворно раздает их в обмен на ассигнации, которые небрежно сует в массивный бумажник из желтой кожи, а серебро, не считая, сыплет в глубокий карман шорт. «Пожалуйста, дайте рассчитаться… Все-все успеете… Спасибо… Не волнуйтесь, мамаша, будет цветное, будет шесть… У вас прелестный малыш, он не может не получиться… Благодарю… Послезавтра, после двенадцати. Здесь, да… Будьте добры…» – И снова – в воду, мутную от песка, пота, капающего мороженого, пролитых лосьонов, жирных после пирожков и чебуреков рук.

Сейчас труба обезглавлена – вывернут и унесен на долгую зимнюю спячку держатель с трафаретом. Влажен и сер спрессованный песок. Западный ветер срывает пену с зеленых волн, подымает и треплет его редкие волосы. У человека усталое, с потяжелевшими щеками лицо, а массивная оправа очков не скрывает болезненных теней под глазами.

Часть вторая

Поначалу ты не узнал его, да и не мог узнать, потому что, компонуя кадр, пусть всего лишь семейный, из трех или четырех человек, не замечаешь лиц – только фигуры, только хотя бы приблизительное равновесие. На большее не остается времени: у кромки воды топчутся в ожидании другие. Стоило, однако, взглянуть в окуляр видоискателя, как тебя кольнуло. Где-то ты уже видел этот раздвоенный подбородок, причем впадинка чуть смещена – она-то и придает лицу легкую асимметричность. Строго говоря, асимметричны все лица, но тут это видно было невооруженным глазом. Определенно встречал ты этого человека.

– Кажется, вы снимались уже? – спросил ты небрежно, взводя затвор, а сам уже знал, прежде чем жена, маленькая и живая блондинка, ответила, что они только приехали, – уже знал, что тут другое, потому что те, кого снимаешь, в памяти не застревают. Иначе в чудовищную фототеку превратится голова: не меньше двухсот кадров делаешь за день, на которых до полутысячи физиономий.

За редким исключением, если клиент в последний момент не испортил картинку, довольствуешься одним кадром, но здесь взял второй, причем придержал глаз у визира, и не напрасно. Оптика, точно искусный гример, скрадывает морщинки и складки лица, возрастные утолщения кожи, некоторые диспропорции – словом, на нет сводит кропотливую и зловещую работу времени. Краткий миг длится это, но тебе хватило – ты узнал его. Фамилия всплыла не сразу, но ты уже понимал, где и когда видел его: институт, сокурсник… А в следующую секунду, когда привычным движением взводил затвор, но уже не для них, а для следующих, спешащих занять место на мокрых камнях, пришла и фамилия: Толпищин.

Энергично жестикулируя, говорит что-то, сухие блестящие волосы рассыпаются и падают на чистый лоб, он с неудовольствием откидывает их – мешают! – и снова беззвучно и яростно доказывает что-то, в легкой дымке, как бывает, когда смещена резкость.

Михайловская твердо кладет на стол ручку с золотым пером, потом приподымает ее, переворачивает и кладет снова – под прямым углом к прежнему положению. Ты знаешь, что означает это, и все в группе знают: доцент недовольна. Чем? На сей раз – тобой, а вернее тем, как складывается твоя судьба. Иннокентия Мальгинова не оставляют при аспирантуре, а распределяют в облоно. По новому положению между вузом и аспирантурой должен быть минимум двухгодичный зазор. Время реформ и поразительных экспериментов…

– Ну ничего, – говорит доцент Михайловская и снова переворачивает свою китайскую ручку на девяносто градусов. – Аспирантура не уйдет от вас.

Обратный адрес: Харьков, Шулипова или Шумилова… С недоумением разглядываешь конверт. Сроду никого не было в Харькове, а эта фамилия и вовсе незнакома. Но – женская, и что-то забыто екает в груди, ты тут же, в прихожей, со сдержанным нетерпением очень аккуратно вскрываешь конверт. Если вдруг выйдет из комнаты жена и застанет тебя за этим занятием, то ничего предосудительного не заподозрит – так царственно спокоен ты.

