Текст книги "Победитель. Апология"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Сапоги! Огромные, с поникшими голенищами резиновые сапоги.
– Вот, возьмите… Я у Никифора попросила… Потом купите. У нас нельзя без сапог. Как раз вам, я тут измерила ваш ботиночек. Немного больше, но это ничего, потому что портянки…
Тронутый, рассыпался в благодарностях, а сам с тихим ужасом, бочком, бочком протиснулся мимо этих покушающихся на тебя чудовищ. Тебе казалось, что стоит только натянуть их, как никакие силы уже не стащат их с твоих покоренных ног и никакие ухищрения – твои и судьбы, пусть даже благосклонной к тебе, – не вызволят тебя из этого богом забытого места. Прощай, будущее, прощай, захватывающая дух блистательная жизнь, которая грезилась тебе по ночам на узкой железной кровати под неясные звуки за стеной. Что это было? Не шорох ли картофельной кожуры, медленно ползущей из-под ножа в картонную коробку?
«А вопросик можно? Что подразумевали вы под словами «блистательная жизнь»?»
Мужчины с тяжелыми портфелями (видимо, прямо с работы), в буфете очередь за бутербродами, едят жадно и торопливо, не присев, потому что второй звонок уже отзвенел… Женщины не блещут нарядами – у вас в Витте, в курзале, парад туалетов куда более впечатляющий. Ты не подаешь виду, ты по-прежнему олицетворение галантности, но твое праздничное настроение опало, как пышная розовая пена на молочном коктейле. Впервые в жизни попасть в Большой театр, попасть на «Спартака» с Лиепой и Васильевым – даже ты, человек, которого и с большой натяжкой нельзя, к сожалению, причислить к сонму балетоманов, – знаешь эти имена; попасть, несмотря на кордон несчастливцев, штурмующих в бесполезной надежде каждого приближающегося к театру человека, – и в итоге окунуться в этакую будничность.
Фаина в салатном платье, ровно и тонко облегающем узкую спину, шла по широкому проходу. Спереди платье было закрытым, и ни единого украшения, только неправильной формы янтарь на ажурной цепочке, а сзади светлел аккуратный вырез, проходящий чуть ниже небольшой родинки. Шла неторопливо, со спокойствием выискивая глазами ваш ряд, остановилась, стан ее гибко изогнулся и чуть откинулся назад – теперь она смотрела места. Полуобернув голову, улыбнулась тебе:
– Наши.
Ты молча кивнул. Почему-то тебя не восхищала та грациозная свобода, с которой она, впервые, как и ты, попавшая в это святилище, держала себя.
«Не восхищала… Чего же ждали вы от своей подруги? Подавленности?» – «Перестаньте! – старушечий голос слаб, но гневом пылает единственный живой глаз. – Неправда! Я знаю его вот с таких лет, и я утверждаю, что нет в нем этого. Во время войны, когда все голодали, он приносил рыбу для больных детей. Сам ловил, и не домой нес, а им. Ему было восемь лет…»
Поплавка не требовалось: студеная вода просматривалась насквозь. С невысокого грязного парапета отлично видно, как глоссик кружит возле хлебного катышка и вроде бы не замечает его, а может, и в самом деле не замечает, но вдруг – раз! – и наживка во рту у него. Как ни ждешь этого момента, он всегда неожидан, поэтому напрягшаяся рука может промедлить, и рыба уйдет, унося в себе драгоценный хлеб. Так и случилось у девочки, что ловит неподалеку от тебя. Насквозь продрогшая (из парусиновой туфли торчит палец с грязным ногтем), долго колдует над хлебной крошкой, но та слишком мала, чтобы удержаться на крючке. Тогда девочка достает из кармана потершийся кошелек, открывает его, и долго смотрит, и шарит там пальцем, но хлеба в кошельке больше нет. А у твоего крючка уже дежурит очередной глоссик, такой крупный отсюда, но ты – искушенный рыбак и ты знаешь, что вода обманывает. Девочка тем временем отходит к голым кустам. Мельком обернувшись, видишь: копается в земле. Червяков ищет? Но какие же червяки в такой холод!
