Текст книги "Победитель. Апология"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
– Оклемаюсь… Полежу немного и оклемаюсь.
У нее в голове не укладывалось, что можно беспокоить кого-то – пусть даже собственную дочь – из-за глупой своей хвори. А уж когда вовсе чужая ей молодая женщина взяла ее под свою квалифицированную опеку, совсем потерялась, слабые же ее протесты Натали игнорировала. «Поворачивайтесь… Глотайте… Терпите… Лежите, рано вставать».
– Какая жена у вас! – услышал ты, когда, проводив Натали и выполняя ее наказ, принес горячего молока с содой. – Что же вы порознь-то живете?
Ты аккуратно поставил стакан на стул возле кровати.
– Что делать? Квартиры нет. И пока не предвидится.
Хозяйка, глядя в потолок, пожевала губами, которые были одного цвета с васильками на ее вылинявшей наволочке.
– Здесь живите… В этой комнате… А я в ту перееду.
«Та комната» была каморкой, да еще расположенной у самой входной двери, ты платил за нее полторы сотни старыми деньгами – больше она не стоила. И вдруг это негаданное великодушие!
Негаданное великодушие! – обвинение ни за что не пройдет мимо. Будто не знал подсудимый, заметит оно, что пылкая забота его молодой жены о совершенно чужом ей человеке была не так уж бескорыстна. Если здесь и имело место милосердие, то в тонкой пропорции с расчетом, который блистательно оправдался… Возможно. Но ты-то здесь при чем?
«Ах, ни при чем! И в Витту вы тоже не по своей воле уехали – жена увезла?»
Уехал. Но вовсе не безоглядно сбежал, – жаль, например, было расставаться с фотокружком, который ты организовал и который только-только начал набирать силу.
У Летучей Мыши есть автопортрет, глядя на который ни за что не скажешь, что сделан он пятнадцатилетним мальчишкой. И дело не в том, что ему удалось искусно убрать свою лопоухость, а в том живом выражении, которое начисто исключает мысль о каком бы то ни было позировании.
Успех этот не случаен. Из всех твоих виттинских учеников Летучая Мышь, пожалуй, самый талантливый, к тому же весьма старателен. Как по-взрослому сосредоточенны его глаза, когда ты объясняешь что-либо! Вот только что кроется за этим? Рано осознанное призвание? Бурное, но короткое мальчишеское увлечение? Или жажда легкой жизни, которую, по его юному разумению, гарантирует совершенное владение камерой?
– Больше я не могу так!
Ты попросил, чтобы она говорила тише, ибо за стеной хозяйка – в той крохотной комнатушке, где еще недавно ты в одиночестве коротал нескончаемые осенне-зимние вечера.
Натали послушно перешла на шепот – в этом она готова была уступить тебе, но только в этом. Разумеется, она была права: жить трудно, и даже не столько теперешними трудностями, сколько грядущими, когда родится он. Права, да, но правила игры, которую вы ежевечерне и бесполезно (а вышло, не так уж и бесполезно) затевали с ней, требовали, чтобы ты был как бы в оппозиции. Распаляясь, она выплескивала все новые и новые доводы, порой ошарашивающие тебя своей несуразностью, но среди этого женского вздора попадалось вдруг такое, что ты не сразу мог опровергнуть. Однажды она бросила тебе, что ты обещал ее увезти отсюда, и не столько эти слова напомнили тебе о твоем сгоряча и в такую минуту данном обещании, когда человек по неписаным нормам не отвечает за себя, сколько ее срывающийся шепот. Ты не возмутился ее нечестным ходом, потому что по итоговому счету все ее выигрышные ходы были и твоими выигрышными ходами, но что-то неприятно кольнуло тебя – другое, не связанное с вашим предстоящим отъездом, в глубине души для тебя (так же, видимо, как и для нее) давно уже несомненным.