– С какой это прекрасной незнакомкой ты гулял сегодня? – Вроде шутливо и походя, но в голосе напряженность.

Невозмутимо глядишь на нее поверх газеты.

– Я? – Но уже понимаешь, о ком речь, и лихорадочно прикидываешь, знает ли еще что, догадывается ли, подозревает или просто засек и услужливо передал какой-то мерзавец.

– Не я же.

Ты делаешь вид, что припоминаешь – напряженно и с недоумением.

– Сегодня? – Но газету не опускаешь – разговор не стоит того, чтобы прерывать чтение. – Может быть, с Фаиной Ильиничной? – с сомнением предполагаешь ты, давая понять, что Фаина Ильинична и женщина – вещи разные.

– Не знаю, не знаю…

– Как не знаешь? Фаина Ильинична, из музыкальной школы. В библиотеке встретились. Говорили о Злате.

Брови жены (соболиные брови – сказали бы в старые добрые времена) съезжаются – производит мысленное сличение словесного портрета женщины, о которой ей доложили, с преподавательницей музыки. Кажется, сошлось, и брови, успокоенные, вернулись на место. Эта музыкальная дама явно не из тех, к кому следует ревновать мужей. Да и ты, при всей своей терпимости, не позволишь устраивать вульгарные сцены ревности. Твоя жена умница, ей с лихвой достало одного урока.

Трах! – на столе подпрыгнула, выбросив окурок, фарфоровая пепельница с языческими божками. Но голоса не повысил, лишь одышка перемежала, отрывистые фразы.

– Я не позволю тебе допрашивать меня. Я люблю дом, люблю семью, но я не филистер – ты запомни! Мне нужен воздух! Не деньги и не побрякушки, и не твои разносолы – воздух! Чтобы я мог дышать. И ты не смеешь допрашивать – где и с кем я был, и что я делал. Я общался – тебя устраивает это? Я думал. Я спорил. Или ты хочешь, чтобы твой муж уподобился тем, для кого превыше всего набить брюхо и вырядиться в кримплен? А затем с сытой снисходительностью фланировать по набережной? Или забивать «козла»? Или лакать «Солнцедар»?

Вряд ли ты сказал «кримплен» – тогда еще его не было. Шевиот… Бостон… Время, вперед!

«…Ты, конечно, помнишь, Люду Идашкину? Так вот, Кеша, это я, только теперь я не Идашкина, а Шулипова. Живу в Харькове, двое дочек, работаю в «Интуристе». Муж – инженер-метеоролог, так что когда врут с погодой, то знай, что здесь и моя вина: плохим обедом накормила супруга, вот он и спутал циклон с антициклоном.

Как ты? Живешь в Витте – вот все, что знаю о тебе, ну и еще – что по-прежнему занимаешься фото. На выставке в Москве видела твою работу – «Неудачливый рыболов».

Значит, не бросил? Только что-то не уразумела я, где же он ловит. В реке? Но, насколько я сведуща в географии, у вас там нет рек, а в море разве ловят удочкой?..»

Слеплялся хлебный катышек туго и тщательно, иначе едкая морская вода в момент размочит его. Тогда глоссику достаточно ткнуться носом, и хлеб развалится, высвобождая крючок и становясь безопасной добычей. Нельзя! Не то время, чтобы разбрасываться хлебом. Правда, в отличие от остальных малолетних рыболовов, жадно усыпавших набережную, твой каждодневный ужин не зависит от рыбацкого счастья. Но тем не менее ты стараешься. Вообще-то глоссик лучше берет на рачка, но сейчас не сезон рачков, поэтому хорошо, если за час выдернешь две-три рыбки. Терпение и сноровка – все решали они. Впрочем, терпения хватало всем – в отличие от хлеба. С утра до вечера мерзли на парапете с короткими удилищами мальчики и девочки всех возрастов… А сейчас хорошо, если три-четыре пацана торчат на причале. Этого колоритного старика для «Неудачливого рыболова» ты караулил два утра, брал длиннофокусником, но все не то было, тогда ты плюнул, подошел, и чуть ли не в упор взял, а старик даже глазом не моргнул, так раздосадован был своим рыбацким невезением.

