412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Киреев » Победитель. Апология » Текст книги (страница 22)
Победитель. Апология
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:01

Текст книги "Победитель. Апология"


Автор книги: Руслан Киреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

– Вот видите! – говорит адвокат за старинным столиком на гнутых ножках, и в ее здоровом глазу зажигается радость. – Он принес ей передачу, а будь он повинен в ее смерти, он бы за три версты обходил больницу.

– В то время он еще не знал о ее смерти.

Разумеется, ты не прислушивался, о чем говорят мать с дочерью, не до того было, но вдруг уловил слова, которые заставили тебя остановиться.

– Сегодня умерла одна. Вчера положили, а сегодня умерла.

– Молодая? – спросила мать.

– Тридцать восемь лет. В музыкальной школе преподавала. У нас в палате женщина лежит – ее сын у нее учился.

В отличие от своей тетушки ты не очень-то сведущ в процессуальных тонкостях, но сдается тебе, что стороны имеют право задавать вопросы сидя.

– Когда вы узнали о причине смерти?

Каверзный вопрос – ты чувствуешь это, но ты поклялся говорить правду.

– Утром следующего дня. – Тебе нечего опасаться.

– А между тем посетительница не могла не спросить у той, которая лежала: от чего? Этот вопрос неизменен, он следует всегда, когда кто-то сообщает о чьей-либо смерти. Вы же не услышали его. И равно не услышали ответа. Почему?

Ноги продолжали двигаться, неся тебя по вестибюлю, но в ушах стоял, вспыхнув, гул, и ты уже не слышал, о чем дальше говорили на своей скамейке мать с дочерью. Умерла… Умерла… Дойдя до окна с серыми стеклами (жужжала и билась осенняя муха), ты остановился, а не повернулся и не пошел назад, как делал это, наверное, уже десяток раз в ожидании нянечки, с которой можно было б передать записку и гостинцы. Остановился, постоял так, а затем осторожными шагами направился к выходу. В этот момент дверь распахнулась, и чинно вошел высокий, надменного вида мужчина.

– Надменного? Уж не потому ли он показался вам надменным, что невольно задержал вас в дверях, вы же спешили поскорей выбраться наружу? Поскорей и потише… Случаем, не на цыпочках ли шли вы?

Клевета! У тебя есть свидетели, которые подтвердят, что никакого страха в тот вечер ты не испытывал. Не угодно ли пригласить?

Ты нечасто теряешь аппетит, но тут это произошло. Однако, не говоря ни слова, сел за стол. Исправно подносил ко рту какие-то кушанья, исправно жевал и глотал, а Натали в алом халате сидела напротив и неотрывно на тебя смотрела. Невмоготу становилось тебе от этого ее взгляда, но ты сдерживал себя, только пережевывал уже не так тщательно, чтобы скорей покончить с этим.

– Выходит, вы заподозрили что-то?

– Я? – удивляется свидетельница. – Ровным счетом ничего. Мой муж – творческий человек и иногда замыкается в себе. Я смотрела на него, чтобы понять, удалась ли на этот раз кефаль по-гречески. Он любит эту рыбу, и не жареную, а именно по-гречески, со специями, в прозрачном соку и с дольками лимона. За чаем, а он выпил одну за одной три чашки, я спросила, как тебе сегодня кефаль, не слишком ли остра. Он ответил, что кефаль была превосходной. Мой муж знает толк в рыбе.

– Иными словами, он любит вкусно поесть?

– А почему бы и нет? Сейчас не голод, так что человек вправе позволить себе некоторую разборчивость в еде.

Пауза, как сказал бы Кнут Гамсун, только тихо вздыхают за столом с гнутыми ножками. Ты понимаешь, что означает это: было время, когда Кеша Мальгинов довольствовался чаем с акацией.

– А возвращаясь домой, продолжал чаепитие с немецким шоколадом.

Старая женщина обескуражена этой репликой, оба ее глаза, и живой и мертвый, беспомощно моргают.

– Я не знала… И это было так давно. Ему было семь лет.

– Девять.

– Ну все равно… Что он понимал тогда! Да и потом, это не имеет отношения к делу.

– Все ко всему имеет отношение.

Недурно! Зал по достоинству оценивает античную красоту этой реплики. А обвинитель между тем уточняет у свидетельницы в янтарных бусах:

– Так вы утверждаете, что вечером двадцать шестого октября он не испытывал страха?

– Абсолютно!

– Может ли еще кто-либо подтвердить это?

Может! В просторный зал под стеклянным куполом с витражами робко входит лопоухий подросток.

Безнадежно испорченных негативов почти не бывает, искусным и терпеливым позитивным процессом можно многое исправить, и ты показывал – как, а Летучая Мышь и другие ребята внимательно следили. Свет, кадрирование, поиски оптимального размера отпечатка, варианты с бумагой и проявителем, ибо гидрохинон дает совсем другой эффект, нежели метол, – всю эту работу ты проводил самолично, хотя в обычные дни ограничивался словесными указаниями. А тут – самолично. Выйдя из больницы (и уж во всяком случае, не на цыпочках!), некоторое время колесил по городу, потом вспомнил, что у тебя сегодня занятие со студийцами, и поспешил туда – обрадовался и поспешил, и все в этот вечер делал сам, а ребята жадно глядели. Пора было расходиться, уборщица раз или два заглянула к вам, а ты все возился, хотя дома тебя ждала кефаль по-гречески, приготовленная великолепно.

Ничто не насторожило тебя: ни равнодушие, чуть брезгливое даже, к любимому ее торту-безе, ни рассеянность, с какой она слушала твой небрежный рассказ о триумфальном успехе на республиканской выставке, ни насильственная улыбка, выдавленная в ответ на твой облегченный вздох, что курортный сезон, слава богу, кончился, а выдался он сумасшедшим – по двадцать пятое сентября вход на пляж был платным – неслыханно! – и ты лишь в минувшее воскресенье свернул наконец свою лавочку; стало быть, теперь вы будете видеться чаще… – ничто не насторожило, но лишь до поры до времени. Стоило проклюнуться подозрению, как все разбежалось и смирненько встало на свои места. Торт, к которому она не притронулась, странная рассеянность, хотя обычно, когда ты появлялся, особенно после столь продолжительного отсутствия, она смотрела и слушала с вниманием неослабным, слишком вялая радость по поводу свободы, которую ты наконец обрел, – все встало на свои места и закончило ряд, который, оказывается, протянулся через все ваши отношения и вот теперь логически завершился. Выйдя от нее в смятении и страхе, который ты, разумеется, достойно скрыл (Вот!.. Но это был совсем другой страх, да и Фаина никогда не стала бы свидетельствовать против тебя. Никогда!), ты пристально вгляделся в ваши три года – три года и четыре месяца, если быть точным, – и всюду обнаружил пунктир этого вдруг завершившегося ряда. Тебя ужаснуло: как же ты был слеп! – и сам поправил себя: не слеп, нет, иначе черточки пунктира не засели бы в твоей памяти – не слеп, а преступно беспечен. Впрочем, даже в беспечности ты не мог упрекнуть себя.

Вы тихо лежали рядышком, и ты спросил, преодолев инстинктивную неприязнь к заботам и разговорам подобного рода:

– А ты… Ты достаточно предусмотрительна?

Вопрос, собственно, был риторическим, и даже не вопросом, а деликатным предупреждением, которого ты никогда не позволил бы по отношению к другой женщине. Но тут налицо была явная неопытность.

– Достаточно.

За счет природной стыдливости отнес ты ее напряженный тон. Тебе и в голову не пришло, что, спрашивая, ты не благо делаешь, не заботу проявляешь, а бьешь по больному месту.