В кабинете стоял сладковатый запах, который ты прежде не замечал. Это одной пациентке, объяснила Натали, выдалбливали сегодня корень (ты содрогнулся), она дернулась и опрокинула какую-то склянку… Запах, однако, был только вначале, потом исчез, ты попросту перестал замечать его. В темноте на тебя со всех сторон наскакивали подлокотники кресла (не два – гораздо больше), выступ бормашины, держатель, на котором в часы приема крепилась плевательница, а вы в ваш первый вечер устроили столик; какие-то рычажки, круглый стул для врача, на котором ты сидел вначале, а после он только мешал – все это теснило и толкало тебя, словно защищая свою хозяйку. Но и сама она сопротивлялась – весьма осторожно, впрочем, как бы памятуя о печальной порывистости сегодняшней пациентки, место которой она занимала сейчас. Но в отличие от пациентки, она могла говорить.
– Нет! Только не здесь!
Но ты знал, что больше негде – ни у тебя, ни у нее на квартире этого не могло произойти. Ты покрывал ее поцелуями – всю, иногда под губы попадало в темноте что-то холодное и твердое, ты отдергивался и снова находил ртом горячее и живое, увертывающееся и вдруг блаженно замирающее под припавшими губами.
– Только не здесь…
– Здесь! Мы уедем… Я увезу тебя… Родная… – И что-то еще, традиционный бессвязный лепет, но это «Мы уедем… Я увезу тебя» выпалено было. Было!
Вдруг она куда-то плавно уехала из-под тебя. Ты растерянно обмер, уперевшись во что-то дрожащими руками, а ее учащенное дыхание доносилось снизу.
– Спинка… С ней бывает… Надо…
Но ты уже обвалился на нее, ухватив краем уха, как что-то треснуло, но не рухнуло, слава богу, а когда кончилось – очень быстро, потому что эта распаляющая борьба довела тебя до последней кромки, – то ваши помирившиеся тела снова обступил сладковатый запах – вышедший, постоявший в вежливом ожидании где-то там, а теперь законно вернувшийся на прежнее место.
Сказалось ли, что ты был не просто пациент, не отдыхающий их санатория, а брат – пусть двоюродный – своей же сотрудницы, молодого доктора Мариночки, дочери известного в городе адвоката Чибисовой – это ли повлияло, или то, что она знала тебя по местной газете, где к тому времени ты уже регулярно публиковал снимки, – так или иначе, но врач была крайне предупредительна. «Не больно? А так? Хорошо… Очень хорошо… Я только почищу… Все, сверлить больше не будем», и тебе сразу задышалось легче, потому что из всех зубных орудий пыток страшнее всего для тебя эта адская машина. Едва тебе было дозволено закрыть отремонтированный рот, как ты, благодарный, обрушил на голову не искушенной в светских беседах врачихи каскад любезностей и легких шуток – в первую очередь по поводу своей совершенной неприспособленности к зубным страданиям. И как-то само собой вышло – без заблаговременного тайного умысла, без расчетливой преднамеренности, – что ты спросил, откидывается ли спинка этого инквизиторского кресла.
– Конечно, – улыбнулась врачиха. Ты был молод и блестящ, и твои цвета передержанного позитива волосы только-только начали редеть.
– Но это же опасно, – проговорил ты. – Вдруг в самый критический момент, когда вы всунете в рот все свои щипцы и пинцеты, спинка поедет вниз?
– Как же она поедет? – полюбовалась врачиха твоей наивностью, которая ах как мила во взрослом и умном мужчине!
– Но ведь вы сказали, что она откидывается.
– Да. Но для этого надо повернуть…
– Что повернуть?
Ты был очарователен в своем ребячливом простодушии. Какая жалость, что ты женат и у тебя двухгодовалая дочь – надо думать, сестрица не преминула выложить подробности.
– Вот это повернуть. – Протянула руку, нажала что-то, и спинка под твоей неуверенной тяжестью стала плавно опускаться. Оказавшись в горизонтальном положении, ты шутливо полюбопытствовал, а может ли пациент таким образом уйти от опасных рук доктора? – и, не без усилия приняв прежнюю позу, стал нашаривать правой рукой заветный рычажок. Что-то попалось под ладонь, и ты спросил, нахмурив брови:
– Это?
– Ну это. – И, еще не начав манипулировать с рычажком, понял по хитринке в ее глазах, что без навыка справиться с этим не так-то просто.
Убийственный штрих! – но это лишь на поверхностный взгляд, а выплыви он в том же суде, его сразу отклонят ввиду несостоятельности. «Нет ничего предосудительного в том, что молодого мужа – тогда еще молодого, ибо, если не ошибаюсь, они прожили чуть больше трех лет – все еще занимали некоторые пикантные подробности. – Сделав паузу, предвкушающе погладит мизинцем холеные усы. – Прошу заметить, что в своем, в общем-то, естественном интересе он никогда не преступал дозволенных приличиями и мужским благородством границ, хотя какого мужа не точит в глубине души, что все-таки было у его жены раньше, до него, если нет никаких сомнений на тот счет, что что-то было? За почти два десятилетия супружеской жизни Мальгинов никогда не только прямо не спрашивал об этом, но даже не позволил себе ни одной случайной фразы, которую можно было бы истолковать как поощрение к откровенности».
Неслышно лежа рядом, Фаина молчала в темноте.
– Ты ведь знаешь все обо мне. И как первый раз, и потом, до тебя… – Жена была не в счет, о ней ты за все время не обмолвился ни словом. – Я сам рассказал тебе, потому что мне хотелось, чтобы ты знала обо мне все. Все, понимаешь! Я не хочу, чтобы ты любила не меня, а другого человека. Иннокентия Мальгинова – только другого, лучше, чем я… А ты скрываешь о себе. Неужели ты думаешь, что мое отношение изменится, если я буду знать?
Фаина молчала.
– Наоборот! – убеждал ты и был совершенно искренен в эту минуту. – Ты станешь мне еще ближе, если я буду знать о тебе все. Да ведь я и так знаю. Не все, но знаю, ты ведь понимаешь. Было б даже странно, если б женщина… ну, которая уже прожила столько, – нашел ты выражение поделикатней, – не прошла через это. Вот это было б неестественно. Ты любила, я понимаю, у тебя это не могло быть без любви. Скажи хотя бы, когда это случилось.
Фаина молчала.
– Извини, – досадовал ты, – но я не понимаю тебя. Я не спрашиваю его имени, мне наплевать, но, не зная всего, я и тебя не знаю до конца. А не зная тебя, я не могу… Не то что любить, но как бы верить. Нельзя же верить тому, кого не знаешь.
Фаина молчала.
– Хорошо, скажи хотя бы: ты любила его? – И тотчас, поняв, что противоречишь себе: – Это глупый вопрос, я понимаю. Я не то хотел… Он любил тебя? По крайней мере, говорил, что любит? Наверное, обещал жениться. Или он был женат? В этом нет ничего зазорного. Да и, строго говоря, ни в чем нет. Не существует моральных явлений, а есть лишь моральная интерпретация этих явлений. Это не моя мысль…
Но даже опальный и могущественный авторитет базельского философа, которого ты дерзко взял себе в союзники, не поколебал ее. За долгие месяцы вашей любви она только два раза не уступила тебе.
Забыв про взлетную карамель, с тихой улыбкой смотрела в иллюминатор. Ты видел ее некрасивый профиль, однако не только не испытывал досады или, скажем, неловкости, а получал особого рода удовлетворение. Было в этой некрасивости нечто, что не то что ублажало тебя, а странным образом успокаивало. Вот-вот, успокаивало. Это была твоя некрасота, она принадлежала одному тебе, и не только потому, что ни один посторонний взгляд, пусть даже случайный и мимолетный, не проникал сейчас сюда, а как раз в силу своей некрасивости. Непреодолимую оградительную стену возводила она между Фаиной и другими мужчинами. Ты один царствовал тут, и это – навсегда, во всяком случае, на столь долгое время, как ты того пожелаешь. Ты коснулся ее руки, доверчиво лежащей на подлокотнике рядом с твоей рукой. Она повернулась с вопрошающей уступчивостью на лице.
– Почему ты не стала играть вчера? – спросил ты.
Мгновение ее взгляд не понимал тебя, но вспомнила, и веки ее, дрогнув, приопустились. Самолет заложил вираж. По салону проползло и выскользнуло вон празднично-яркое солнце.
– Тебе не понравился Пшеничников?
Она медленно пожала плечами.
– Почему? Он… Они все ничего. – И больше ни слова.
Все ничего… Но если так, если единственное разумное объяснение ее отказа – вульгарность хмельной компании, вряд ли способной даже в трезвом состоянии оценить музыку (а тут еще Большой театр, до предела обнаживший и без того вибрирующий нерв ее художественной натуры) – если это единственное объяснение несостоятельно, то каковы причины ее упрямства? Ведь ты так просил ее, а она не привыкла, не умела отказывать тебе в чем-либо.
Ты подливал и подливал – себе, а ей чуть-чуть, потому что она только осторожно пригубливала. А тебе надо было хотя бы немного захмелеть: не хватало решимости, вы слишком мало знали друг друга. С другой женщиной ты, пожалуй, поостерегся бы так рано и неподготовленно переходить границу, а здесь что-то подсказывало тебе: можно! До дна опорожнив медленными глотками бокал, отставил его подальше от края стола и протянул руку. Плечо ее не отшатнулось и даже не дрогнуло под твоей ладонью, только как бы остановилось и чутко ждало: что дальше? И тогда ты, не отнимая руки, неловко придвинулся к ней вместе со стулом, обнял, привлек к себе. Она подчинилась, и в то же время ее напряженно замершее тело оставалось неподвижным и отдельным от тебя. Это-то и была Фаина: уступить, отдать все и одновременно тихо и недосягаемо стоять в стороне.
Вкрадчиво целовал ты мягкую и теплую шею, краешком сознания отметив, что это – мягкость и теплота увядания, и это придало тебе решимости. Поцелуи потяжелели, а во рту пересохло, потому что ты вдруг понял: будет! Тебе мешал ее полный бокал на краю стола, ты боялся задеть его ненароком. Она медленно повернула голову, и ты близко увидел ее глаза, которые несмело и виновато вопрошали, действительно ли ты хочешь того, что хотят и делают твои руки и твои губы; виновато – за это свое непонимание там, где, наверное, любая другая на ее месте поняла б. «Да, да!» – ответил ты исступленно и даже слишком исступленно, потому что на мгновение вдруг усомнился под этим ее взглядом, действительно ли хотят того твои руки и губы; ответил глазами, телом, какими-то словами, но все не то было, потому что не о том спрашивала она – о другом, и ответа не требовала. Безропотно подчинилась, но этот вопрошающе-виноватый взгляд остался, и, что бы ты ни делал с нею, ты чувствовал его, он мешал тебе, как тот исходящий пузырьками нетронутый бокал на краю стола.
Подымает и одновременно поворачивает голову – поймала, поливая цветок, твое неосторожное движение, но еще не увидела вскинутой камеры. Взгляд заранее, ласково и чуть грустно, одобряет все, что ты ни делаешь там, а в следующее мгновение наткнется на объектив и растерянно замрет. Но ты опередил ее.
И все-таки это не то выражение и не тот взгляд, который мучительно вопрошал тебя тогда. Но и тот ты видел – еще раз, значительное время спустя после вашей первой близости. Вот только где и когда? Не вспомнить… В одном ты уверен: не на снимках, потому что все ее снимки, как и вообще все непляжные работы, ты всегда делал сам и уж наверняка припомнил бы.
В разгаре сезона суточная норма превышает полтысячи отпечатков (не считая «аквалангов»), но дело даже не в количестве и не в том, что четверо ребят, по двое работающие у тебя через день в течение всего лета, по горло загружены пляжной поденщиной. Дело не в этом. Фотомастер, как и спортсмен, как и художник, не должен терять формы… В съемке у тебя давно выработался автоматизм: глаз точнее и быстрее всякого экспонометра определяет освещенность, рука корректирует диафрагму, тело, двигаясь, находит нужный ракурс – не человек, а фоторобот, но вот позитивный процесс даже при колоссальном опыте работы непозволительно сводить к набору запрограммированных операций. Конечно, на пляжных снимках, неотличимо похожих один на другой, да и равного, в общем-то, качества, потому что твоя рука и твой глаз давно уже не дают осечки, – на пляжных снимках премудрости позитивного процесса не освоишь: шлепай и шлепай один за другим! Ребята так и делают; шестьсот, даже семьсот отпечатков – еще не потолок для них. Это чревато опасностью нивелировки позитивного процесса. Поэтому в течение всего лета ты хотя бы раз в неделю остаешься в лаборатории и, в сторону отодвинув пляжный ширпотреб, работаешь с учениками над серьезными вещами: кадрирование, световой баланс, поиски тонального ключа, моделирование светотени…
ГАИ требовало перенести пункт проката, поскольку дети на велосипедах и педальных машинах то и дело выскакивают на соседнюю улицу, а она, как известно, открыта для транспорта. Это первое. Второе: мастерская по срочному – в присутствии заказчика – ремонту обуви: выбили наконец помещение, но артачится санэпидстанция. Третье – гравировка. И т. д. и т. п. Все эти проблемы Синицына обсуждала с тобой на равных: не директор быткомбината и рядовой фотограф, а коллеги, одинаково заинтересованные в успехе дела. Разумеется, тут была известная игра в демократизм, но в весьма незначительной степени, потому что Синицына знала тебе цену и не раз убеждалась, что ты способен помочь не только добрым словом, но и делом. Кто, как не ты, утряс в редакции историю с химчисткой, а ведь скандал грозил разразиться грандиозный? Или конфликт с телевизионным заводом, полтора года по глупейшим причинам не санкционирующим открытие в Витте гарантийного ремонта? Никакие письма не помогали, и лишь твой телефонный звонок непосредственно начальнику ОТК завода сдвинул дело с мертвой точки. Разумеется, ты был изысканно вежлив – не кричал и не грозил, ибо кого испугаешь нынче! Да и зачем? Но сдвинул, и это, как и все остальное, было занесено на твой лицевой счет. Кроме того, не считая главного инженера, ты единственный работник в системе комбината, кто имеет высшее образование, пусть даже и не профилирующее. Плюс личные отношения, в основе которых – неизменная доброжелательность к людям, плюс твой общепризнанный авторитет фотомастера, плюс… Словом, Синицына считалась с тобой и была с тобой достаточно откровенна, но вот именно – достаточно. По некоторым признакам ты понял, что не за тем или не только за тем попросила она тебя зайти сегодня, чтобы проконсультироваться относительно пункта проката. Что-то еще было… Что? Очередная анонимка с математическими выкладками, доказывающими, как много имеешь ты? Требование установить на Золотом пляже еще один фотопункт – для удобства отдыхающих, которым якобы приходится томиться в очереди? Не ново… Уже фабриковались письма от имени курортников в разные городские и даже областные инстанции, но ты отлично понимал, кем инспирировано все это, и в один прекрасный день без труда опрокинул хромоногие аргументы. Взяв двух человек – одного с быткомбината, а другого из редакции – фотокорреспондента Володю, своего ученика, а также пригласив администратора пляжа Мурашко, ты в их присутствии произвел любезный, но достаточно обстоятельный опрос клиентов, получавших заказы. Хоть бы один сказал, что ему пришлось ждать больше минуты! Все было тщательно запротоколировано – фамилии, имена, адреса, руководство комбината совместно с общественными организациями рассмотрело, как полагается, результаты проверки и пришло к выводу о нецелесообразности открытия второй точки. И вот опять? Ну что ж, ты готов сызнова пройти весь круг, но Синицына не открывала карт. Она молчала, пытливо глядя на тебя светлыми глазками. Такой маленькой казалась она в своей гипюровой кофточке за огромным полированным столом. Лицо было желтоватым и дряблым, но и в плотно сжатых накрашенных губах, и в посадке головы, и в крошечных руках, затихших на столе, чувствовалась не по возрасту молодая энергия.
– Ради бога, перестаньте смотреть на меня так, – попросил ты. – Не забывайте, что я ваш подчиненный, и у меня начинают трястись поджилки.
Синицына польщенно усмехнулась сухими губами.
– У тебя затрясутся.
Но ей было приятно, что ты, несмотря ни на что, все-таки не заносишься перед ней, а помнишь о своем подчиненном положении и так достойно, в элегантной форме, даешь понять ей это.
Никакой звонок не мог стронуть с места отца, если хоть кто-то еще находился дома, а тут он настолько быстро оказался у двери, что человек, стоящий за нею, только-только опускал от звонка руку. Был он весь безукоризненно летний: чесучовый, даже на вид прохладный костюм, белый галстук, белые лакированные туфли. Отец отступил, пропуская.
– А мы уж заждались.
Чесучовый человек прошел ровно посередине дверного проема и посередине коридора остановился. Отец осторожно обогнул его и широким жестом пригласил дальше, но человек молча подал ему руку. Отец порывисто и в то же время благоговейно пожал ее. А навстречу уже спешила мать в зеленом и достаточно закрытом, несмотря на лето, платье, искательно улыбалась гостю. За ее спиной, уменьшенный перспективой, стоял празднично накрытый стол, хотя по календарю никакого праздника не числилось. Тебе было запрещено выходить без специального разрешения, и ты лишь издали, из кухни, с любопытством наблюдал за церемониалом встречи.
Ты видишь: не дед, а отец восседает за высоким столом с лупой в глазу – видишь так отчетливо, будто эта картина и впрямь являлась когда-либо твоему взору. Крупная голова на короткой шее не желает склоняться, поэтому вскрытые часы отодвинуты далеко от края стола, иначе взгляд не достанет их… Громкий стук, дверь распахивается, и входят двое в сапогах, их гортанный говор наполняет квартиру. Отец уже стоит, и лупы нет в глазу, молча ждет, пока приблизятся они…
А ты? Как бы ты встретил непрошеных гостей, посади тебя за часовой стол с лупой в глазу?
Чепуха! Образованный человек не может быть хамом, во всяком случае, не должен, но при всем том твоя обходительность и умение ладить с людьми никогда не переходят известных границ.
– У тебя затрясутся руки, – иронически и с довольством, что ей доступно столь хитрое чувство, повторяет Синицына. Не меняя позы, включает вентилятор. Гипюровая кофточка трепещет, а глаза умиротворенно прикрываются. Ты спокойно ждешь. Должна же объяснить она, что за тучи надвинулись на ваш горизонт.
Насладившись прохладой, Синицына выключает вентилятор. Мускулистое сухое тельце подобрано и взведено.
– Финотдел интересуется тобой.
Вот как! Ты улыбаешься.
– Ну что же… Не скучно жить, пока хоть кто-то интересуется тобой.
Достойный ответ, но Синицына хмурится, давая понять, что не разделяет твоего оптимизма.
– Выразите озабоченность, Марта Федоровна, – советуешь ты. – Скажите, что раз есть сигнал – а он наверняка есть, можете не сомневаться, – то его необходимо проверить. Как руководитель, вы не меньше их заинтересованы в том, чтобы вся выручка поступала в кассу предприятия. Поэтому вы будете крайне признательны им, если они установят утечку…
– Как они установят?
– Это вы меня спрашиваете?
– Это они меня спрашивают.
– Они – вас? – вежливо удивляешься ты.
Но озабоченность не сходит с лица директора.
– Они считают, что обычные методы проверки здесь не подходят. Нельзя посадить на пляже человека, который фиксировал бы с карандашом в руке, сколько кадров ты сделал.
– Почему же? – произносишь ты и улыбаешься, вспоминая. – Они сажали…
Не требовалось навыков детектива, чтобы сразу же обратить внимание на этого вислоносого хрыча в темных очках. Он не только не купался, но даже не загорал, полагая в своем простодушном усердии, что негоже при исполнении служебных обязанностей находиться без штанов. Пристроившись на краешке топчана, загородив блокнот ладошкой, добросовестно марал его палочками или крестиками или чем он там отмечал каждый твой кадр? Ты сразу же понял, кто это и что он делает тут, но в чем мог уличить тебя этот пенсионер-общественник? Во-первых, по существующим правилам подобные проверки должны длиться не менее недели, а в этом пекле, да еще в полном облачении, среди голых, снующих туда-сюда тел, гомона, детского визга, бесконечных вопросов: «Извините, у вас не занято?» – в этом пляжном аду дай-то бог выдержать нашему преклонных лет энтузиасту хотя бы дня три; а во-вторых, как можно на расстоянии учесть, какое количество отпечатков тебе заказывают и, главное, в каком из трех аппаратов цветная пленка, в каком черно-белая, а где «акваланг». Без этого же сумму выручки невозможно определить даже приблизительно. И тем не менее ты счел необходимым применить некоторые меры предосторожности. Видя по загару, что человек только приехал, рекомендовал несколько воздержаться от съемки: фотография выйдет гораздо «южнее», если сделать ее этак через неделю. Кроме того, все три дня, пока старик героически жарился на своем топчане, ты не делал «аквалангов», поскольку «на базе нет шаров».
Через неделю «акт контрольно-выборочной проверки» лежал на столе у Синицыной. Пробежав его глазами, ты с улыбкой заметил, что тебе следовало бы несколько понизить план, поскольку, если верить документу, он не совсем реален. Синицына окинула тебя быстрым взглядом.
– Возможно. И все-таки мы повысим его на два процента. Производительность должна расти.
Ты не возражал.
Но если они считают, что контрольно-выборочная проверка в данном случае неприемлема, то что же предлагают они? Синицына пожала плечами.
– Ну что же, – раздумчиво произнес ты. – Идя в ногу со временем, мы можем повысить план еще на два процента. Вот только сначала… – Но прежде любезно осведомился: – Вы позволите дать маленький совет?
– Валяй.
– Спасибо, – поблагодарил ты и сосредоточенно поглядел на носок своей замшевой туфли. – Так вот, сначала пусть они поручат любому специалисту, который, на их взгляд, разбирается в этом и которому они доверяют, – пусть поручат произвести следующий расчет. Сколько негативов и сколько позитивов – при этом, заметьте, значительная часть работы цветная – может обработать один человек за сутки, если учесть, что всю первую половину дня он снимает? Не мы, не вы, а они поручат – своему человеку. Рассчитаем, так сказать, физический предел мастера. А потом сравним эту цифру с тем реальным планом, который в течение вот уже стольких лет выполняет и, простите за нескромность, перевыполняет ваш покорный слуга. Думаю, что все нечестивые подозрения отпадут сами собой.
Ты улыбнулся: видите, как все просто! Синицына молчала. Коли ты предлагаешь этот вариант, понимала она, то ты уверен в его беспроигрышности, но тогда каким образом работает эта загадочная машина? Ты выдаешь не просто максимум продукции, но вырываешься за пределы физической возможности человека, и в то же время вид у тебя отнюдь не изнуренный, глаза не красны от бессонницы, и, неизменно занятый всю первую половину дня на пляже, ты позволяешь себе во второй побаловаться со своими московскими приятелями коктейлем, посидеть на увитой хмелем террасе кафе или даже полежать, приятно беседуя, на полуопустевшем берегу вечернего моря. Но ведь ты не волшебник, Мальгинов! Так кто же ты?
Синицыной стало жарко, она снова включила вентилятор.
Все ушли, а ты и Летучая Мышь продолжали работать. Он только заканчивал седьмой класс, но уже в то время мог дать фору любому ширпотребному фотографу. Между тем он прозанимался у тебя всего лишь год.
– Не пальцами, не пальцами – всей кистью. – И показывал, как надо играть в ярком луче увеличителя, чтобы высветлить тон. – Готово!
За уголок взяв глянцевито отсвечивающую в красном свете бумагу, Летучая Мышь быстро и осторожно погрузил ее в раствор. Ни одного лишнего движения! В этой сноровистости уже сказывался артистизм будущего мастера.
– Так значит, – продолжал ты прерванный разговор, – на лето никуда не уезжаешь?
– Не-а… – А сам с пинцетом наготове следил за медленно высвобождающимся изображением. Медленно – после получаса интенсивной работы концентрация поослабла.
– А снимать думаешь? Или до осени прощай, камера?
Летучая Мышь оскорбленно зыркнул взглядом – как можешь ты предположить такое! – и снова назад, к отпечатку, на котором густели первые тени. Для непосвященного глаза они вряд ли что говорили, но ты уже понял: передержка. Однако промолчал, размышляя. Как все-таки относятся дома к увлечению мальчика? От этого зависело, оставишь ли ты на лето Летучую Мышь, или подыщешь другую кандидатуру. Судя по всему, родители если даже горячо и не поощряли художественные склонности сына, то, во всяком случае, не возражали против их развития.
Хотя у отца твое бурное увлечение фотографией и вызывало презрительное недоумение, прямого табу он не накладывал, поскольку учеба, видел он, не страдает. Однако не могло быть и речи о том, чтобы использовать ванную под какую-то, пусть даже временную, на два-три вечерних часа, лабораторию. Все эти проявители, растворители… Нет уж! Для подобных сомнительных экспериментов ваша квартира не приспособлена.
– И вообще, – с неудовольствием заметил отец, – ей следовало бы пошевелить мозгами, прежде чем делать ребенку такие подарки.
Никто не возразил ему, ибо чудаковатая бабушкина сестра числилась в вашем доме воплощением бестолковости и неумения жить. Ты тоже промолчал, но на всякий случай поукромнее спрятал подаренный ею аппарат.
Единственное неудобство заключалось в том, что в квартире не было водопровода. Во дворе его тоже не было – лишь колонка на улице. Поэтому вы заранее наполняли таз и корыто; в тазу промывали после проявления, перед фиксажем, а в корыто складывали уже готовые снимки.
Но имелось и преимущество. Как во всех старых домишках Витты, у тети Шуры были ставни, поэтому вы могли печатать среди бела дня, законопатив щели в ставнях газетой или тряпкой. Тетя Шура ассистировала. По твоему знаку она вынимала отпечаток из проявителя, прополаскивала в тазу и опускала в закрепитель, а ты тем временем менял в увеличителе негатив и регулировал резкость. Вместе радовались вы первым снимкам, весьма несовершенным, как оказывалось, когда на другой день вы рассматривали их, уже высохшие, при дневном свете. То слишком темными получались они, то, наоборот, бледными (тогда еще ты не оперировал такими понятиями, как световой баланс, тональность и пр.), а накануне, в обманчивом красном сиянии они выглядели шедеврами. Вы смеялись, узнавая знакомые лица, когда те на ваших глазах вырисовывались на погруженной в волшебную жидкость бумаге – возникали, казалось, из ничего. Волосы, брови, легкое очертание рта…
Глаза… Летучая Мышь пинцетом тронул отпечаток. Возникая из небытия, глаза густели и наливались мыслью – жили. В каждом новом миге они были иными, нежели в предыдущем. Глаза жили, и в этой их краткосрочной жизни мелькнуло вдруг выражение, которое ты узнал.
Осторожно поворачивает голову. Мучительно вопрошающий взгляд слегка недоумевает, и тихая вина в нем за это свое непонимание.
Ты еще раз видел этот ее взгляд, но уже много времени спустя после вашей первой близости, на которую, признаться, не рассчитывал так скоро, – но где? Когда? Во всяком случае, не на снимке, потому что, если б делал сам – запомнил бы, а мальчикам такие кадры не доверял.
– Расплылась, – заметил ты. Из ванночки на вас глядела упитанная дама с прекрасно схваченными бликами на радужной оболочке глаз. Слишком упитанная…