«…А ты умница – на все время находишь. Участвуешь вон в международных выставках. Но, насколько я понимаю, это хобби, а основной хлеб? Ума не приложу, что делать в Витте с твоими блестящими языками. Черкни, а? Сколько лет прошло, все расползлись, как тараканы, а так хочется вспомнить полуголодное студенчество. Видать, слишком сыты стали, а, Кеш? Напиши… Здесь еще Серега Макаров, а Нинка Касымова – в Париже. То ли при посольстве, то ли при торгпредстве. Ай да Нинка! Помнишь, как она разревелась на истмате? Напиши, Кеша, напиши обязательно. У нас тут дача под Харьковом, а на даче – яблоки! Антоновские. Вы на своем юге не видывали таких…»

На «постамент» взбирались следующие, ты на расстоянии дирижировал, устанавливая и поправляя, а сам краем глаза следил из-за дымчатых очков за Толпищиным, за его ярко-зелеными, с красной полосой плавками. Туда-сюда сновали голые тела – от кофейно-черных до сметанно-белых, копошились в грязной воде бесштанные ребятишки, кто-то входил в море, сухой и напрягшийся, кто-то расслабленно выходил, а зеленые плавки не двигались. Неужели узнал? Вместо черно-белой щелкнул на цветную, но было уже поздно, все равно мальчики отшлепают три цветных, ну что ж, повезло мамаше, подарил рубль сорок… Ни слова не говоря, выдал жетон на три цветных.

Южные яблоки ничем не уступают антоновским, даже в аромате, если взять, например, симиренко. Правда, они рыхловаты и пресны, но и антоновские, если долго лежат, становятся как картошка. А вот кандиль и синап – синап особенно, хотя такой невзрачный на вид, – до весны сочности не теряют… Закрутившись, ты не ответил Лиде Идашкиной в Харьков.

Толпищинские плавки наконец исчезли, ты с облегчением перевел дух, но вскоре замаячили снова, только ближе. Каким варварским вкусом надо обладать, чтобы напялить на себя этот чудовищный гибрид зеленого с красным!

Три года и четыре месяца длились ваши отношения, три летних сезона, в течение которых ты все дни напролет, вернее – первую половину дня, с десяти до часу пропадал на пляже, и за все это время она ни разу не явилась сюда. Ни разу!

Открыла, не спросив, – как всегда. Ты молча переступил порог с тяжелым портфелем, в котором лежали фрукты и вино. Несколько секунд она внимательно всматривалась в тебя: не собираешься ли улизнуть сразу, не по пути ли заглянул – узнать, как она, и предупредить, чтобы не ждала в ближайшие дни, потому что дела, дела… В ее глазах была смиренная готовность отпустить тебя – к твоим делам, к твоей жене, семье, к твоему большому и полному, недоступному ей дому. Не оглядываясь, привычной рукой опустил на замке кнопку предохранителя. Шагнул, обнял… Мгновение она сопротивлялась – не тебе, своему истосковавшемуся чувству. Но лишь мгновение, и вот уже, обессиленно прикрыв глаза, мягко прильнула всем телом. Ее волосы пахли свежей штукатуркой. Ты поворошил их свободной ладонью, было много седых.

– Ну что ты?

Она не шевелилась, не дышала, ты не видел ее спрятавшегося в тебя тяжелого и темного лица, но ты чувствовал, как изо всех сил сжимает она счастливые веки.

С чистой совестью мог бы повторить ты прекрасные слова одного из друзей Сократа: «Дарю тебе единственное, что у меня есть, – самого себя». Единственное! Все остальное, чем мы якобы обладаем, – миф, пустой звук, мираж, о который тем не менее вдребезги разбивается столько судеб.