Глоссик ждет. Длинный мальчишка в телогрейке вытягивает одного – тот взвился, серебрясь, – и рядом вытягивают, а твой стоит. Ну что ж, поглядим, у кого больше выдержки.
Девочка возвращается к парапету. В руке у нее комочек земли, она плюет на него и смешивает землю с хлебом. Все напрасно! Едва коснувшись воды, катышек разваливается. Гол крючок, но странная девочка не вытаскивает его. Чего ждет она?.. И тут ты выдергиваешь очередную рыбину. Она больше, чем другие, и ты отшвыриваешь ее подальше от берега, чтобы она, отцепившись, не ускакала ненароком в море, ловишь ее обеими руками, на скользком теле – земля и соринки. Опустив в авоську, лезешь озябшей рукой в карман, отщипываешь кусочек мякоти, катаешь и мнешь там, чтобы дольше подержать руку в тепле.
Вошел, не постучавшись: пожалуй, тетя Шура была единственным в городе человеком, кто в эти смутные времена не держал дверь на запоре. Вошел усталой походкой мужчины, вернувшегося с добычей. В руке у тебя была авоська с рыбой.
– Надеюсь, кошек нет тут? – осведомился ты, прежде чем опустить рыбу на пол.
Перед тетей Шурой лежал ворох вылинявших детских рубашек. Она штопала их, выпрямившись на табуретке и высоко держа голову, – где было достать очки?
– Что это? – спросила она.
– Рыбы немного. – Ты зябко передернул плечами. – Пожаришь детям. – И, подойдя к холодной плите, подержал над ней ладонями вниз растопыренные руки.
– Каким детям? – не поняла тетя Шура.
– Ну каким? Этим. – Не оборачиваясь, кивнул на выстиранные рубашки.
За спиной у тебя было тихо. Потом скрипнула табуретка, тетя Шура неслышно подошла и обняла тебя сзади горячими руками. К мягкой груди прижала твою голову.
– Родной мой! – От нее пахло пшенной кашей. – Замерз… Сейчас я затоплю. Сейчас… – Но еще долго не двигалась.
«Не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас…»
Знаменитые «Подсолнухи» – прекрасная репродукция, ты повесил ее над своим рабочим столом – оставили Гирькина равнодушным, как, впрочем, и весь Ван-Гог, за роскошно изданный мюнхенский альбом которого ты отвалил кругленькую сумму. Гирькин перелистал его со скучающим видом. В отличие от Гогена, к которому он был куда снисходительней, гениальный голландец показался ему безбожником.
Такой подход удивил даже Башилова, который не преминул признаться, что никогда не думал, что его друга трогают подобные вещи.
– При чем здесь трогают! – Гирькин захлопнул альбом. – Зевса никогда не было, а гром гремел.
Ты согласно наклонил голову.
– И это назови потом
Любовью, счастьем, божеством.
Нет подходящих соответствий
И нет достаточных имен.
Все дело в чувстве, а названье
Лишь дым…
– Не надо читать стихов, – перебил Гирькин с раздражением. Почему? Решил, что ты проверяешь, знает ли он классику? Или ему показалось, что ты вламываешься в чужие владения?
– Но Гёте…
– При чем здесь Гёте! – снова взъерепенился Гирькин. – Гёте был хорошим ботаником и скверным поэтом. «Подходящих соответствий», – с издевкой передразнил он. – Тут не соответствия, тут инстинкт.
Инстинкт? «Что ты имеешь в виду?» – спросил Башилов, и Гирькин, по-прежнему сердясь, объяснил, что говорит об инстинкте самосохранения. Именно он, по его мнению, не позволяет человеку творить зло. Иначе б люди давно уничтожили сами себя.
Башилов грустно улыбнулся.
– Где гарантия, что это не произойдет в ближайшее десятилетие?
– Не произойдет, – убежденно сказал Гирькин.
– Однако происходило. И если человечество не истребило себя, то лишь потому, что ему не хватило для этого технических средств.
Ты молчал, задетый за живое невежливостью твоего гостя, но эта биологическая интерпретация идеи бога, который, по мнению Гирькина, был всего лишь мертвым символом неких хромосомных таинств, показалась тебе не такой уж абсурдной.
«Так вы полагаете, в основе всякой нравственности лежит инстинкт самосохранения? Именно он заставил пожертвовать детям этих рыбок?» – «Не инстинкт, – качает головой старушка адвокат. До нее все еще не доходит, что тут тщатся вычертить кривую, которая чуть ли не с математической непреложностью привела тебя к убийству. – А если и инстинкт, то хороший. Его добротой зовут», – на что обвинение – с иронией: «Случаем, не по-французски он сказал, бросив на пол авоську с рыбой: «Детям – от меня»?»
– J’espère que vous ne me prenez pas en aversion[21], как говорят французы, – произнес ты с чуть шаржированным грассированием.
На врача, однако, это изысканное предуведомление не оказало должного действия. С любопытством смотрела на тебя карими, какими-то очень спелыми (вот-вот, спелыми!), будто посвечивающими изнутри глазами. Молодые губы лежали спокойно и замкнуто, а темно-каштановые, под цвет глаз, брови были чуть асимметричны, что придавало ее свежему лицу оттенок пленительного своеобразия. Но все это, надо полагать, ты разглядел позже, потому что в первые минуты твое внимание было сосредоточено на том, чтобы не выказать перед молодой докторшей того далеко не священного ужаса, какой навевало на тебя зубоврачебное кресло.
А что твой французский пассаж? Ничего… Во-первых, молодая докторша ни слова не поняла, да и не могла понять, а во-вторых, она была вовсе не докторшей, а сестрой, врач же – энергичная стерва – вошла минутой позже и если позволила раскрыть тебе рот, то не для галльских расшаркиваний, а лишь затем, чтобы с жутким завыванием повысверливать в твоих бедных зубах железнодорожные туннели.
– Хорошо хоть, не пустила поезда, – прибавил ты и дальше отодвинулся от стола, чтобы не мешать официантке.
Поставив на стул треснутое блюдце, которое ввиду явного дефекта не могло дальше выполнять своей прямой функции и потому служило пепельницей, она стянула скатерть, встряхнула ее в сторону соседнего столика, за которым отдохновенно цедили пиво двое мужиков в прорезиненных, на клетчатой подкладке плащах, и, перевернув, снова постелила.
– Биточки, шницель, голубцы… – А сама уже держала наготове карандашный огрызок – то единственное, что объединяло ее с коллегами из внеразрядных ресторанов. – Есть утка с гречневой кашей, но надо ждать.
– Кашу или утку? – осведомился ты с обворожительной улыбкой.
Официантка засмеялась – хорошо, когда клиент шутит.
– Коньячку принести? И сухонького, да?
– Водки, – произнес ты и вопросительно повернулся к своей даме. – Что говорит на этот счет медицина?
Ее карие (и спелые, ах, какие спелые!) глаза взирали на тебя не без лукавства.
– Медицина на этот счет хранит молчание.
– Прекрасно! – И – официантке: – Слушайте меня внимательно. Картошка у вас есть?
– Картошка? Я спрошу…
– Не спрашивайте. Есть. Сырая картошка.
– Сырая?
– Совершенно верно. Пусть возьмут сырую картошку, почистят ее… Вы понимаете меня, почистят? Потом хорошенько вымоют, опустят в умеренно подсоленную воду, доведут до кипения и через четверть часа вынут. Не забудете? Это первое. Второе. Я вижу вон за тем столиком селедку. В отличие от водки они, надеюсь, не принесли ее с собой.
– У нас не приносят.
– Не оправдывайтесь, мы не ревизоры… Так вот, селедку сделаете с луком, польете постным маслом и немного уксусом. Вы записывайте, записывайте. Уксусом, – продиктовал ты, и она завороженно записала: уксусом. – Так, с холодным покончено. На второе… Из чего, пардон, вы лепите свои биточки?
– Из мяса.
– Я понимаю, что мясо там отчасти присутствует. Какое?
– Свинина.
– Очень хорошо. Пусть выберут два постных куска свинины… – Официантка записала: постных. – И подчеркните два раза. – Официантка подчеркнула два раза. – Отбейте и хорошенько обжарьте. Затем вырежьте из моркови, которую сварите вместе с картошкой, две розочки и положите их для эстетики. Слово «эстетика» писать не надо. Идите. – Ты ободряюще улыбнулся.
Точно грач перелетал ты в своих узконосых туфлях с кочки на кочку среди первобытной грязи. Если днем эти зигзагообразные перемещения были сравнительно легки, то как только темнело, – а темнело рано, – ты оказывался беспомощным перед лицом суровой действительности. И тем не менее ты находил в себе мужество забавлять свою даму парадоксами.
– Чтобы изменить жизнь, вовсе не обязательны исторические катаклизмы. Достаточно, скажем, положить асфальт, – сказал ты и сиганул под жидким электрическим светом с одного островка на другой. – Залейте город асфальтом, и вы представить себе не можете, как сказочно преобразится он. Не только внешний вид – душа города. Когда навстречу друг другу шествуют по широкому и чистому тротуару двое поселян и мысли их не заняты тем, что они в любую минуту могут по пояс провалиться в грязь, то почему бы им не сказать друг другу: «Здравствуй, Маша. Слыхала новость? Натали-то Саррот…» – «Что такое?» – пугается поселянка. «Да ничего, ничего, жива. Новый роман сочинила». – «Да ну!» – «Вот те крест!» Мы же с вами, – продолжал ты, – не можем вести подобных бесед, поскольку все наше внимание приковано к планете Земля, которую именно в этом месте угораздило изъязвиться. Лечить надо планету, Наташа. Лечить.
Так вдохновенно импровизировал ты под лай собак за глухими, слава богу, заборами, и тебе с упоением внимала спелоглазая девушка в красных сапожках. И вот:
– Спасибо, мы пришли.
– Пожалуйста, – ответил ты, окидывая взглядом неказистый домик с заполоненными цветами светящимися окнами.
– К сожалению, я не могу пригласить вас. Я живу не одна.
– С мужем и детьми, – сострил ты.
Она засмеялась, и от этого женского смеха у тебя екнуло в груди.
– С подругой, – доверчиво пояснила она. – Ну не с подругой, а…
– Товаркой.
Она улыбнулась на это ветхозаветное словцо.
– Наверное… Она тоже по распределению. Одной скучно, да и кто сдаст одной?
Она не сказала «дорого», и это светское умалчивание было отмечено тобой как обстоятельство, открывающее хорошую перспективу для ваших отношений.
– Вам будет нелегко здесь, – вздохнула она. – В городе… В городе не оценят вас.
В груди у тебя снова порхнул холодок. Благодарный, ты поднес к губам ее теплую руку.
«Да, нет… Нет, да». Но ты не отступал.
– Я ведь не говорю о фильмах на иностранных языках. Возможно, это роскошь. Но вот библиотека… Вы не хуже меня знаете, что для специалиста библиотека.
– Да.
– Признаюсь вам по секрету, что я набрался то ли смелости, то ли наглости, а может, и того и другого вместе, да еще малость самонадеянности… Короче говоря, я занялся испанским. – Ты покаянно посмотрел ей в глаза. – Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что городу куда важнее пустить наконец баню, чем возиться с потенциальным специалистом по испанскому, но клянусь вам, Дина Борисовна (Дина Борисовна! Ее звали Диной Борисовной!), клянусь вам, что я не стану интриговать, чтобы мне выписали эксперта из Мадрида. Речь идет всего-навсего о завалявшейся комнатушке. Уж это-то, наверное, под силу роно?
Она виновато улыбнулась.
– Нет.
Нет! И это для единственного в городе человека, в совершенстве владеющего двумя европейскими языками! Конечно же, у тебя не повернулся язык сказать это вслух, ты лишь скромно заметил, что, как молодой специалист, ты, по-видимому, имеешь право на известные льготы…
– Да.
Потрясающий лаконизм! Не удержавшись, ты сделал ей комплимент, походя заметив, что, как это ни парадоксально, в наше загнанное время утрачено искусство быть кратким. И поклонился. Предмет разговора был исчерпан. Кроме тебя, бесполезными правами на квартирные льготы обладали, по крайней мере, десяток учителей, в том числе и сама заведующая, за спиной у которой, как выяснилось, был не захудалый педвуз, а университет. В то время это что-то да значило.
Ты пожал плечами, узнав о ее первоклассном образовании. Какому проницательному уму впервые явилась мысль, что женщина адаптируется всюду быстрее и легче, нежели мужчина?
Не сойди ты с нею вместе несколько часов назад с трапа самолета, доставившего вас в столицу, ты мог бы поклясться, что эта московская барышня посещает Большой, по крайней мере, раз в месяц. Другие, видимо, так и решили. Соседка по ряду задавала мудреные вопросы о спектакле, а Фаина отвечала ей с дружелюбной, извиняющейся за свое знание улыбкой. Ладно, тут не было чуда: видела по телевизору, слышала, сама проигрывала. Но, когда она в антракте, не задумываясь, показала пожилой женщине, где здесь еще буфет, ибо в главном, где ты вовремя успел занять очередь творилось бог знает что, ты был немало удивлен.
– Откуда ты знаешь?
Чуть пожав плечами (ах, этот жест! – в Витте ты не замечал его), она молчала, и это грациозное молчание было исполнено особой, непровинциальной благовоспитанности. Где она ее впитала? В вашем курортном городе этому нельзя научиться, потому что даже столичные львы, приезжая сюда, считают за благо сбросить гриву. Четыре недели праздности, обжорства, суесловия, четыре недели размягченной снисходительности к себе и окружающим, если, разумеется, речь не идет о пляжных лежаках, на которые такой спрос, или очереди за дешевыми персиками. Здесь уж лощеные денди не пощадят друг дружку, но и тут кроется особая прелесть – сродни удовольствию, с которым мы за столом, уставленным яствами, не просто ослабляем ремень еще на одну дырочку, а вообще – и при том чуть ли не в открытую – отпускаем его. Солнце и море списывают все. Так откуда же в ней, поражался ты, этот безошибочный такт, не позволяющий озираться, ахать, жадничать – ибо когда еще выпадет подобный счастливый случай (и не выпал ведь) – и в то же время все видеть и все замечать? По зеркальному фойе прошел, сцепив руки за спиной, знаменитый киноартист, ты цепко схватил его взглядом и шепнул ей его прославленную фамилию, она же и бровью не повела, только чуть приметная улыбка, все время тайно дежурившая на ее задумчивых губах, скользнула живее и явственней.
Вишневый сок! Он брызгал на ее гибкие пальцы, когда она с непостижимой ловкостью извлекала из вишен косточки, чтобы полакомить тебя своим коронным блюдом. Ты смотрел на эти алые пальцы и, подталкиваемый ассоциацией, ход которой до сих пор не ясен тебе, спросил вдруг:
– Тебе не кажется, что ты похоронила себя в Витте? В том же Светополе, например, ты могла бы лучше устроить свою жизнь. – «Лучше» – это было слишком деликатное определение, потому что здесь было не хорошо и даже не относительно хорошо, а никак. – Витта – курортный город, этим сказано все. Люди не настроены здесь на серьезный лад – они отдыхают. Курортные знакомства, курортные романы…
– У меня не было курортных романов, – проговорила она, не подымая тяжелых век, а пальцы продолжали живо разделываться с вишнями. Помедлив, ты взял одну, осторожно положил в рот.
Лавируя с полной тарелкой и витой бутылочкой пива между зрителями, у которых музыкальные приключения вождя восставших рабов возбудили кровожадный интерес к бутербродам с сырокопченой колбасой, ты увидел в старинном зеркале бородатого красавца, чей взгляд был недвусмысленно устремлен на спину Фаины. Узкая и гибкая, умеренно обнаженная, с родинкой чуть выше линии выреза, она не могла не привлечь внимания, и, будь ты с другой дамой, ты, безусловно, позавидовал бы счастливцу, который привел сюда эту женщину. Но позавидовал бы платонически, поскольку на женщин, которые хоть немного выше тебя ростом, ты не посягаешь даже мысленно. А Фаина – вот чудо! – показалась тебе в этот момент выше тебя, хотя ты готов был отдать голову на отсечение, что даже на самых высоких каблуках она в лучшем случае могла лишь сравняться с тобой.
– Не надо, – шепнул ты ей. – Тут тепло.
Она посмотрела на тебя, не понимая. Грустные, влажные глаза… Помедлив, положила кофту на сомкнутые колени.
Насколько полтора часа назад, в театре, она очаровывала тебя непринужденностью и грацией, настолько сейчас раздражала. Хоть бы одно живое слово, одна естественная улыбка! – во всем напряженность и скованность, выдающие чопорный, глухой, неистребимый провинциализм. И Пшеничников, устроивший вам билеты, и Башилов, и толстяк-карикатурист, бесцеремонно чмокнувший ее в щеку, и рыжебородый маленький художник-мультипликатор – все пытались как-то растормошить ее. Бесполезно! С вымученной улыбкой отвечала она на их шутейные вопросы и безобидные двусмысленности. Тебе было стыдно за нее. Как утопающий за соломинку, хватался ты памятью за тот устремленный на ее спину мужской взгляд, но ей, видите ли, стало холодно, и она достала кофту.
Холодно! Это когда в мастерской дышать нечем, мужчины сняли пиджаки, у кого они были, а карикатурист стянул через голову грубошерстный с кожаными латками на локтях свитер. Под не первой свежести майкой буйствовали волосы.
– Слабонервных прошу не смотреть! – выкрикнул он, немного картавя.
Женщины курили и пили наравне с мужчинами – во всяком случае, делали вид, что наравне: лихо чокнувшись и подержав стакан у рта, осторожно ставили его на место. Когда вы пришли сюда, оставалось лишь немного водки – «специально для вас», – провозгласил Башилов, но ты отпер чемодан и достал бутылку коньяка и отборного, усыпанного медалями муската. С каким энтузиазмом встретили их! Карикатурист расцеловал тебя, а его женщина – или жена, или кем там она ему приходилась? – вырвала у него из рук бутылку и, спрятав за спину, заявила, что мускат – женщинам. Тогда карикатурист встал на четвереньки и, дико вращая глазами, зубами клацая, пошел на нее, повторяя:
– Отдай! Отдай!
Хохот, визг – и никто, несмотря на поздний час, не вспоминал о соседях. Их попросту не было. Мастерская Башилова, куда он поместил вас с Фаиной в целях удобства и конспирации, как объяснил он тебе (и был безусловно прав: вдруг в следующий раз ты пожалуешь в Москву с женой?), располагалась в цокольном этаже старого дома. Две комнаты, кухня, туалет, газ… Еще недавно это была жилая квартира.
Ты горячо согласился с Башиловым в отношении конспирации, но в глубине души тебя уязвило, что он устроил вас здесь, а не в квартире. Зато какая возможность подышать воздухом московского Монмартра, о котором, признаться, ты имел весьма смутное представление!
Да, наверняка не Гирькину, а Башилову принадлежит тривиальное сравнение летнего пляжа с жизнью. Поэт промолчал на это, а ты, уже отщелкавший свои шесть пленок и несколько удивленный столь ранним появлением Гирькина, развел руками, давая понять, что хоть сызмальства и живешь здесь, но не имеешь к этому коловращению голых тел, обгоревших, шелушащихся, толкающих друг дружку, потных, никакого отношения.
– Вот он – человек во всей его наготе, – изрек Башилов, но Гирькин, вообще с подозрением относящийся к каламбурам, не уловил игры слов.
– Да нет, – нехотя проговорил он. – Человек не это.
– А что?
– Не это.
– А что? – допытывался Башилов.
Но Гирькину лень было отвечать. Припекало солнце, он щурился.
– Мне кажется, я понимаю Анатолия, – сказал ты. – Человек не только купается и загорает, он еще пашет землю, сажает хлеб…
– Гирькин не это имеет в виду. Он говорит о сути, а суть человеческая проявляется не только в том, как человек работает, но и как отдыхает.
– В капле воды отражается солнце, – меланхолически заметила Лариса.
– И все-таки, – упорствовал ты, – Анатолий говорит о другом. У меня есть тетка, двоюродная бабушка, ей восемьдесят лет. Я вам уже рассказывал о ней. Тетя Шура… Она любит иногда погреться на солнышке, но ведь суть ее не в этом. Если я правильно понял Анатолия, то человек на курорте пребывает в несколько неестественном для него состоянии…
А тот, чьи скупые речения вы так пылко истолковывали, надеясь заполучить высокое одобрение, не отвечал вам ни словом. Вытянув шею, ожившими вдруг глазами смотрел далеко в море. Ты проследил за его взглядом. Там, одна за одной, медленно шли белые яхты.
То голубой, то розовый, то вдруг синий лед – в зависимости от ракурса, под каким берет его телекамера, многоцветные трибуны, броские рекламы на бортиках, ну и, конечно, сами фигуристы, свершающие под музыку, столь же красочную, как все остальное, головокружительные финты. Злата не отрывает от телевизора завороженных, завистливых, полных тоскливого отчаяния глаз. Гренобль, Мюнхен, Берлин, Варшава, Прага… Турне по Европе, показательные выступления. «Вот это жизнь!» – мысленно (но ты слышишь, ах, как хорошо ты слышишь это!) произносит твоя дочь, и это звучит как упрек, как язвительное напоминание тебе, отцу, о том постылом существовании, которое она вынуждена вести по вашей милости. Вы виноваты, что живете здесь. Вы виноваты, что она тут родилась. Вы виноваты, что не устроили ее в институт. Вы вы! Вот она, настоящая жизнь, а мы разве живем? Вы старые и не замечаете этого, а мне так тошно!
Пока Башилов запирал мастерскую, куда вам еще предстояло вернуться среди ночи, а Пшеничников с рыжебородым мультипликатором шли через каменный и сырой глубокий двор, ты спросил, придержав ее за напряженно замерший локоть, чем она недовольна.
– Что ты! Все хорошо…
– Тебе не понравился спектакль?
Она принужденно улыбнулась – нелепости этой мысли, невозможности подобного предположения. Но ответить не успела – подошел Башилов, сунул тебе в карман ключ и, взяв вас под руки, увлек в сторону освещенной арки, где гулко беседовали Пшеничников и маленький мультипликатор. Конечно, это было безумием – за полночь вваливаться в чужой дом, к человеку, которого вы впервые увидели сегодня, но Башилов уверял, что жена Пшеничникова обожает гостей в любое время суток; к тому же вас ждет лишь слегка початая бутылка виски. Виски и решило все – как всегда, выпивки не хватило, даже с твоим презентом, душа требовала еще, громче всех кричал и призывал ехать в Домодедово толстый карикатурист, но его спровадили, вместе с ним ушли еще две пары, которым давно уже не терпелось остаться наедине, и вот теперь вы в усеченном составе направлялись в неведомый тебе дом в двух кварталах отсюда, где вас ждали, если верить Башилову, круглосуточно гостеприимная жена и шотландское виски. Великолепно! Этот ночной кутеж молодо встормошил тебя, ради одной этой ночи стоило лететь в Москву. Вот только Фаина… Столица, и эти люди свободных профессий, и вольности, которые они себе позволяли, особенно сгинувший карикатурист – все это оглушило ее. А тебе так хотелось, чтобы она была счастлива! С упоением вдохнул ты сырой и прохладный ночной воздух.
Ты блистал весь вечер, но это не стоило тебе труда и особого вдохновения – столь неприхотлива была твоя маленькая аудитория, а та, ради которой ты притащился сюда, была и без того околдована тобой. Даже не глядя на нее, ты чувствовал тайное сияние ее опушенных ресницами глаз. Выйдя наконец на улицу из прокуренной комнаты, с наслаждением перевел дух. И тотчас виноватым вздохом отозвалась Натали.
– Я понимаю… Тебе было в тягость…
Несмотря на еще не поздний час, город спал. Темень, грязь, а тебе топать бог знает куда.
– Да нет, было очень даже недурно, – сказал ты и, кажется, не очень солгал, потому что в эту минуту и тесная комнатка, которую снимала на двоих с румяной девушкой-врачом твоя будущая избранница, и неряшливая, не по возрасту игривая хозяйка, не дура выпить и покурить, и ваше нехитрое застолье с разбавленным спиртом, который щедро выставили женщины, и кошмарным тортом, что ты имел глупость приволочь, – все это показалось тебе таким милым по сравнению с предстоящим тебе одиноким возвращением в поколенной грязи в свое убогое жилище, где тебя ждала бодрствующая хозяйка с недостиранным бельем. Или здесь, или там – вот весь выбор, больше негде приткнуться – так казалось тебе в эту унылую минуту. А зря!
Ты сидел в том самом зубоврачебном кресле, которое некогда внушало тебе ужас, и чувствовал себя, надо сказать, прекрасно. Голова отдохновенно покоилась на высокой спинке, руки лежали на кожаных подлокотниках. Все удобства! Натали чем-то позванивала у белого столика, но сейчас от этих звуков мурашки не пробегали по твоей спине. Напротив… Нам ведь всегда приятно напоминание об опасности, которая больше не грозит нам.
Казалось, никакими сквозняками не выдуть из кабинета запаха зубной боли, но вскоре он был все же потеснен ароматом свежезаваренного кофе. Закрыв под очками глаза, ты протяжно втянул затрепетавшими ноздрями этот божественный дух.
– Parfait![22]
Столик слева – на том самом месте, где, если тебе не изменяет память, крепилась фисташковидная плевательница, – был застлан стерильной салфеткой. Это рождало ассоциацию не из приятных, но ты с гневом подавлял неуместный снобизм. По сравнению с чаепитиями у нее или у тебя на квартире, по сравнению с прозябанием на заднем ряду в кино, ибо даже подъездов, этого спасительного пристанища всех влюбленных мира, в городе не было, поскольку многоквартирные дома только-только начинали строить, – по сравнению со всем этим, мягко сказать, дискомфортом, способным в зародыше убить даже любовь Ромео и Джульетты, ваш сегодняшний вечер был верхом очарования. Признаться, ты не надеялся на такое. Когда Натали как бы между прочим проронила, что у нее в сумочке ключ от стоматологического кабинета и вы могли бы посидеть там, это не вызвало у тебя энтузиазма. Теперь ты готов был признать, что тебя попутал бес условности. Все было превосходно. Натали, чьи уверенные движения в этой до мелочи знакомой ей обстановке легко сходили за грациозную ловкость радушной хозяйки, подала тебе кофе. Правда, чашка была отнюдь не кофейной, к тому же со щербинкой, но ты постарался не заметить этого. Не отрывая головы от удобной спинки, протянул руку, и горячий, исходящий крепким ароматом кофе оказался у твоих губ. К сожалению, он был несладким, а ты в то время еще не наложил табу на углеводы, сыгравшие впоследствии такую злую шутку с твоим не отличающимся высотой телом.
Сахар? Натали сокрушенно ахнула.
– Сегодня кончился как раз. Я совсем забыла.
Она беспомощно стояла перед тобой – юная женщина в белоснежном джемпере, одна бровь чуть выше другой, а руки виновато опущены.
– Все хорошо, – ласково успокоил ты. – Так даже лучше ощущаешь вкус.
Однако в запасе у зубных эскулапов оказалось вишневое варенье, которое Натали не преминула извлечь из тайника.
– У нас все тут есть. И картошка, и консервы. Мы не ходим в столовую.
От картошки ты отказался, а вишневого варенья, хоть оно и не ахти как гармонировало с кофе и к тому же оказалось малость засахаренным, откушал с удовольствием. Вот только косточки мешали – в ваших южных краях предпочитают варить без оных. На какой-то миг ты пожалел о предусмотрительно убранной плевательнице.
Глядя на длинные, в вишневом соку пальцы, ты испытывал желание расцеловать их, грубо и жадно, чтобы твои губы, твой нос, подбородок оказались измаранными. Ты сдерживал себя не потому, что за этим невинным с виду порывом таился некий самому тебе неясный сексуальный подтекст, а Фаина в этих вещах была чудовищной ретроградкой (скажем так) – не потому, ибо, несмотря на свою консервативность, она в конце концов всегда уступала твоим прихотям, а из смешной боязни предстать перед нею с по-детски вымазанным лицом. Да, это так. Когда вы просто сидели и говорили о чем-либо, причем говорил в основном ты, то тебя всерьез заботило реноме благовоспитанного человека. Тем головокружительней были потом твои безумства. Однако они не озадачивали неискушенную Фаину. По-прежнему видела она в тебе олицетворение такта, ума и едва ли не целомудрия. Ты дорожил этим ее отношением к тебе – настолько, что всякий раз не без труда подавлял желание схватить и целовать, целовать ее обрызганные вишневым соком пальцы.