Кроме тебя, купалась уже вся Витта – во всяком случае, все мальчишки, тебе же не дозволялось, потому что холодно, вода не достигла какой-то там температуры, сирень не доцвела, а покуда сирень в цвету… – и т. д. С тоскою и тайным стыдом за неотступную опеку, до которой у других родителей в это тяжкое послевоенное время не доходили руки, взирал ты издали на ровесников, с разбегу влетающих в такое ласковое с виду море, бесящихся там, кричащих, хохочущих, изо всех сил колошматящих по воде руками и ногами, а потом стремглав выскакивающих на берег в налипших к худому телу черных трусах и что есть мочи носящихся, разогреваясь, по пустынному и действительно золотому тогда пляжу. Тебе все это запрещалось. Суровый надзор осуществляла за тобой бабушка – по-прежнему она, хотя отец с матерью уже вернулись и жили с вами. Перед ней-то, своей сестрой, и решила тетя Шура походатайствовать за тебя, понимая, как это унизительно, когда все вокруг считают тебя маменькиным сынком. Тщетно! Бабушка терпеть не могла, когда ей давали советы. И без них недурственно прожила она свою жизнь, даже столь страшные для многих годы оккупации, и уж кому-кому, а не младшей сестре, недотепе и невезучке, умудрившейся потерять двух мужей, давать ей рекомендации по воспитанию ребенка.

– Своих сначала роди! – отбрила она.

У тети Шуры дернулись губы.

– Какая же ты… Какая… – Но договорить не смогла, больно, изо всех сил, зажмурила глаза, повернулась и пошла по двору, благоухающему майской сиренью, – маленькая простоволосая женщина, уже вся седая, и довоенная штопаная кофточка висела на ней как на покосившихся в шкафу плечиках.

– В родные места, – повторил ты, потому что тебе показалось, что до нее не дошло, о чем ты. – Тамбов, Кирсанов…

Но и тут она не проронила ни слова, только смотрела на тебя, и ее старое лицо уставало на твоих глазах – уставало и как-то таяло все.

– Здесь я возьму тебе билет, – объяснял ты. – Может, и обратно сразу. А если не получится – позвоню туда. Там все сделают.

Разумеется, никаких приятелей  т а м  у тебя не было, но кто упустит шанс заиметь в курортном городе знакомого, да еще чем-то обязанного вам? Таким образом, от тети Шуры требовалось только одно – желание.

– Хочешь – на самолете, хочешь – на поезде. Я думаю, на поезде лучше. Спокойней. Да и страну посмотришь. Хотя… Ты ведь не летала на самолете?

С трудом сглотнула старая тетя комок в горле.

– Родной мой… – только и выговорили ее ссохшиеся губы.

Суду, видите ли, необходимо знать, почему вдруг затеял ты эту поездку. Именно теперь, когда не стало пострадавшей… Не надо мудрить! Не надо искать криминала там, где его нет. Это одинокая старая женщина, о которой, кроме тебя, позаботиться некому. Одинокая.

Она стеснялась своей стыдливости – женщина в ее возрасте, считала она, должна держать себя с мужчиной куда смелее; стеснялась, полагая, что этой своей стыдливостью она как бы претендует на молодость и абсолютную, без единого исключения, неопытность, которых в ней не было, уж молодости-то особенно. А вокруг столько юных существ – красивых, ярких, исполненных умения и обворожительного бесстыдства. И всем им ты предпочел ее! Благодарная, разве могла она хоть в чем-нибудь отказать тебе! Тебе нравится ласкать и трогать и рассматривать, лежа головой на сомкнутых коленях, ее грудь? Хорошо… Ни единого слова против, только руки, импульсивно дернувшись, пытаются замкнуться крест-накрест, но ты спокойно удерживаешь их, опускаешь, легко преодолевая их невольную упругость. Вот так… Грудь близко и тяжело белеет над твоими без очков глазами.

– Свет потушим… – уже не надеясь, шепчет она, но ты только ласково улыбаешься ее целомудренной наивности. Чутким пальцем ведешь по тонкой, изумительной белизны коже с голубыми прожилками, подкрадываешься к коричневому соску, который пугливо съеживается, темнеет, пупырышки выступают на нем. Оживают руки, чтобы скреститься на груди, но ты терпеливо успокаиваешь их, а затем осторожно наклоняешь к себе ее упрямящийся стан – все ближе, ближе и вот уже твой язык касается твердого соска. В истоме прикрываешь глаза, а когда по истечении остановившегося времени что-то – быть может, ее полная неподвижность – заставляет тебя открыть их, ты вдруг видишь ужас в ее устремленном на тебя взгляде. Ужас!