Выдавал дюралевые жетоны, клал деньги в бумажник – не сортируя, все подряд, с дежурной вежливостью повторял, что за снимками – послезавтра с двенадцати, и все время чувствовал рядом приблизившиеся вплотную, караулящие тебя зелено-красные плавки. Узнал! Ты не спеша выдал двум или трем нетерпеливым снимки, хотя принципиально никогда не делал этого раньше двенадцати. Плавки не исчезали. И тогда ты учтиво повернулся к нему.

– Вам?

Грузное немолодое лицо с широко раскрывшимися под августовским солнцем порами… Так, вблизи, ты бы ни за что не узнал его, даже по ложбинке на подбородке, даже по асимметричности лица, которая некогда придавала ему милое своеобразие, а сейчас, шаржированная годами, слегка окарикатуривала его. Ты вспомнил, что Толпищин старше тебя – лет на пять-шесть: война помешала вовремя закончить школу.

– Извините, пожалуйста. Вы… Ваша фамилия не Мальгинов?

Ты не отвечал, всматриваясь, как человек, у которого неясно мелькнуло что-то и вот теперь он лихорадочно роется в памяти.

– Толпищин… – Вроде бы еще не уверен в своей догадке, но радость нечаянной встречи – вот она, поднялась и сейчас выльется наружу.

– Кеша! – Лицо разгладилось, на миг явив того, далекого, молодого Димку Толпищина, что жестикулировал у кафедры длинными руками. Неслыханный фарт – встретить на юге, у моря, где, в общем-то, помираешь со скуки, бывшего сокурсника. А из-под этой первой радости уже высовывалось еще не осознанное им самим, в досаде отодвигаемое в сторону – потом! – недоумение: Кешка Мальгинов, один из лучших студентов факультета, баловень Михайловской – на пляже, в шортах и кепочке с целлулоидным козырьком, весь увешанный аппаратами. – Кеша!

– Митяй! – Смеешься (у тебя скверные зубы), жмешь пухлую руку, сыплются вопросы – как, что, когда? – но очередная мамаша уже взгромоздила на «постамент» довольное дитя, и ты, приятельским тоном прося подождать немного, устремляешься в теплую и желтую спасительную жижу.

Ни при Гирькине, ни при Башилове, ни при Саше Пшеничникове, устроившем тебе билеты на «Спартак» и потому со спокойной совестью воспользовавшемся твоим летним гостеприимством, ни при всех остальных своих именитых знакомых, по сравнению с которыми что такое директор уральской школы Митька Толпищин? – ты не стеснялся своей пляжной работы, а тут вместо черно-белой хлопнул на цветную.

Злата подняла голову на худой шее, но в твою сторону не повернулась, проговорила в пространство:

– Отец. Фамилия, имя, отчество. Это я написала. Место работы и должность… – И замерла – с опущенными глазами и ручкой наготове, давая понять, что запишет под твою диктовку все, что ты сочтешь должным сказать ей.

Вытянувшись в вольтеровском кресле, ты одной рукой придерживал транзистор, другой медленно вращал колесико настройки. Но непринужденности уже не было в твоем теле.

– Почему же, написав фамилию, имя и отчество, ты не написала место работы?

Дочь покривила губы, но глаз от анкеты не подняла.

– Быткомбинат? Фотограф…

– Горбыткомбинат, – поправил ты.

Дочь издала звук, который ты волен был понимать как угодно, и перо ее побежало. Из транзистора зачастила испанская речь. Ты включил широкую полосу.

– Не мешает? – заботливо осведомился ты.

– Не мешает.

А язык, между прочим, не испанский, хотя и иберо-романской подгруппы. Непростительная ошибка для словесника твоего класса!

– Иннокентий Мальгинов, мой друг. Блистательный фотомастер, лидер южной школы.

Гирькин наклонил в знак уважения и почтения свою канцелярскую голову, в улыбке губы раздвинул, но на него этот пышный титул не произвел никакого впечатления. Равнодушным взглядом скользил по твоим работам, для каждой из которых Башилов находил щедрый эпитет. А вот отделанный голубым плюшем потершийся альбом, который неведомо как попал ему в руки, рассматривал долго и с неподдельным интересом.

– Мне на службу, – произносил ты, подымаясь из-за стола, за которым жена и столичные гости неторопливо предавались завтраку.

Служба – это было точное слово, которое все вмещало и все объясняло. На этюды и фоторепортажи, какими бы первоклассными ни были они, прожить трудно, тем более в провинции, поэтому ты вынужден служить, то есть зарабатывать себе на хлеб насущный. Они – люди искусства, и они понимают это.

– А сегодня ж воскресенье, – сказал раз Гирькин, подняв взгляд от яйца, которое он старательно обстукивал серебряной ложкой.

– Летом не существует воскресений, – с доверительной улыбкой объяснил ты, но эта минута, когда ты подымался, увешивал себя камерами и уходил, пока все еще безмятежно завтракали, была неприятна тебе. Что делать – жизнь не состоит из одних только удовольствий, и в этом, наверное, есть свой великий смысл.

По плечу не хлопали друг дружку, но каждое слово, каждый вопрос и каждая с улыбкой произнесенная фраза были как это обрядовое похлопывание при встрече старых друзей. Вспоминали сокурсников – кто где теперь, ты с мягким пародированием пересказал письмо Лиды Идашкиной из Харькова, которая теперь не Идашкина, а то ли Шуликова, то ли Шулипова (хотя твердо помнил в этот момент, что Шулипова), и, конечно же, не преминул доброжелательно удивиться счастливой звезде Нины Касымовой: до пятого курса путала французский с испанским, а теперь – в Париже!

– В Париже? – переспросил Толпищин, и такое детское простодушие проступило на его постаревшем, с раздвоенным подбородком лице, что было видно: Париж несказанно далек от него, на другой планете.

Ты улыбнулся его милой наивности.

– А кто этот Толпищин? – с удивлением спросила Натали. Она понимала, когда ты с размахом принимал поэта Гирькина, графика Башилова, театрального художника Пшеничникова – пусть даже он и оказался тот еще хлюст: приударил за семнадцатилетней девочкой – все это она понимала, она светская женщина, и у нас открытый дом, но кто такой этот Толпищин с Урала…

– Кем, ты сказал, он работает?

– Я не сказал, кем он работает. Я сказал, что это друг юности, учились в одной группе.

И ты собственноручно полез в сервант за палевым сервизом – им пользовались в самых торжественных случаях.

Не место красит человека… Как, в сущности, глубоки они, банальные истины! Да и, строго говоря, что такое мудрость, как не банальность, приоткрывающая внезапно свой заветный смысл?

– Скажите, пожалуйста, молодой человек, не могу ли я сфотографироваться у вас? – У этой дородной, давно уже запенсионных лет дамы были удивительно молодые глаза – миндалевидные, зеленые, с влажным блеском.

– Хоть миллион раз! – проговорил ты, забавляясь в душе этой новой для тебя ролью; похоже, женщина всерьез приняла тебя за профессионального фотографа.

Клиентка – твоя первая клиентка – улыбнулась доверительно и умно.

– Спасибо. Но у меня к вам просьба. Я бы хотела получить фотографии завтра к вечеру. Дело в том…

– Вы получите завтра к вечеру. – И едва удержался от соблазна прибавить: «Merci, enchanté de vous avoir connu»[20].

В счастливом неведении уходила дама, восхищаясь в душе службой быта, так вдруг сиганувшей вперед по части сервиса. Пусть! Зачем ей знать, что снимал ее не ярмарочный фотограф, а изощренный любитель, лингвист с двумя ключевыми языками, изъявивший желание, пока в гороно думают, куда его ткнуть, поупражнять в условиях ателье свое не слишком отработанное искусство постановочного портрета.

В Витте было более чем достаточно своих учителей, а тут вдруг нежданно-негаданно в середине учебного года явился ты. Не вовремя! Отец хмурился и сопел. Вот у него все было в срок: вовремя родился, вовремя женился, вовремя обзавелся сыном, то бишь тобой, вовремя привез его к бабушке: через полторы недели началась война; а то бы застряли в Запорожье, где немцы зверствовали куда неистовее, нежели в курортной Витте, никакого стратегического значения не имеющей. Да и сам он прибыл сюда без опоздания – сразу после победного салюта. Именно в это время парализованный трехлетней оккупацией город позарез нуждался в человеке, могущем взвалить на себя тяжкую ношу восстановления коммунального хозяйства. Великая вещь – своевременность! Ты, в общем-то, тоже редко когда опаздывал, но вот твоей жене приспичило рожать в самый неудачный из всех мыслимых сроков. Впрочем, как сказать. Никто не знает, молвил однажды Гирькин, куда плывет рыба.

Не Гирькин – Башилов. Гирькин же просто спросил у Фаины, знает ли она Юлиана.

– Это блаженный-то? – осведомился Башилов.

Гирькин настороженно покосился на него, медленно опустил затяжелевший взгляд.

– Неизвестно, – выговорил он.

– В каком смысле? – со смешком подхватил Башилов и поправил на крупном рябоватом лице очки в золотой оправе. – Кто из нас блаженный?

Гирькин, однако, не отозвался на шутку, в которой хоть и неявно, но проскальзывало подобострастие, и вот тогда-то Башилов произнес:

– Ты прав. Никто не знает, куда плывет рыба.

Почему ему так важно было знать, знакома ли Фаина с Юлианом-Тимошей? Прихоть поэтической натуры, живущей по своим, неведомым простому смертному законам? Или он просматривал здесь некую внутреннюю связь?

Он сидел на скамейке под шелковичным деревом, один, и счастливым, розовым, очень большим языком старательно облизывал петушка на палочке.

– Вкусно? – добродушно спросил ты, приблизившись.

Юлиан-Тимоша поднял на тебя глаза, а рот остался открытым. Точно у ребенка или старика, там недоставало зубов. Он узнал тебя и ощерился.

– Здравствуйте.

– Здравствуй-здравствуй! Как поживаешь? – Сунув руки в карманы плаща, дружелюбно улыбался сверху. Юлиан-Тимоша молчал. – Поживаешь как, спрашиваю.

– Хорошо… – Деформированное безбородое лицо – лицо дегенерата – бездумно улыбалось, но в глубине младенчески ясных глаз таилась тревога.

У Гирькина есть короткие стихи о Юлиане-Тимоше – всего двенадцать строк, – и там Юлиан-Тимоша выглядит этаким мудрецом, постигшим в своей девственной инфантильности некую высшую гармонию. Стихи эти не казались тебе примечательными, они слишком безыскусны, если не сказать элементарны, ты так и видел, как Гирькин, выстаивая длинную очередь за сахарной ватой, наговаривает их себе под нос от нечего делать. Во всяком случае, написал он их в Витте и сразу же прочел вам в простодушном – ой ли? – любопытстве: ничего? Ты промолчал, Башилова они восхитили, а Лариса лишь загадочно повела бровью.

Надо сказать, что, несмотря на все твои добросовестные потуги, тебя никогда не трогали сочинения Анатолия Гирькина. Слишком мало соотносятся они с нашим бурным и опасным веком, принципиальное отличие которого от всех предыдущих веков в том, что он может стать последним в истории человечества. И истинные поэты, коих ты имеешь честь читать в подлиннике, кожей чувствуют эту если не обреченность мира, то его зыбкость, наш же мастер в своей беспредметной ностальгии готов выдать за некий нравственный эталон блаженное неведение идиота.

Сжимая в мягком кулаке палочку леденца, ко рту, однако, не подносил, ждал, и ты, решившись, небрежно задал вопрос, который был преамбулой к другому вопросу, главному:

– Ты помнишь Анатолия? Прошлым летом жил у меня. Стихи сочинял. Гирькин, – назвал ты фамилию, хотя что значила для него фамилия? – Ты ведь умеешь читать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю