Текст книги "Победитель. Апология"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Повыше надо было, – огорченно сказал Летучая Мышь.
– Конечно. Чем шире овал лица, тем выше точка съемки. А блики отличные.
В красном свете не различишь, зарделось ли склоненное над ванночкой мальчишеское лицо с оттопыренными ушами, но, должно быть, зарделось. Кроме Фаины, ты ни одной живой душе не говорил этого, но порой тебя точит червячок, будто в тебе, как ни странно, погиб – или, вернее, погибает – недурственный педагог. Конечно, ты не Макаренко и не Песталоцци, но кто посмеет отрицать, что твои ученики обожают тебя? Песталоцци! Ты низко склоняешь голову перед этим великим швейцарцем. Как беззаветно надо быть преданным детям, чтобы иметь мужество (да и только ли мужество!) отказаться ради них от последнего свидания с умирающим и притом единственным сыном! Ты бы, наверное, не смог так… Но твоих более чем скромных сил хватает, чтобы свято блюсти мудрые заповеди этого божьей милостью педагога. «Ребенок должен сознавать, что твоя воля определяется необходимостью, вытекает из положения вещей». Удивительные слова! Следуя им, ты провозгласил своим воспитательным принципом доброжелательность и строгое уважение к детям. Даже обычные, профессионального толка замечания стараешься делать как можно реже. Лучше показать лишний раз, чем упрекнуть в нерасторопности усвоения. В то же время – никакого заигрывания и никакого панибратства: дети терпеть этого не могут. Им гораздо приятнее чувствовать себя молодыми коллегами, нежели пусть одаренными, но учениками. И ты умело используешь этот опирающийся на самолюбие рычаг.
– Да, так в отношении лета, – уже вплотную приступил ты. – Если есть желание с толком использовать время, то можно поработать здесь.
Летучая Мышь поднял голову – больше с вспыхнувшей надеждой, чем с непониманием, и это сразу обнадежило тебя. Ты понял, что он будет работать.
– Но ведь студия закрывается на лето.
– Студия закрывается, но лаборатория функционирует… Вынимай, – кивнул ты на позитив и терпеливо подождал, пока Летучая Мышь извлек его пинцетом, прополоскал в холодной воде и погрузил в фиксаж. – Лаборатория будет работать все лето. Четверо лучших студийцев приглашаются на практику. К сожалению, больше я взять не могу. Но в предварительных наметках ты входишь в это число.
Вот теперь уж устремленное на тебя мальчишеское лицо наверняка зарделось. Даже глаза опустил, не понимая, что красный свет идеально маскирует стыдливость.
– Однако я должен предупредить, что практика будет не из легких. Так что подумай и посоветуйся с родителями. Только учти, что никто ничего не должен знать. Из семнадцати человек отобрано четверо самых талантливых. Если остальные узнают…
Так-то, товарищ Синицына! Видите, как просто открывается ларец? Впрочем, разве не понимали вы, что, будь даже у тебя семь пядей во лбу, в жизнь не управиться одному на Золотом пляже?
Понимала… И вообще, ты можешь положиться на нее. «Что, собственно, инкриминируется ему? – обратилась бы она к твоему гипотетическому обвинителю. – Работу, которую выполняли ребята, можно действительно считать практикой, причем практикой эффективной. Где еще могли они освоить так премудрости фотоискусства?» – «Они не искусством занимались. Это ширпотреб, поденщина». Поденщина?.. Включив вентилятор, прикрывает глаза, гипюровая кофточка трепещет. «Возможно. Но эта «поденщина» дает технические навыки, которые являются непременным условием всякого мастерства. К тому же Мальгинов щедро благодарил их: один из них получал в конце сезона камеру, другой – увеличитель экстра-класса, третий – дорогой экспонометр. Это широкий человек».
Как всегда в предпраздничные дни, комбинат и его многочисленные филиалы работали с перегрузкой. Ни себе, ни людям Синицына не давала передышки – шутка ли, за неделю можно выжать месячный план! – но ты все-таки умудрился застать ее в кабинете, и при этом одну. Ни слова не говоря, приблизился к столу, поставил голландский магнитофон и, нажав клавишу, осторожно опустился в кресло.
– Что это? – отрывисто и недовольно спросила директор, давая понять, что ей не до развлечений.
Ты молча поднял в ответ палец: пожалуйста, тише.
– Многоуважаемая Марта Федоровна! – раздался в тишине голос, даже для тебя – или, лучше сказать, для тебя тем более – прозвучавший как чужой, хотя при записи ты лишь самую малость изменил его. – Позвольте от лица всех моих собратьев, как то: магнитофоны, телевизоры, приемники, радиолы и проигрыватели, которым вы в своих изумительных реанимационных мастерских так искусно возвращаете жизнь, поздравить вас с прекрасным женским праздником. Этот весенний день прелестен вдвойне, ибо выпадает на месяц, названный в честь вас. Слава же марту! И слава Марте! – В этом месте твои интонации прорезались так отчетливо, что директор не могла не узнать их, но тем не менее даже бровью не повела. Ты понимал, что поздравление не должно быть слишком длинным: время горячее, и несмотря на просьбу никого не пускать, к которой ты присовокупил флакон духов, мимо рассеянной Лидочки мог в любую минуту кто-либо проскользнуть. Да и зачем слова! – …Примите в качестве праздничного сувенира эту скромную мелодию. – И зазвучала музыка.
Поднявшись, ты поклонился.
– Подожди! – остановила Марта Федоровна, и ее энергичное лицо изобразило озадаченность, хотя все-то она уже давно поняла. – А это что же?..
– Всего лишь мелодия, – ответил ты с улыбкой. – Уж музыку-то я имею право преподнести вам в такой день?
– Музыка! Какая тут, к дьяволу, музыка! – Она дотронулась до корпуса сухонькой ручкой. – Умеешь ты это, черт тебя побери…
Как в детстве ждешь дня рождения! Но из всех подарков, которыми тебя щедро оделяли твои многочисленные родичи, самым счастливым неизменно оказывался подарок тети Шуры. Всякий раз он был неожидан и в то же время порождал праздничное чувство, что именно о нем ты и мечтал больше всего. Так появились у тебя первый фотоаппарат (простенький «Школьник») и шахматы, конструктор, альбом для марок, впоследствии перекочевавший к твоей дочери, велосипед – да, велосипед, вещь катастрофически дорогая для более чем скромного тети Шуриного бюджета. Восторженно чмокая ее, ты клялся – вслух ли, про себя, сейчас не вспомнить, – что как только вырастешь и выучишься, станешь сам зарабатывать деньги, то тогда уж за все отблагодаришь старую тетю.
С годами ее щепетильность возросла. Больше всего боялась она быть кому-либо в тягость, в том числе и тебе, поэтому ты начал издалека. Нехитрыми репликами подвел к тому, о чем она могла говорить бесконечно: о родном Кирсанове. Антоновские яблоки, рассыпанные под кроватью, пахли на всю квартиру; грозный дед Макар (подумать только! – дедом он был не для тебя, а для нынешней древней старушки – сколько же времени утекло с тех пор!), малиновые заросли, в которых загадочно шуршало что-то, а что – так и осталось тайной, и уж никому никогда не раскрыть ее… Ты слушал, помешивая холодный несладкий чай, понимающе улыбался и иногда покачивал головой, если какая-либо подробность по ходу рассказа производила на тебя – а вернее, должна была произвести – особенно сильное впечатление. И вот, когда она совсем размякла и в обоих глазах – живом и мертвом – заблестели слезы, ты будничным тоном заговорил о том, ради чего, собственно, и начал все:
– Я тут вот о чем подумал…
– А на рождество мы с девчонками по домам ходили, – не слушая, счастливо летела тетя Шура, и по ее просветлевшему лицу, по озорной улыбке в мокрых глазах ты понял, что сейчас последует история с переодеванием, когда их приняли за других, силком посадили в сани и с гиканьем повезли куда-то, а в примятом сене лежали невесть откуда взявшиеся тут грецкие орехи. Куда-то мчали их по снежному полю, а девчонкам хоть бы хны, украдкой проламывали о деревянный бортик ореховую скорлупу и уплетали, давясь смехом. Какие живые подробности! – будто не сто лет назад было это, а сейчас, сию минуту: и сани, и снег, и холодные орехи в душистом сене. Ты тихо улыбался, но не ее радости, а той минуте, которую ты так удачно подготовил и которая вот уже скоро наступит.
Наконец она смолкла, ослабнув. Ты сделал осторожный глоток и поставил стакан.
– Да, так я тут вот что надумал. Почему бы тебе не съездить в родные места?
С трудным непониманием поднялось утомившееся долгой радостью лицо. У тебя екнуло сердце, когда ты увидел ее мертвый глаз. Недолго осталось ей… Как мощный сквозняк выдувает дымок из комнаты, так несущееся время вырвет жизнь из этого еще живого и теплого сопротивляющегося тельца… Твой взгляд дрогнул и убежал.
– В Кирсанов, – объяснил ты. – О билетах, гостинице и всем прочем я побеспокоюсь. А тебе, я думаю, интересно будет посмотреть.
Медленный поворот головы и взгляд, в котором непонимание, вопрос, тревога, чувство вины за это свое непонимание и все-таки мучительное желание понять…
Где и когда?
Чем тревожнее становились его глаза, не умеющие ни на секунду задержаться на тебе, тем обходительней и мягче был ты. Главное, подчеркнуть, что это всего-навсего просьба, и во власти коллеги как принять ее, так и отклонить. Просто он должен понять, что тебе, человеку, для которого фотография не просто средство существования (в конце концов, ты можешь заработать деньги и другим способом – диплом в кармане), а нечто гораздо большее, позарез необходим опыт работы при естественном освещении; тут и быстрота реакции, и маневрирование диафрагмой… А кроме того, пляж – неисчерпаемый кладезь человеческого материала, что для тебя как художника (ты извинился улыбкой за эту вынужденную нескромность) имеет особое значение. Барабихин еще не понял, к чему ты клонишь, но беспокойство уже снедало его, он беспрестанно что-то поправлял и трогал маленькими ручками – то розовых рачков на тарелке, то кружку с недопитым пивом; щелкал ногтями, чистя их. Когда же уразумел наконец, что ты предлагаешь ему перейти в ателье, поскольку двоим на пляже оставаться вряд ли целесообразно, да и не утвердят плановики – поэкспериментировали, скажут, и хватит, а ты по творческим соображениям не можешь позволить себе роскошь отказаться от пленэра, – когда он уразумел все это, движения его приняли прямо-таки конвульсивный характер.
– Почему? Я шесть лет уже. С самого начала.
Ты отпил глоток пива. Какой трудный разговор! – но что делать! Ведь тебе действительно необходим пленэр, и действительно для двоих работы тут маловато, а что касается заработка, который, конечно же, здесь выше, чем в ателье (и чем дальше, тем разрыв этот, надо полагать, будет увеличиваться – люди живут все зажиточнее, и все большее число их может прокатиться летом на юг к морю), то разве ты не имеешь права на известные преимущества? Принципа «От каждого – по способностям, каждому – по труду» никто не отменял, слава богу, а твои способности фотомастера, твоя квалификация фотомастера и, следовательно, твой труд в условиях Витты вне конкуренции. Щадя профессиональное самолюбие Барабихина, ты не привел последнего довода, и лишь когда упрямящийся Барабихин снова пробубнил, что он здесь с самого начала, осведомился с улыбкой:
– С начала чего?
– Как с чего? С самого начала.
– С того момента, – шутливо предположил ты, – как сотворил бог небо и землю? – Ты аккуратно поставил кружку. – Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и дух божий носился над водою…
Маленькие глаза убежали из-под твоего веселого взгляда.
– Я шесть лет тут. – Пальцы нервно смяли вылущенный панцирь с длинными усиками. – Как только открыли точку, я здесь. Я ведь и открывал ее. До этого здесь частники промышляли.
Ты снова взял тяжелую кружку.
– А вдруг, – предположил ты, улыбаясь и тем давая понять, насколько несерьезна твоя гипотеза, – опять вздумают закрыть?
– Почему? Она оправдывает себя. Она очень даже оп…
Он не договорил, пораженный внезапной догадкой. Пляж-то принадлежит горкоммунхозу, во главе которого стоит твой родной папа, и мало ли какие высшие соображения могут появиться у него в пользу закрытия точки. Лично тебе это ничем не грозит – ты останешься в ателье, на том самом месте, которое любезно предлагаешь своему коллеге, а вот он… Ты беспомощно пожал плечами. Все правильно, жизнь изобретательна по части всевозможных пакостей.
– Ты должен понять меня, старик: у меня нет выбора. Буду откровенен с тобой. Ты немного потеряешь в заработке, но ведь ты будешь работать в лучшем ателье, с прекрасной аппаратурой, с крышей над головой – это сразу же скажется на твоем профессиональном уровне. Ну и престижность…
В разговоре с тетей Шурой ты, разумеется, не упоминал этого слова – престижность, но оно, незримое, все время витало рядом. Как часто мы ценим человека не за то, что есть он на самом деле, а за его оболочку! Образование, должность… А что образование, что должность! Вон твоя родная тетушка Чибисова… Дипломированный адвокат, а тебе гораздо интереснее беседовать с почтальоном.
Тетя Шура, польщенная, с опущенными, как у девочки глазами, слабо пожала плечами.
– Мне, например, плевать, что я не в школе преподаю, а фотографирую людей. Отщелкал свое и сиди читай. Времени больше, а главное – духовная свобода. Ни от кого не зависишь. Я уж не говорю, что это гораздо здоровее: каждый день по нескольку часов на воздухе. А моя культура, если, конечно, она есть, никуда не уйдет от меня. Не казаться надо – быть. Быть! Ты согласна со мной?
Мимо беседки, где вы мило чаевничали в виноградной тени, прошествовал в бирюзовом костюме Абрикосов; будто твой злой ангел, нет-нет да и просыпающийся вдруг, подбил его выйти из дома в столь неподходящий момент.
– Салют, Кеша! – и вскинул руку. Диплом инженера-конструктора (не с отличием ли, часом, как у тебя?) и работа метрдотеля в «Золотом пляже» давала ему право, полагал он, на некоторое амикошонство по отношению к тебе. Не диплом сам по себе и не работа, а их изысканное сочетание.
Презрительным взглядом проводила тетя Шура своего преуспевающего соседа, но опасное и несправедливое (разумеется, несправедливое! Что общего между тобой и этим самоуверенным невеждой?) сравнение не пришло, слава богу, ей в голову.
– Но ведь на пляже… Там разный народ бывает… Один ничего, а другой, когда заказное письмо ему принесешь, норовит мелочь в руку всунуть.
С трудом формулировала, но ты отлично понимал ее.
Казалось, весь пляж, все загорающие и купающиеся исподтишка наблюдали за тобой, а те, кто в темных очках, – тем более. Специально надели! Но больше всего донимали зеркальные очки – самый шик тогда. Разумеется, все они были направлены в твою сторону. Чепуха, мнительность! – кому какое дело до пляжного фотографа? – но ты ничего не мог поделать с собой. В пятидесяти метрах от тебя вертляво сновал туда-сюда Барабихин, то одну группу посадит, то другую, то ребенка с надувной игрушкой, а ты неприкаянно стоял возле бесполезной витрины с образцами, которые готовил с таким тщанием. Чтобы отвлечься, духом воспарить над всей этой суетой вокруг и внутри себя, начитывал французские стишки, но кого обманывал твой независимо-отрешенный вид! Что солнце! – куда жарче жгли насмешливые взгляды со всех сторон, а уж в случае крайней доброжелательности – сочувствующие: вон как процветает в двух шагах отсюда коллега-фотограф, а к этому новенькому, которого еще вчера не было здесь, привередливая фортуна повернулась задом. И когда наконец к тебе нехотя подходил кто-нибудь, чтобы сняться, ты воспринимал это как род благотворительности. Пренебрежительно-ленивы были твои движения, а команды, которые ты подавал, прося принять нужную позу, – не слишком учтивы: из высокой созерцательности, дескать, вывели тебя. И в то же время спиной чувствовал отмечающие взгляды Барабихина: ведь каждый твой клиент был потенциально его клиентом. Но тут уж не твоя воля. Руководство, чьи действия не подлежат обсуждению, сочло необходимым в порядке эксперимента временно – на июль и август – открыть на Золотом пляже вторую точку. Ты дал согласие, поскольку почему бы, во-первых, тебе не поработать на пленэре, это поможет отточить мастерство, а во-вторых, в случае, если заработок упадет, ты в любой момент можешь вернуться в ателье.
Заработок не упал.
В низком кресле дожидался ты с журналом в руках, пока Барабихин отпустит последнего клиента. Вернее, клиентов, потому что их было двое – бабушка и внучка, пришедшие сняться на память. Барабихин занервничал, увидев тебя. Возился долго, но кадр, по существу, не скомпоновал, фронтальное же положение фигур, да еще при полном фасе, гарантировало чугунную статичность. Мастер…
– Вот, полюбуйся. – И Артынский, которого два года спустя сменит на этом посту Синицына, веером распустил перед тобой несколько крупноформатных снимков. Ты скользнул по ним взглядом – только скользнул, – но и этого оказалось достаточно, чтобы увидеть всю махровую… – нет, не бездарность, да и как судить за отсутствие таланта? – а непрофессиональность работы. – Ваш протеже, – пояснил изнывающий от жары директор.
Ты печально наклонил голову. Избалованный Золотым пляжем, Барабихин разучился (да и умел ли?) работать всерьез, а в ателье на халтуре не продержишься. Для тебя каждый крупный заказ – из тех, что громко именуются прейскурантом «художественной съемкой», – был праздником: душу отводил, не жалея ни времени, ни сил, твой же преемник норовил с кондачка все.
– Ему трудно, – проговорил ты.
Артынский вытер платком толстую шею.
– Трудно – переведем, где полегче. В прокат. Пусть раскладушки выдает.
Ты миролюбиво улыбнулся.
– Ну, зачем так сразу? Научится.
– Пожалуйста! Но для учебы есть школы, кружки… Не знаю что. А ателье предназначено для другого.
Зачем он говорит тебе это? При желании он может спокойно расстаться с Барабихиным, но коли он считает нужным прежде поделиться с тобой своими соображениями, то ты тоже обязан высказать свое мнение, пусть даже оно и не совпадает с точкой зрения руководства.
– Спору нет, эти работы нельзя признать шедеврами, – ты кивнул на снимки. – Но это с одной стороны. А с другой…
– Знаю, что с другой, – перебил директор. – Гуманизм, чуткость и все прочее.
– Вы абсолютно правы. Солнце-то одно…
Лишь пообещав Артынскому, что окажешь начинающему мастеру, который на добрый десяток лет старше тебя, активную помощь, ты спас Барабихина от скорой расправы. Сам он вряд ли узнал об этом – ты, во всяком случае, не обмолвился ни словом, но твои в высшей степени тактичные рекомендации и пожелания, касающиеся разного рода профессиональных тонкостей, принял хоть и без некоторой настороженности, но, в общем-то, благожелательно и благодарно. Благодарно…
Деликатно просматривал журнал и, лишь когда бабушка с внучкой ушли, поднял голову. Барабихин, однако, не отходил от камеры, хотя что было делать там? – кассета вынута, до завтра аппарат не понадобится. По этой искусственной занятости, по тому, что не спросил и, судя по всему, спрашивать не собирался, зачем ты пожаловал вдруг, по чрезмерной, даже для него, вертлявости – по всему этому ты понял, что обе анонимки – дело его рук. Отблагодарил… Да и кто иной мог это сделать? – кроме него, врагов у тебя в городе не было. Другое дело – у отца, он бывал крут с подчиненными, но, во-первых, это слишком затейливо – писать на сына, желая отомстить отцу, а во-вторых, откуда непосвященный человек может знать такие, например, подробности, что групповые снимки идут не по три отпечатка, как остальные, а по девять, двенадцать и больше? Барабихин это, Барабихин!
– Много работы? – сочувственно осведомился ты, наблюдая за суетящимся коллегой.
– Да какая работа! Визитки одни…
И не понял даже, как противоречит сам себе своими затянувшимися за сверхурочный час хлопотами.
Конечно, на визитках – всех этих фотографиях для паспортов, военных билетов, пенсионных книжек и пр. – особенно не разжиреешь, но даже в самом худшем случае ателье дает больше, чем школа рядовому учителю в первые годы после института. А ведь там – высшее образование, там колоссальные требования, бесконечные проверки, общественные нагрузки, ответственность – и какая! – здесь же ты сам себе хозяин. Барабихин не ценил этого. Избаловал его Золотой пляж!
– Сядешь, может? – спокойно проговорил ты.
– Сейчас… – А сам находил все новые дела, ты же, наблюдая за ним, видел, как панически он тебя боится.
В первое мгновение не узнал его: располнел и отпустил баки, но он первым поздоровался своим бабьим голоском, и ты сразу же вспомнил: Барабихин! Вы остановились. Сколько лет, сколько зим! Где теперь? Что, как?
В Приморске, на пляже… Пляж там, конечно, не то, что здесь, но, судя по цветущему виду, Барабихин не бедствовал. Стало быть, не зря уехал из Витты… Он улыбался и пыжился говорить с тобой на равных, потому что теперь уж ты никак не мог достать его, но уже в этом подчеркивании вашего равенства сказывалась некая раболепность. И дело здесь было не в разности профессионального уровня – пусть даже огромной, а в том страхе перед тобой, который за столько лет все еще, оказывается, не выветрился из него.
– Значит, – проговорил ты, когда Барабихин опустился наконец в кресло против тебя, – тебе здесь не нравится?
– Ну почему? Работаю… – Его верткие руки все время двигались. – Тут тоже есть свои преимущества. Равномерность… От погоды не зависишь… Сегодня неплохо было.
– Ты же говоришь – одни визитки.
– Ну и визитки, конечно. Все… И визитки тоже.
– Рад, что тебе здесь нравится.
Он кивнул с натужной улыбкой и поправил журналы, потом еще поправил, двумя руками.
– Рад, – повторил ты. – И мне, старик, будет неприятно, если придется вернуться сюда. Двоим, как ты понимаешь, здесь тесновато.
– Почему – вернуться? Ты ведь на пляжу…
– На пляже, да. Но кто-то не хочет, чтобы я был на пляже. – Ты выдержал паузу, но Барабихин хранил молчание, хотя губы его слегка подергивались, словно собирались сказать что-то. – А если кто-то чего-то очень хочет… Или, напротив, не хочет, то рано или поздно он добьется своего. Точку закроют, и я водворюсь на свое прежнее место.
Ответа не последовало, но в быстро спрятавшихся от тебя глазах ты успел различить тоскливую загнанность.
Где и когда? Этот вопрошающий взгляд, это мучительное сознание, что она не все понимает или понимает неправильно, но сейчас, сейчас поймет… Где и когда?
Спутанные волосы, губы сухи и блестят. Тридцать девять и семь… Натали уверена, что ты в Светополе на семинаре (какой семинар в самую эпидемию гриппа!), а ты, оставив машину в счастливо пустующем гараже Вити Жаровского, двое суток неотлучно дежуришь у ее постели. Впервые за все время ее прихватило так: при всей внешней слабости ее конституции она никогда не болеет – для нее это непозволительная роскошь. Кто будет ухаживать за нею? Ведь, кроме тебя, ни одного близкого человека во всей Витте, а у тебя дела, у тебя семья, да и кто ты ей…
– Помолчи, – спокойно обрываешь ты, когда она, вся в жару, пытается все же прогнать тебя. – Я не уйду, пока не спадет температура. И хватит об этом! – Сняв с высокого лба мгновенно высохший платок, мочишь и кладешь снова. Руку, однако, убрать не успеваешь: ею завладевают ее горячие пальцы. Ты подчиняешься. Как пылают ее губы! – Ну что ты! – ласково укоряешь ты и свободной рукой проводишь по щеке, осторожно убираешь за ухо разметавшиеся волосы. С усилием открывает она глаза. Но нет, это не тот взгляд, в нем нет недоумения, он не мучается и не пытается понять что-то, он просто любит тебя…
«Вам напомнить, где и когда видели вы т о т взгляд? – Ах, как им хочется уличить тебя! – Она смотрела так, когда умирала».
Ложь! Вот тут-то ты и поймал… С начала до конца – ложь! Тебя не было рядом, когда она умирала, у тебя бесспорное, несомненное алиби, у тебя масса других оправдательных фактов, у тебя свидетели, черт побери! Да, свидетели, и они подтвердят, что ты говоришь правду. Одну только правду!
Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
Никакого суда не боишься ты, напротив, ты даже рад ему, потому что пора разобраться наконец во всем и поставить точку… Этакий процесс развернется сейчас, что даже самые злобные твои недруги, будь они у тебя, ахнут и обескураженно подымут вверх руки. А если, случаем, и есть в чем твой грех, то ты с лихвой искупишь его уже самим фактом этого суда, бескомпромиссного и справедливого. Ты готов…
Приземистый мужчина, в плаще, без головного убора, стоит один под холодным февральским небом. У него усталый вид. Перед ним – зеленое море в белых барашках, а за спиной – погруженный в зимнюю спячку курортный город. Летом его улицы тесны – по проезжей части тянутся разморенные жарой прохожие, а сейчас – просторно, серый котище восседает посреди тротуара, и никто не вспугнет его, потому что кому он мешает! С трезвоном проносится полупустой трамвай, но вы не верьте его скорости, она обманчива, да и нет ее по сравнению со скоростями большого города.
Витта! Не знаю, как вам, но мне она по душе зимою. Пусть набережные пусты, пусть ветер насквозь продувает кривые улочки, а микроскопические брызги, срываясь с гребешков волн, обдают лицо сырой прохладой – зажмуришься, оближешь языком соленые губы – и дальше в путь, глубже в карманы пальто засунув руки. Дальше – мимо столовых и кафе, слепые витринные стекла которых забелены изнутри и на них выведено аршинными буквами «ремонт», мимо пустых ларьков и киосков, мимо рекламных щитов, обращенных в никуда, корявых акаций, порожних гигантских урн для бахчевых отходов, мимо заснувших скверов, скучающих кинотеатров, бездыханных красных автоматов, к которым, как в оазис, стягиваются в жару изнывающие от жажды люди и липнут пчелы. Мимо, мимо… И вот уже слева от вас, сразу за шагнувшими в море высотными корпусами военного санатория начинается прославленный Золотой пляж – гордость Витты. Как же широк и длинен он – трудно, невозможно поверить, что летом здесь не пройти по прямой и двух метров. Останавливаешься после каждого шага и долго целишься голой ногой в случайный пятачок между жарящимися под солнцем телами. Сейчас здесь никого, только невысокий мужчина в очках. Он делает шаг, другой, останавливается и лезет за чем-то в карман, но так и не вынув ничего, замирает в неподвижности.
Часть третья
– Итак, смерть наступила двадцать шестого октября в тринадцать часов сорок минут. Подсудимый утверждает, что его не было рядом с пострадавшей и что имеются свидетели, могущие подтвердить его алиби. Прошу ввести!
Ты не различаешь лица судьи и в то же время явственно видишь орнамент на резной высокой спинке судейского кресла. На первый взгляд узор строг и лаконичен, но если присмотреться, то нетрудно обнаружить известную прихотливость рисунка. Во всяком случае, ни одна фигура не повторяет другую… Лица не различаешь, но голос достаточно внятен, вот разве что не очень ясно, к кому обращен он. Тем не менее все ждут – стало быть, указание принято и сейчас будет исполнено.
И правда: маленькая резная дверца сбоку открывается, и энергично входит на своих коротких ножках сестрица. На ней отливающий голубизной парик, лицо напудрено, глаза слегка подсинены. Она проходит на свидетельское место и с независимым видом замирает там.
– Кем вам приходится обвиняемый?
Сестрица, поворачиваясь, внимательно смотрит в твою сторону, и у тебя вдруг мелькает опасение, что она не узнает тебя.
– Двоюродным братом.
– Прекрасно. Попытайтесь вспомнить, где вы находились днем двадцать шестого октября прошлого года.
– Двадцать шестого? А какой это был день?
– Вторник.
Свидетельница пожимает круглыми плечами.
– У себя в санатории, где же еще! Я врач…
– Очень хорошо. Кто-нибудь из родственников был у вас в этот день?
Молчание. Вспоминает… «Сборник Сименона», – хочешь напомнить ты, но это непозволительно.
Сестрица, развернув, умеренно ахнула.
– Я столько гонялась за ним… Ты не представляешь, какой это дефицит… И как издан! – Она благодарно чмокнула тебя накрашенными губами и тут же кончиком платка вытерла послушную щеку. – Сколько?
– Нисколько.
Сестрица посерьезнела.
– Ты же знаешь, Иннокентий, я не люблю этого. – Посмотрела – не скользнула взглядом, а именно посмотрела на цену и сняла с вешалки сумку.
– Не понимаю я этого, Кеша! – Тетя Шура протяжно вздыхает. – Как же можно так – мать с дочерью? Продают друг другу, покупают… И это – адвокат, и это – врач! – Тетя смотрит на тебя чуть сбоку, по-куриному, единственным живым глазом. – Что же это делается, Иннокентий? Почему измельчали так люди?
Ты улыбаешься и берешь из вазы карамель, хотя дома вот уже столько лет не притрагиваешься к сладкому.
– Почему ж измельчали? Наоборот. За последние сто лет человек увеличился.
К тете Шуре это не относится. Маленькая и сухонькая, она внимательно смотрит на тебя, не понимая.
– Как увеличился?
– Обыкновенно. Крупнее стал. – И неторопливо кладешь конфету в рот. Неторопливо – чтобы видела старая тетя.
– Ну хорошо, – понимает и соглашается она. – Это физически. А морально?
– И морально тоже. Вон какая библиотека у твоей внучатой племянницы.
– Теперь у меня весь Сименон! – И, еще полюбовавшись, бережно положила книгу в стол. Привычным жестом приподняла полы халата, села. С выжиданием и готовностью смотрела на тебя, готовая выполнить любую новую просьбу.
Поняв это, ты слегка растерялся – просьбы не было. Но в этом случае твой визит выглядел нелепо и подозрительно.
Именно подозрительно! – как ты сразу не подумал об этом!
– Голова что-то… – и, зажмурившись, потер пальцами лоб.
– Болит? – спросила сестрица, и имитация родственной приязни сменилась имитацией профессиональной озабоченности.
– Да не болит, а как-то… – Ты и впрямь был в претензии на голову, но главным образом из-за того, что она вовремя не позаботилась о правдоподобном предлоге для этого визита.
Теперь предлог вырисовывался. Нет ничего неестественного в том, что, почувствовав себя дурно, ты вспомнил о двоюродной сестре, которая работает врачом. А заодно захватил книгу. Да, именно так…
Сестрица решительно придвинула прибор для измерения кровяного давления.
– Руку! – приказала она, заглушая в голосе радость, что так дешево, оказывается, обошелся ей Сименон.
Они сидели в сумеречном вестибюле – молодая и рыхлая, с нездоровыми волосами женщина в больничном халате и, видимо, ее мать. Ты беспокойно прохаживался из угла в угол. Конечно, никто не спросит, кем ты приходишься больной Вайковской, просто вызовут ее или передадут посылочку с запиской, а ты дождешься ответа, но тем не менее ты волновался. По телефону тебе ответили, что да, такая поступила вчера, состояние удовлетворительное, однако ты знал, что это обычная их формула, поэтому не то встревожило тебя, что удовлетворительное (с хорошим не госпитализируют, причем так экстренно), а сам факт, что она в больнице. Эта-то тревога и погнала тебя в санаторий с Сименоном под мышкой, хотя, откровенно говоря, вовсе не для сестрицы предназначался Сименон, а для Шуртанова с фабрики детских игрушек, где штамповали «акваланги». В последний момент, однако, на тебя снизошло благоразумие, и ты ни словом не обмолвился о том, ради чего, собственно, приперся сюда. Куда целесообразней, решил ты, самому пойти в больницу и там из первых уст, от Фаины, узнать, что и как. С аккуратным «дипломатом», в котором лежали две бутылки сока и персиковый компот, медленно ходил из угла в угол по тесному вестибюлю.