– Что? – обеспокоенно бормочешь ты, а она не двигается, не говорит и даже освобожденную грудь не подымает – ты чувствуешь ее, вдруг не нужную, у самого своего рта. – Что? – повторяешь ты, сосредоточиваясь. – Больно?

Губы ее дрожат, но она быстро справляется с собой и отрицательно качает головой.

Само по себе ничто не насторожило, но все, оказывается, зафиксировалось в твоем бдительном мозгу: и лаконично-уклончивое «достаточно», которым она после явно затянувшегося молчания ответила на твой озабоченный вопрос, и нечаянный ужас в глазах, когда ты, лежа головой на ее настороженных коленях, незряче ласкал языком и губами пупырчатый сосок, и упрямое нежелание уезжать, отработав по распределению, из Витты, где она была далека от охранного материнского ока и тех условностей, которые неусыпно блюдет очередное старшее поколение и которые, строго говоря, суть не условности, а мудрая дальновидность; и любимый прежде торт-безе, к которому она нынче не притронулась… Все прочертилось в памяти вкрапинками пунктира, который вел, незаметный, к сокрытой цели не только тебя, но и ее тоже (ты ни мгновения не сомневался, что никакого умысла с ее стороны не было), и вот – конец, финиш, со всего маха врезался лбом и, долго потирая ушибленное место, понимал задним числом, что путь, который привел тебя к этому тупику, не был случаен. Пунктир проступил из темноты, вспыхнув.

Суду хочется знать, когда именно ты почувствовал страх. В тот момент, когда она сообщила тебе о своей беременности, или позже, когда…

– Она не сообщала мне о своей беременности.

Твой стакан в серебряном подстаканнике – именно твой, ты всегда пил из него, а подстаканник ей преподнесли растроганные родители некоего музыкального вундеркинда, ныне заканчивающего консерваторию, – стакан твой был пуст, но она не замечала, хотя ее взгляд был устремлен как раз на этот пустой стакан. Ты благодушно рассуждал о трудности и даже в некоторой степени уникальности минувшего лета. На твоей памяти таких сезонов еще не было. Все словно с ума посходили – непременно подавай им юг, море, загар, дети должны окрепнуть перед школой… А как раньше? Многие ли позволяли себе роскошь всей семьей прокатиться в отпуск в субтропические широты? И тем не менее жили, и дети ничего, и без южного загара коротали зиму. Тебе, конечно, этот курортный бум был на руку, сезон выдался исключительным не только по наплыву отдыхающих, но и как следствие этого – по заработкам, поэтому твое брюзжание было добродушным и – признаем положа руку на сердце – в некоторой степени демагогическим. Именно брюзжание! Ты почувствовал это и, словно опережая чью-то насмешку – хотя кому было насмехаться над тобой в доме Фаины! – присовокупил со вздохом:

– Старею, видать… – И взялся было за подстаканник, но увидел, что стакан пуст.

Это смутно удивило тебя. Должно быть, ты привык за три года (и четыре месяца), что все твои желания в этом доме не просто исполняются – предвосхищаются. Все правильно: в равной степени и ты не упускал случая сделать ей приятное: от букетика первых ландышей, чрезвычайно дефицитных в ваших степных краях, до поездки в Москву на «Спартака» с Васильевым и Лиепой… Все правильно! Без этого бережного внимания друг к другу немыслимы людские отношения, а отношения между мужчиной и женщиной – тем более. Но сегодня стакан был пуст. И вытянутый треугольничек безе, любимого ее торта, – ты с таким упоением и покупал, и нес, и разрезал его, и галантно клал ей на тарелку – треугольничек торта был девственно цел. Ты еще и слова не проронил, а она уже, сидя с опущенными глазами, уловила возникающее в тебе настороженное недоумение, ресницы ее дрогнули, взгляд поднялся было, но не до конца, не посмотрел, снова – вниз, она взяла ложку и отщипнула кусочек торта.

– У тебя что-нибудь случилось? – заботливо и с готовностью помочь проговорил ты.

– Нет… Ничего… – Слабая улыбка поползла и остановилась, а глазные яблоки под опущенными веками уличенно задвигались туда-сюда – ты каким-то чудом угадал это. Ее ложка снова отщипнула кусочек торта, хотя тот, первый, еще не был съеден, опрокинуто лежал на чистой тарелке. На лице проступили пятна. И вот тут-то тебя кольнуло подозрение.

– Фаина!

Она не шевелилась.

– Фаина… Пожалуйста, что произошло?

Но все это уже было ни к чему, ты знал – что.

– Ты… Ты неважно себя чувствуешь? – спросил ты довольно небрежно, словно эта напускная беспечность могла что-то предотвратить.

Она не ответила, и ее молчаливая неподвижность была самым полным и не оставляющим надежд ответом.

Голос адвоката старчески слаб, но такая тишина стоит в зале, что каждое слово доносится до самого верхнего, едва ли не в купол упирающегося ряда. Именно там восседают искушенные знатоки, способные по достоинству оценить то безукоризненное мужество, с которым ты анатомируешь себя. Адвокат подтверждает, что да, испугался, но давайте разберемся, что это был за страх. Ведь он не знал еще, что дело зашло слишком далеко и срок упущен. Стало быть, это был страх за возлюбленную, которой и без того не слишком милостивая к ней судьба преподнесла еще одну пилюлю. Страх взрослого и ответственного за свои поступки человека, в которого превратился тот маленький мальчик, что на студеном ветру ловил для парализованных детей глоссиков. В ответ обвинение просит пригласить очередного свидетеля. Еще одного? Расторопный человечек в красно-синем комбинезоне открывает боковую дверцу. Входит девочка. Шагов ее не слыхать – на ней парусиновые туфли. Одна порвана, и торчит немытый, с неостриженным ногтем палец.

Давно отдало море накопленное за лето тепло, но вот что поразительно: только что выдернутая из него плоская и маленькая рыбешка (гораздо меньше, чем виделась тебе с парапета) не кажется холодной озябшим рукам. Прижав ее к пальто растопыренной пятерней, другой рукой распрямляешь авоську, где уже мертво провисли несколько потускневших и осклизлых глоссиков (а этот еще упруг, скользок, блестящ), суешь и этого туда, он бьется некоторое время, почувствовав волю, но тебе уже неинтересно это, ты заматываешь конец авоськи (не завязываешь, а заматываешь, чтобы, выхватив из воды следующего, сразу же опустить сюда), кладешь ее в углубление у парапета и с неторопливостью уверенного в себе человека отщипываешь из кармана, не экономя, кусочек мякиша. Сосредоточенно мнешь, катаешь между пальцев, слюнявишь, снова мнешь… Готово! Пальцы сгибаются с трудом, но ты терпелив и насаживаешь наживку так хитро, что острие не вылезает, и в то же время, стоит нажать чуть пальцем, как ощутишь тоненький укол. Легкий всплеск, и коварный мякиш, увлекаемый ржавой гайкой, которую вода тоже увеличивает и искажает, медленно описывает вытянутую дугу. Как ни тих всплеск, рыба, однако, слышит его и разбегается, поэтому в первые секунды можно не следить за приманкой. Скосив глаза, с любопытством смотришь на голый крючок соседки в парусиновых туфлях. На что надеется она? Ты подымаешь взгляд; съежившаяся фигурка в залатанном пальто, под носом – капля, маленькая рука неподвижно сжимает кривое удилище. В кармане у тебя порядочный ломоть с еще не тронутой коркой, и ты так веско, так тепло и полно ощущаешь его, будто не хлеб это, а маленькое живое существо, прирученное тобою и преданное тебе до конца.

– Так нельзя! – протестует старый адвокат. – Ему было семь лет.

– Девять.

– Хорошо, девять.

– По-вашему, это все равно? В таком случае, где же граница?

Граница! Маленькие руки, на которых так много лишней кожи, в замешательстве двигаются по столу на гнутых ножках. Граница, которая отделяет несмышленого ребенка от человека, всерьез ответственного за свои поступки. Тишина повисает в зале – все поняли вдруг, что они давно уже по эту сторону, а по ту – никого, кроме разве девочки в парусиновых туфлях. Но ее уже нет, вместо нее на свидетельском пятачке – молодая женщина с виноватым взглядом. «Да, нет… Нет, да…»

Ты прекрасно знал, что из трех предназначенных для учителей квартир две ушли, и все-таки завел этот разговор. Более чем прозрачно намекнул ты на свое грядущее отцовство. Однако даже привычного «да» и «нет» не последовало в ответ. Заведующая молчала – молодая и невзрачная, с волосами, по-старинному зачесанными на прямой пробор, на тонком пальце – тонкое обручальное кольцо, единственное украшение, которое она позволяла себе. Оно-то и придало тебе решимости.

– Ведь вы понимаете, что если появится ребенок – а это уже не за горами, – то я не смогу жить на частной квартире.

Ты волновался. Не бросил ли ты ненароком последнюю каплю, которая перетянет чашу весов в твою пользу? Что делать! Прежде чем отступать, ты считал своим долгом использовать все шансы. И ты прибавил:

– Не мне объяснять вам это. Вероятно, у вас есть дети…

Ее веки дрогнули.

– Нет. У меня нет детей.

До начала спектакля оставалось часов десять, а вы еще сидели в светопольском аэропорту, и ты, в приподнятом настроении, объяснял молчащей Фаине, что задержка рейса на сорок минут есть, по существу, гарантия вылета. Вот когда на четыре часа, три, даже на два – тогда другое дело, округлые цифры – дети приблизительности, минутная же точность свидетельствует о скрупулезности расчета.

Против вас расположилось полновесное семейство – муж, жена и двое детей, – чей вылет в отличие от вашего пребывал в туманной неопределенности. Пока грудной ребенок мирно спал на руках у матери, его неугомонный братец, носясь по залу ожидания, расквасил нос. Мать вручила младенца мужу, а сама отправилась с сыном на поиски медпункта. И вот тут-то дитя человеческое показало себя. Высвободив руки и ноги, надрывно орало, и никакие гуканья, никакие уговоры и заигрывания не помогали. Вконец отчаявшийся родитель беспомощно огляделся. К несчастью, ближе всех из женщин оказалась Фаина, и он с заискивающей улыбкой обратился к ней. Не поможет ли она перепеленать ребенка, он, наверное, мокрый, а тут в сумке есть все необходимое. Фаина сидела как истукан, с белым лицом и лишь выдавила:

– Попросите… Кого-нибудь…

– Да тут ерунда! – блеял обезумевший отец, и мысли не допускающий, что женщина в ее возрасте не умеет обращаться с детьми. – Вы подержите… Я только достану.

Ты поднялся и крепко взял его за локоть.

– Пойдемте, папаша. Вон, видите? – и бережно повел его в угол, где расположилась женщина с маленькой девочкой.

Когда ты вернулся, Фаина сидела все в той же позе, только с губ, обычно умеренно подкрашенных, исчезла помада.

Собственно, свидетелем чего является заведующая роно, ни на морщинку не постаревшая за истекшие девятнадцать лет? Того очевидного факта, что в женщине заложен инстинкт материнства? Но очевидное не нуждается в доказательстве, тут другое… А, комфорт! Данный свидетель подтверждает, что подсудимый тяготел к комфорту. «Да, нет… Нет, да…» Уборная с щелями и вихреподобным сифоном посередке, ужасающая грязь, сапоги… Нет, не надо хозяйки, не отрывайте ее от ее белья и картошки, ты и без дополнительных свидетелей признаешь, что комфорт по душе тебе. Но ведь не только тебе. Вон Гирькин! – он прикатил не просто в мягком вагоне, а в СВ, причем инициатива, как выяснилось, исходила не от умеренного Башилова, а от поэта, который после к месту и не к месту повторял, в каком сказочном купе ехали они. Комфорт… Ну и что? Какой вывод тужится сделать из этого обвинение?

Было за полночь, когда на горизонте замаячили огни Витты. Блаженно закрыл ты глаза. Через несколько минут последует вопрос: «Куда?» – и ты назовешь не колеблясь: «Пролетарская. Это за базаром». Не колеблясь, поскольку не домой же ехать после банкета по случаю закрытия областной выставки и награждения тебя за цикл «Пусть всегда будет солнце!» дипломом первой степени. Жизнь прекрасна! Жена не ждет тебя, ты предупредил, что, возможно, останешься в Светополе до завтра, надо кое с кем повидаться. Не врал (ты никогда не врешь без крайней нужды), повидаться действительно было с кем, но тебе повезло: все эти люди оказались на банкете. Таксист категорически отказался везти на ночь глядя в другой город, ты посулил двойную оплату – «Ну а что двойная, все равно пустой назад». – «Тройная, шеф! Вот тебе четвертной», – и сел, не дожидаясь ответа, захлопнул дверцу. А в гараже стояла, на полном ходу, собственная машина… Пусть! Ты нисколько не раскаивался – по рукам и ногам связала б она тебя.

В приопущенное стекло рвался ночной воздух, весело обдувал разгоряченное коньяком и дифирамбами лицо. Выставка, диплом, банкет, просьбы ответственного секретаря не забывать о них – ах, завтра, завтра, отмахнется Натали, я вся сплю… Не дыши, от тебя ужасно несет… Там тебе какое-то письмо…

Жена не ждет, и на Пролетарской не ждут, но тем великолепней, тем ослепительней будет твое ночное явление. Полпервого, но откроет, не спросив, – в любое время дня и ночи узнает твой стук. Длинный халат плотно запахнут, но пояс не успела завязать, поэтому придерживает руками, а в глазах, еще робеющих от света, первый страх – не случилось ли чего с тобой? – уже сменяется надеждой и несмелой радостью. Ты с хозяйской неторопливостью защелкиваешь предохранитель замка, на мгновение прижимаешь ее к себе одной рукой – горячую и послушную, беспомощную, потому что руки ее пленены халатом, под которым – какой пассаж! – ночная рубашка с кружевами. В ее грудь утыкаешься лицом, и – глубже, глубже, там горячо и мягко, но тебе мешают очки, ты снимаешь их и ищешь, куда бы сунуть, а она покорно стоит, потому что ты не отпустил ее – не отпустил, хотя твои руки и не касаются ее. И тут вдруг ты видишь, что она босая (как видишь? Ты ведь уже снял очки, а без очков…), но – видишь и решительно подхватываешь ее, чтобы на руках отнести в комнату. Она испуганно трепещет вся – что ты! что ты! – а сама все прижимает локтями халат. И вот постель с откинутым одеялом (вскочила и бросилась открывать, мгновенно узнав твой стук), она все придерживает локтями халат, ты падаешь на колени и целуешь холодными с улицы губами ее еще не успевшие остыть ноги. Глаза твои закрываются – от наслаждения и протяжной благоговейной нежности, которой наполняется вдруг все твое существо. Она не шевелится, обомлев, ее взгляд устремлен в полумрак (даже настольной лампы не успела зажечь), и ослабевшие руки не прижимают больше распахнувшегося халата. Ты всем телом угадываешь это, но не спешишь губами вверх, ласкаешь узкие стопы, и блаженство, что горячо и полно течет сквозь тебя, несравнимо ни с чем, даже с наслаждением, которое ждет тебя.

– Да, – подтверждает свидетельница с присущим ей лаконизмом. – «Да, нет… Нет, да…» – но как емко в ее устах это короткое слово! Оно означает, что подсудимый любит комфорт и удобства и что именно эта склонность погнала его прочь из города, сурово обделенного коммунальными благами. Больше того: та же склонность, оказывается, толкнула его к Фаине: более удобную, более непритязательную, скажем так, любовницу трудно вообразить себе. Что требовала она от него? Ничего. Но мало этого… – и обвинитель задает вопрос, на который ты по общепринятым нормам имеешь право не отвечать:

– Когда вы ехали к ней ночью в такси, возникла ли у вас хоть на мгновение мысль, что она не одна?

Разумеется, нет. Ты был уверен в ней.

– А уверенность, – констатирует суд, – наипервейшее условие комфорта.

Неправда! Разумеется, ты не отрицаешь присущей тебе склонности к тому комплексу условий существования, который принято обозначать словом «комфорт», но совершенный вздор – будто страсть к комфорту руководила тобой в ваших долгих отношениях с Фаиной. Ведь ты прекрасно понимал, что в бесконечной и однообразной веренице будней, из которых складывалась ее жизнь, ты, по существу, был ее единственным праздником, и потому мог ли ты оставить ее! А кроме того, разве тут не имели места и родство душ, и интеллектуальное общение, и взаимная признательность за ту душевную тонкость, которой – она тебя, а ты ее – одаривали каждый в меру своих сил. Несправедливо и наивно, да и просто неграмотно с точки зрения живой диалектики человеческого сердца сводить всю эту сложную гамму чувств к вульгарному эгоизму. Конечно, эгоизм имел место – ты не собираешься гримировать свои недостатки, но и в грех самоуничижения, который паче гордости, впадать не намерен. Будь здесь одно только гипертрофированное себялюбие, разве, скажем, повез бы ты ее в Москву?

Оказывается, все четыре лапы у соломенного бычка разные – прежде ты не замечал этого, хотя бычок с незапамятных времен стоял на этажерке рядом с ракушкой из Мексиканского залива, подаренной тобой, и портретом Есенина. Ты уже подробно разглядел бычка, и потрогал его пальцем, и покачал, а за твоей спиной все еще длилось молчание. Ни всплеска восторженности, ни хотя бы обессиленного «спасибо» – ничего, хотя минуту назад ты явственно слышал шорох, который мог означать только одно: она извлекла из твоего конверта билеты в театр и на самолет. Ты снова коснулся бычка, он неуклюже перевалился и принял прежнее положение. «Идет бычок, качается, вздыхает на ходу…» Ты ждал.

– Эффект превзошел все ожидания: она заплакала. «Спартак», Большой театр… Подсудимый умеет тратить деньги со вкусом.

«Здравствуйте. С вами говорит автоматический секретарь Иннокентия Федоровича Мальгинова. – Пауза, чтобы абонент на том конце провода пришел в себя. – В настоящее время дома никого нет. Назовите, пожалуйста, свое имя и продиктуйте, что передать. В вашем распоряжении одна минута. Внимание! Записывающее устройство включено».

– А тут вдруг – дискомфорт. Правда, незначительный и легкоустранимый – подсудимый ни на секунду не сомневался в этом, – но уже само это устранение было чревато определенными неудобствами.

Пока что неудобство заключалось лишь в одном – в ее патологической стыдливости, мешавшей обсудить случившееся так, как это подобает мужчине и женщине. Да и у тебя, парализованного ее мучительным целомудрием, не поворачивался язык назвать вещи своими именами.

– Может… А ты была у врача?

Ни звука в ответ. Хорошо, ты подождешь. Чутье подсказывало тебе, что сейчас ты должен быть с ней осторожен, как твоя тетушка-адвокат со своими хрустальными побрякушками. Ты поднялся и неторопливо налил себе чаю. Аккуратно поставив полный стакан с подстаканником, приблизился к ней и тихо поцеловал в теплый висок.

– Все будет хорошо, – пообещал ты.

Никакой реакции. Ты сел – пусть она немного успокоится! – и, не спеша ополовинив стакан, заметил между медленными глотками, что вообще-то женщины нередко ошибаются. И снова, на сей раз уже в упор, хотя и очень мягко, спросил, была ли она у врача.

Даже ложка не разрушала больше торт – лежала на тарелке в ее безвольных пальцах. И тут тебя, словно высадили окно зимой, тронуло прозрение. Стакан замер, не донесенный до рта. Ты смотрел на нее сквозь очки, и у тебя было нелепейшее ощущение, что стекла не помогают, а мешают тебе.

– Фаина, – проговорил ты.

Она молчала. И когда ты пересохшими губами вымолвил: быть может, поздно уже? – вымолвил как предположение, заранее невозможное, абсурдное, как неуместную, дурного толка шутку, ты потому и сказал это, чтобы она скорей опровергла (хотя уже знал в глубине души, что опровержения не будет), – она не проронила в ответ ни звука.

Дымка рассеялась, и теперь ты ясно видишь в высоком кресле голого, молочной белизны человечка в нелепых плавках. И это судья? Да, судья, и ты не даешь ему отвода, напротив…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю