Текст книги "Победитель. Апология"
Автор книги: Руслан Киреев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Гирькин был не то что растроган, а как-то подавлен твоим подарком. Еще накануне он долго рассматривал напоследок Марке, и вот теперь вроде бы ни с того ни с сего походя ты вручил ему альбом как «маленький сувенир на память о Витте». Он вертел его в руках, никак не решаясь сунуть в свой обшарпанный чемодан – выкроить на новый из тех нескольких сотен, которые он бездарно растранжирил здесь, ему так и не удалось. И тут его мысль, выкинув необъяснимое коленце, ибо никакой, ни прямой, ни косвенной, связи между Марке и Фаиной не было, вырулила именно на Фаину. Или, может быть, добрым словом помянув ее превосходные вареники с вишнями и восхитительную игру, он решил тем самым отблагодарить тебя за царский подарок? Но вот что странно: поэт, которого ценят, и, будем надеяться, не без оснований, за глубину и тонкость, выбрал для своего Salut d’adieu[23] не очень-то подходящий момент. По меньшей мере неблагородно в присутствии твоей жены передавать привет твоей любовнице, которая имела честь потчевать его варениками с вишнями. Ты уже чувствовал на себе вопрошающий взгляд Натали, но тут – о безотказная фортуна! – звонок, и в дверях стоит запыхавшаяся кузина.
– Вы еще здесь! – радуется она при виде Гирькина. – Здравствуйте!
Зеленое, свободного покроя платье не скрадывает живота и слишком крупной для ее роста груди. Да еще этот голубизной отливающий парик… Но лицо удивительное, лицо девочки, а ведь ей уже тридцать шесть.
– Здравствуйте, – несколько встревоженно отвечает Гирькин.
Твоя рука непроизвольно подымается, чтобы задержать сестрицу, если она вздумает броситься в комнату, чтобы еще раз, теперь уже как следует, посмотреть на твоего гостя, по которому две минуты назад, когда ты знакомил их, скользнула равнодушным взглядом: экое плюгавенькое существо с редкими зубами!
– Настоящий поэт? – переспрашивает она, не веря.
По забегавшим глазкам ты догадываешься, какая мысль встрепенулась в ее мозгу.
– А он может… Если попросить его…
– Автограф? Ради бога, но у него с собой только один экземпляр.
– Я достану! Как его фамилия – Гирькин? Я достану.
У тебя впечатление, что Гирькин не узнал ее: запамятовал, и немудрено, ибо иных людей он попросту не замечает. Кузину, однако, не смущает его обескураженный вид. Достав из сумки, с гордым видом протягивает книжку.
– Вас не затруднит подписать?
Она полагает, что оказывает поэту великую честь. А тот теряется, бормочет что-то, долго ищет ручку, которой у него, разумеется, нет, а когда ты с улыбкой подаешь свою, никак не может придумать, что написать. На титульном листе красуется синий штамп санатория, в котором сестрица лечит бедных отдыхающих.
– Простите… – мучительно подымает глаза Гирькин.
– Марина, – без малейшей обиды подсказывает сестрица. – Марина Рогозина.
– Да-да! – кивает поэт прилизанной головкой, будто вспомнил, и старательно выводит первые два слова, после чего снова заминка. Как, должно быть, жалеет он в эту минуту, что судьба пригвоздила его быть сочинителем!
Еще, угасая, последний аккорд вибрирует в комнате, а Башилов уже осведомляется, не почитает ли Гирькин что-нибудь свое. Поэт бледнеет, но ни звука, даже взглядом не удостаивает приятеля.
– Пожалуйста, еще, – смиренно просит он.
Обнаженные руки Фаины отдыхают перед раскрытым пианино.
– Что? – спрашивает она.
– Все равно. – И это, надо думать, не столько от музыкального всеядия, сколько от музыкальной некомпетентности. Ничего… Присоединяясь к Гирькину, вы тоже подаете свой голос, а ты даже отваживаешься назвать каких-то композиторов.
Кроме виски (и не едва початая бутылка, как божился Пшеничников, а хорошо ополовиненная), кроме виски, которое крепко отдавало сивухой, был еще счастливо отысканный предлог для вашего ночного вторжения в семейный дом: пианино. Эту мысль подкинул Башилов, и весьма кстати. Фаина сыграет пару вещиц, и ваш визит благодаря этому сразу же приобретет благопристойный характер. Вовсе не жажда недополученных граммов привела вас сюда, а возвышенное желание послушать музыку, тем более что «я слышал ее игру, и я знаю, что это такое», – отрекомендовал не слишком послушным языком расщедрившийся Башилов.
– Если, разумеется, не будет возражать хозяйка, – присовокупил ты с изысканным полупоклоном в сторону открывшей дверь молодой женщины, которая встретила вас вопреки предсказаниям Башилова без всякого энтузиазма. Ко сну готовилась – голова была повязана косынкой, из-под которой выпирали шишечки бигуди. Рыжебородый мультипликатор, Башилов, а вслед за ними и ты галантно поцеловали скупо протянутую руку, от которой кисловато пахло каким-то кремом. Поджав губы, уничтожающим взглядом смотрела на мужа, а тот нес ахинею насчет тебя, потому что всех остальных, надо полагать, жена знала как облупленных. В его интерпретации ты выглядел метром, оказавшим заметное влияние на отечественное и отчасти европейское фотоискусство. Где-то, то ли в Бразилии, то ли в Аргентине, у тебя открывается на днях персональная выставка, в Москве ты задержался, чтобы посмотреть «Спартака» с Васильевым в главной роли, поскольку Лиепу в «Спартаке» ты уже видел и т. д. Потупив взгляд, ты нечленораздельно бубнил что-то, что в равной степени можно было принять и за протест, и за скромное подтверждение верности отдельных суждений. Но и этот искрометный expromptus не растопил льда в глазах хозяйки, не поверившей, надо думать, ни единому слову мужа.
– А вы что же не проходите? – сухо осведомилась она у застывшей возле двери Фаины, которая, понятно, была представлена твоей женой.
– Спасибо, – пролепетала та, но с места не двинулась, а лицо ее потемнело от медленно прихлынувшей крови. Но именно этот потерянный вид твоей «супруги» сделал то, что оказалось не под силу ни вашим расшаркиваниям, ни вдохновенному экспромту Пшеничникова.
– Пожалуйста, проходите, – пригласила хозяйка с прорезавшимся вдруг радушием. – Не обращайте на них внимания. Я привыкла.
Твоя подруга благодарно кивнула, но глаз не подняла.
– Извините нас, – попросила она чуть слышно.
– Да ну что вы! За что! Это я на него, потому что… Хоть бы позвонил! – сделала она выговор мужу. – Я б приготовила что-нибудь.
– Ничего не надо, мать! – великодушно разрешил Пшеничников и мизинцем предвкушающе пригладил черные холеные усы, которые были призваны хоть в малой степени компенсировать глубокие залысины.
– Моя дочь, – сдержанно сказал ты, усмиряя никчемную гордость, которая всегда – и без всяких, разумеется, оснований – подкатывала вдруг, когда ты являл посторонним свое длинноволосое чадо. Имени не назвал, ибо какой интерес может представлять для высокого московского гостя эта взбалмошная девчонка? Однако…
Пшеничников проворно встал, поклонился, а Злата первая протянула ему руку.
– Александр, – назвал он себя.
– Очень приятно, – ответила она и, одарив его беглой улыбкой, вышла с книгой из комнаты.
Опустившись в кресло, твой гость как ни в чем не бывало продолжал беседу, а его мизинец непроизвольно прошелся по ухоженным усам.
Натали недрогнувшим голосом признавала, что ее дочь некрасива, недрогнувшим, поскольку находила ее пикантной. Бог весть что означает ныне в подвижном русском языке этот одомашненный галлицизм. Чем больше ты вдумываешься в это слово – применительно к своей дочери, разумеется, – тем туманнее становится оно для тебя. Но как бы там ни было, некие таинственные флюиды исходят от твоего сухопарого отпрыска, одурманивая мужчин, и феномен этот требует объяснения. Что ж, пусть будет пикантность, раз никакого более точного слова ни в одном из трех языков ты отыскать не можешь. Вот только в Фаине это мифическое качество отсутствовало напрочь.
Все, и даже жена Пшеничникова, которую Фаина прямо-таки очаровала, превратив из суровой фурии в радушную хозяйку, жаждали музыки.
– Мы ждем! – весело подстегнул ты.
Старался! Должником чувствовал себя перед Пшеничниковым, сотворившим чудо: билеты на «Спартак». Вот только Фаина… Почему сидит она?
– Уже поздно… Мы разбудим соседей.
– Никогда! – поклялся Пшеничников, снова наполнив рюмки. – Соседи адаптировались.
Он тоже старался, ибо это полуночное музицирование реабилитировало его в глазах супруги.
– Фаина! – произнес ты с ласковой укоризной, и хозяйка поддержала тебя:
– Правда, мы с удовольствием послушаем.
Вряд ли она была такой уж меломанкой, но пусть уж лучше звучит музыка, чем поднабравшиеся мужчины примутся сами развлекать себя.
Фаина еще посидела, потом, сделав слишком заметное усилие, поднялась и деревянной походкой направилась к пианино.
Когда истошные крики огласили толкучку, ты оставил мать, увлеченно выискивающую что-то среди россыпи барахла, и полетел на эти призывные вопли. Полетел – не совсем точное слово, протискивался в массе покупающе-продающего люда, но так расторопно, что поспел на место происшествия одним из первых. Происшествие же заключалось в том, что некий верзила в гимнастерке, прохаживаясь между рядов, где на расстеленных прямо на земле газетах что только не лежало, спер каракулевую шапку. Его засекли и с криками «В гимнастерке! Держи!» бросились в погоню. Гимнастерка не могла служить надежным ориентиром, поскольку в них тогда ходила добрая половина мужчин. Но вор, на свою беду, был слишком высок, его стриженая голова мелькала поверх других голов как мишень, и за этой-то головой все, и ты в том числе, жадно устремились. Верзиле бы пригнуться и затеряться среди толпы, но он допустил тактическую ошибку, выскочив на пятачок, где продавались кровати с блестящими шишечками, перины, этажерки, шкафы и прочее. Делая гигантские шаги, мчался в сторону пустыря, на котором спустя два десятилетия возвели первый в Витте многоэтажный жилой квартал. Кто-то услужливо подставил ножку, верзила грохнулся, выпустив шапку из рук, на него тотчас налетели, и началась грозная и скорая расправа. Скорчившийся, улиткой свернувшийся парень заслонял руками голову, но руки отдирали и с размаху били в открывшееся лицо. Он – в сторону его, по пыли, по окуркам и газетным клочкам, стараясь глубже вдавить в сухую и твердую землю. Ты тоже, подхваченный общим негодованием, ткнул под ребро носком сандалии.
Страшно подумать, чем кончилось бы все, не вмешайся инвалид с культей вместо правой руки. Но левой рукой и этой своей культей он работал удивительно проворно и за несколько секунд растолкал всех.
– Кто притронется – убью! – и высоко над головой взметнул единственный кулак. – Человек ведь! Человек – не деревяшка.
Толпа молчала, тяжело дыша, отдуваясь, только какая-то баба спросила с вызовом:
– Заодно, может?
– Я те покажу – заодно! Убить готовы за шапку. Звери!
– Милицию! – пискнул кто-то.
– Раньше надо было милицию. А теперь гробовщика зовите.
Но верзила уже вставал, подняв сначала зад, и лишь после, передохнув, оторвал от земли голову. Покачался на длинных ногах, крепко зажмурил и подержал так глаза. Один глаз заплыл, на брови висела скорлупа семечки. Медленно сплюнул красным и липким, и розовая слюна протянулась от рассеченной губы. Пошел, и толпа расступилась перед ним, только в спину летело, что в следующий раз неповадно будет, но уже не зло и даже не для острастки, а для самоуспокоения – не зря били.
В молчании подошла к пианино, постояла с безвольно опущенными руками, будто то, что предстояло ей, требовало нечеловеческого усилия, и наконец села, а руки продолжали висеть.
– Может, не надо? – неуверенно молвила жена Пшеничникова. – Вы, наверное, устали…
– Музыка не утомляет ее, – скромно, на правах близкого человека заверил ты. – Весь сегодняшний день прошел у нас под знаком музыки. Ввиду некоторой территориальной удаленности, – прибавил ты с мягкой самоиронией, – мы лишены возможности регулярно посещать Большой театр.
– Ты думаешь, мы часто бываем там? – покаялся Башилов. – Вот дока по части премьер. – Он показал глазами на шаманящего над виски Пшеничникова. – Ни одной не пропускает.
Театральный художник встревоженно поднял голову.
– Что?
А Фаина все так же неподвижно сидела с опущенными руками перед закрытым пианино. Ты неспешно подошел и поднял крышку.
– Мы ждем…
Рыжебородый мультипликатор, сглаживая паузу, самозабвенно плел очередную околесицу. Башилов поддакивал и громко смеялся.
– Фаина! – с легким удивлением проговорил ты. Сверху ее лоб выглядел особенно некрасивым – слишком высок и выпукл.
И тут за твоей спиной грянула музыка. Ты медленно обернулся. Склонясь над магнитофоном, хозяйка регулировала звук.
– Вот и прекрасно! – обрадовался Пшеничников. – Никогда не надо заставлять женщину. Как сказано в одной великой книге, сами предложат и сами все дадут.
Поправляя перед зеркалом бусы из отборного янтаря, Натали осведомилась, не кажется ли тебе, что твой приятель Пшеничников слишком много внимания уделяет твоей дочери. Только заметила? А тебя уже не первый день снедала тайная и глупая («конечно, глупая!» – сердился ты) тревога. Простительно матери с настороженностью относиться к каждому взгляду, что задерживается на ее уже взрослой дочери, но мужчина обязан хранить спокойствие.
– Они беседуют о театре. Он просвещает ее.
– Просвещает! – повторила Натали с интонацией, от которой у тебя пересохло нёбо. В ее глазах ты был не просто слепым, а преступно беспечным отцом.
Два тяжелых альбома… По ним можно проследить, как твоя дочь постепенно, очень медленно, но все-таки гораздо быстрее, нежели это было на самом деле, превращалась из бесполого карапуза в девочку с бантиком, потом с косичками, потом в подростка с короткой стрижкой. Ты взял ее длиннофокусником, когда она устало выходила из моря, светлые волосы слиплись (она презирала резиновые шапочки), и если б не узкий лифчик на груди, то ее, худую и голенастую, можно было б принять за мальчишку. Плавать она выучилась лет в восемь, а в тринадцать заплывала так далеко, что дважды ее выдворяли из моря на спасательном катере. В кого пошла она своей удалью? В тебе, насколько ты помнишь, ее не было, лишь к концу войны выучился плавать, а Натали до сих пор не умеет, барахтается в желтой жиже у берега. За дочь, которая превращалась в точку на горизонте, переживала шумно, ей было легче, чем тебе, которого мужской сан обязывал хранить хладнокровие. Лишь когда Злата, к великому твоему облегчению, выбиралась наконец на берег, позволял себе ироничное замечание насчет черноморских дельфинов, которые, как известно, любят побаловаться с человеком и иногда заигрывают его насмерть.
– До сих пор они спасали людей, – бросала Злата, выжимая мокрые волосы. Вода быстро стекала по ее костлявому телу, с трусов и лифчика, не упруго облегающего груди, как у девушек ее возраста, а вяло свисающего – нечего было облегать.
Утверждение Натали, что она пикантна, несмотря на его очевидную смехотворность, ложилось на твое неспокойное и втайне виноватое сердце целебным бальзамом. И потому ты продолжал играть роль скептика. Чем рискованней были аргументы, которые ты, набираясь духу, один за другим выдвигал против своей дочери, вернее – ее внешности, тем больше начинал верить в ее сокрытое от твоих слишком пристрастных глаз обаяние. Что-то подсказывало тебе, что иначе ты не отважился бы на эти жестокие наблюдения. В самом факте их открытого, словами обозначенного (решился ведь!) существования уже таилось их незримое опровержение. Натали считала, что у вашей дочери не будет отбоя от поклонников.
– Я опасаюсь, – заметил ты, двумя пальцами придерживая у губ соломинку, – что после твоего отъезда моя дочь непременно захочет вкусить прелестей театральной жизни.
Злата, не подымая головы, помешивала коктейль.
– С каких это пор, – проронила она, – папа стал опасаться за свою дочь?
– С тех пор, – улыбнулся ты, – как стал папой.
В длинном стакане тихо звякнули льдинки.
Пшеничников мизинцем поглаживал усы и хранил молчание. У него не было детей, и, насколько ты понимал, он не собирался обзаводиться ими. Не этим ли объяснялись раздражительность и неровность настроения его супруги?
Кое-кто считает, что мужчина должен думать о последствиях если не наравне с женщиной, то хотя бы в доле с нею. Чушь! Во всем цивилизованном мире все эти мудреные заботы давно и полностью переложены на плечи женщины. И тем не менее, сделав над собой усилие, ты еще в самом начале осведомился у Фаины:
– А ты… Ты достаточно предусмотрительна?
Она молчала и не шевелилась в темноте, и ты, подавляя преждевременную досаду, ожидал, что сейчас она попросит тебя выразиться яснее. Но она не попросила.
– Достаточно, – услышал ты.
У тебя не хватило духу давать взрослой дочери советы, которые могли быть истолкованы превратно, поэтому ты решил сделать это через Натали. Но и тут избрал обходной маневр.
– Я ничего не имею против ее бесед и прогулок с нашим другом Пшеничниковым, но все-таки ей надо помнить, что до вступительных экзаменов остались считанные дни.
Натали со слегка склоненной головой замерла перед зеркалом:
– Вот и скажи ей об этом.
– Но ты мать.
– А ты отец.
Сколько раз слышал ты этот диалог в каких-то пьесах, фильмах – именно эти слова: «Но ты мать». – «А ты отец», – слышал и пожимал плечами, теперь же они прозвучали в твоем собственном доме. Ты пожал плечами – и на этот, раз тоже. С некоторых пор, заметил ты, твоя жена стала избегать конфликтов с дочерью. Во всяком случае, открытых. Что удерживало ее? Такт? Благоразумие? Страх?
– Я ненавижу этот город, эти дома, этих людей… Ненавижу!
– С каких это пор? – произнесла Натали.
– Всегда. Как только помню себя, так и ненавижу. Как только стала понимать…
– Помнить или понимать?
Тут ты счел нужным вмешаться, потому что давно назревавшая родительская беседа с отбившейся от рук дочерью грозила перерасти в пустую бабью перебранку.
– Подожди, – остановил ты Натали. – Не надо придираться к словам. – И – дочери: – Дело ведь не в том, как ты относишься к городу, в котором родилась и прожила семнадцать лет. Или даже к нам. – Но усидеть не смог, встал, прошелся по заглушающему шаги ковру, который на лето убирался, а осенью, когда гости разъезжались, расстилался вновь. Женщины: одна – ощетинившись, другая – с надеждой – ждали твоего соломонова слова. – Никто ведь не принуждает тебя жить здесь. Дверь открыта.
– Ты хочешь сказать, чтобы я выкатывалась отсюда?
– Упаси бог! – На секунду ты и впрямь испугался, что она буквально поймет твои слова. – Где бы ты ни была, что бы ни делала, как бы ни сложилась твоя жизнь, ты можешь всегда рассчитывать на нашу поддержку. Во всяком случае, материальную, – честно уточнил ты. – Никто не виноват, что ты не поступила…
– Я виновата.
– Тебя я тоже не виню. Случай, – вздохнул ты, – вещь коварная. Но надо держаться. До будущего лета еще далеко, и если ты считаешь нужным поехать куда-то, посмотреть, поработать, просто попутешествовать… Пожить в Москве, например, там есть у кого, – то мы с матерью не станем чинить тебе препятствий.
Но тут вмешалась Натали. Ее слепил утробный страх за свое детище, и потому могла ли она постичь твою тактику?
– Зачем уезжать? Подготовиться можно и здесь. У тебя полно времени, ты не работаешь, и если вместо этих гулянок до часу ночи…
– До двух, – ангельским тоном поправила Злата и этим окончательно взбесила мать.
– Да, до двух! – крикнула та. – Даже до трех! В прошлую субботу ты явилась домой в три, пьяная…
– Наталья! – сурово оборвал ты.
Жена замолчала. Янтарные бусы на груди вздымались и опускались.
Когда на электронных часах, что стояли на серванте, бесшумно зажглась цифра 2, ты отложил книгу, в которой все равно не мог больше прочесть ни фразы, оделся и вышел, бросив Натали, выдувшей полфлакона валокордина, что хочешь прогуляться перед сном. Бог миловал – тебе неведомо, что такое сердечная боль, но в ту минуту тебя так и подмывало вылакать оставшиеся полфлакона, ибо то, что происходило с тобой, было апофеозом нервозности. Через несколько месяцев, долдонил ты себе, ей стукнет восемнадцать – лучший возраст, и когда же гулять, как не сейчас, а ваша мелочная и эгоистичная опека (конечно, эгоистичная! Не за нее ведь дрожите – за себя, за свой драгоценный покой) вызовет лишь справедливый протест, желание любыми средствами отстоять свое право на самостоятельность. Поэтому надо держать себя в руках. Поэтому надо набраться терпения и ни в коем случае не ранить молодого самолюбия. Но все это была голая логика, а логика, оказывается, так слаба порой. Ты сел на скамейку под шелковичным деревом – любимое место Юлиана-Тимоши, но, даже не докурив сигареты, встал и неслышными шагами направился к низкому забору, отделяющему двор от улицы. Ни души… В еще зеленой, по-летнему пышной листве горели фонари. Поглядев по сторонам, снова отошел к скамейке. Нельзя, чтобы дочь застукала тебя у забора – решит, подглядываешь. А если?.. Чепуха! Случись что – сразу бы сообщили; дурные вести, как проницательно заметил кто-то, никогда не опаздывают. Но все-таки могла бы позвонить, предупредить… В тебе закипал гнев, но ты смирял его, понимая, какого рода неудовольствие говорит в тебе. Потревожили, видите ли, вашу милость… Ты выкурил еще сигарету и вернулся в дом.
– Не сходи с ума, – сказал ты Натали. – Ложись и спи.
А сам, взяв книгу, опять опустился в кресло. Когда без десяти три щелкнул наконец замок и запели голоса – сольную партию, конечно, выводила Натали – ты, выждав некоторое время, неторопливо вышел в кухню. Дочь улыбалась, и улыбка эта была тем дальше, чем неистовее требовала Натали полного присутствия дочери здесь, сейчас, дабы до нее дошло, какое страшное прегрешение совершила она. Тщетно! Наливая в коктейльный стакан холодного ананасового сока, ты буркнул тоном человека, которого лишь жажда оторвала от долгого и сосредоточенного чтения, – что еще час, и мать хватила б кондрашка. Словом, ты хранил благородный нейтралитет, а вовсе не пел под дудочку семнадцатилетней девчонки, как на другой день изволила классифицировать твоя супруга.
– Нисколько, – возразил ты. – Просто я понимаю, что значит, когда опостылеет все. Город, дома, люди… Все!
– А я не понимаю этого! – с пафосом провозгласила твоя жена.
Ты усмехнулся и тихо произнес:
– Не понимаешь?
– Я больше не могу здесь! Я задыхаюсь. Это сейчас, а когда он родится? – Почему-то она не сомневалась, что у вас будет сын.
– Но ведь другие живут, – произносил ты шепотом фразу, которую, надо думать, ежедневно говорят в упрек, в утешение, в назидание друг другу тысячи людей. Шепотом, потому что за стенкой бодрствовала хозяйка – стирала свое нескончаемое белье. Это занятие уже не выглядело в твоих глазах неким загадочным ритуалом, ибо Натали с бесспорностью установила, что Рина Алексеевна стирает не свое, а чужое – в то время в городе еще не существовало прачечных.
Что отвечала на это Натали? А что ей нет дела до того, как живут другие.
– Ты бы видел этот колодец…
– Какой колодец?
– Какой! Ты даже не знаешь, что второй день в колонке нет воды.
Темный, вросший в землю, покосившийся сруб… Узкая тропка вела к нему сквозь заросли уже поувядшей крапивы. То там, то здесь темнели импровизированные свалки: ветошь, ржавые консервные банки со вздернутыми крышками, ведро без дна, обрывки дотлевающих газет, битые бутылки, кости, обглоданные добела, почерневшая и сморщенная картофельная кожура, черепки и над всем этим – рой мух. Поодаль валялась дохлая кошка – с изумительно белыми зубами на разложившейся морде. Тебя передернуло, но ты мужественно, стараясь дышать ртом, продвигался дальше. Когда ты склонился над срубом, из влажной глубины, в которой терялся взгляд, ударил запах тлена и плесени. И из этого чрева предстояло черпать живительную влагу! Шуршание, всплеск – то ли от неосторожного движения что-то упало в воду (стало быть, вода все-таки была, а ты на какое-то мгновение вдруг усомнился), то ли в этом логове обитало какое-то омерзительное существо.
Сбивало с толку молчание отца. Одобрял ли он тебя, без предупреждения ввалившегося с беременной женой в его дом, причем не погостить, а на постоянное местожительство, порицал ли… И хотя ты знал, что отец никогда не отличался особой разговорчивостью – в этом он пошел по стопам часовых дел мастера, – его молчание тревожило тебя, и ты приводил все новые подробности, одна ужаснее другой, венцом же всего был, естественно, кошмарный колодец, вырастающий постепенно до размеров некоего зловещего символа. В городе – не в деревне, подчеркивал ты, а в городе частенько случались перебои с водоснабжением… Тебе мнилось в молодой твоей наивности, что для отца, не без основания гордящегося своим коммунальным хозяйством, этот довод будет особенно весом.
– Не надо мне ничего объяснять, – сразу же оборвала тебя тетушка, тем самым выказывая безраздельное одобрение твоему решительному шагу. – Почему ты должен жить черт знает где, когда у тебя здесь квартира, здесь море, и вообще, Иннокентий, здесь можно жить.
– Квартира не у меня, – уточнил ты.
– Перестань! – Глаза адвоката Чибисовой гневно сверкнули – судебная практика научила ее имитировать темперамент. – Ради чего мы живем, как не ради своих детей! – Это не было фразой, твоя кузина не скрывает, что всем обязана маме: и институтом, и работой в одном из лучших санаториев курорта, и квартирой, а с квартирами в неиндустриальной Витте весьма непросто. – Человек строит жизнь собственными руками.
– Да. Но…
– Никаких «но»! Строит, а не разрушает, у нас же модно разрушать, прикрывая это всевозможными демагогическими штучками. Со мной ты можешь быть откровенен, Иннокентий, я чужда условностей. Но вот для тети Шуры… Ты еще не говорил с ней?
– Нет. Не успел.
– Для тети Шуры найди что-нибудь позаковыристей. Она у нас человек идейный. Ты ведь знаешь, как сложилась у нее жизнь…
Альбомов у нее нет – все фотографии хранятся во вместительной еще довоенной сумке без замка и ручки, в конвертах и конвертиках, полопавшихся от чрезмерности вложенного в них. На одной из них молодая тетя Шура снята с добрым молодцем в кожанке. Это ее первый муж, антоновские бандиты убили его в двадцать первом на Тамбовщине, а ее, беременную, ранили выстрелом в живот, и после она уже не могла иметь детей.
– Между прочим, она из тех же мест. Из Рязани.
Оба тети Шуриных глаза, тогда еще живые, смотрели на тебя, не понимая.
– Из каких из тех?
– Ну что и ты. С Тамбовщины.
– Так с Тамбова или Рязани?
– Но ведь это… Это почти одно и то же?
Так провалилась твоя невинная попытка выдать свою молодую жену, с которой тете Шуре предстояло познакомиться, за ее землячку. И тогда, не мудрствуя лукаво, ты заговорил о том областного подчинения городе. Разумеется, ни колодец, ни коммунальный дискомфорт не фигурировали. Тетю Шуру это могло только насторожить, ибо когда, как не в молодости, и кому, как не молодым, преодолевать трудности? А так как ты в ее глазах был далеко не маменькиным сынком, малодушно пасующим перед жизненными передрягами, то вся ответственность за ваше дезертирство – а с тети Шуры стало бы именно так классифицировать ваш скоропалительный отъезд – грозила лечь на плечи твоей супруги. Этого ты допустить не мог. Предательством было б это по отношению к Натали.
Начал ты с невозможности профессионального совершенствования. Даже приличной библиотеки нету там – для тети Шуры, буквально глотавшей книги, это не могло не быть сильнейшим аргументом. Говоря о профессиональном совершенствовании, ты уточнил, что имеешь в виду не только себя и даже не столько себя, потому что, в конце концов, ты мог выписать себе необходимые книги, сколько Наташу.
– Она собирается дальше учиться? – светлея лицом, спросила тетя Шура.
– А как же! – удивился ты. – Она из скромной семьи, надо было скорей встать на ноги, вот и пошла в училище. – Это вскользь брошенное «из скромной семьи» тоже было камушком, призванным склонить чашу весов в нужную тебе сторону. – Институт обязателен! Ребенок пойдет в ясли – мы считаем, дети должны воспитываться в коллективе.
– Да, Иннокентий, да! – с чувством подтвердила тетя Шура. – Да!
– А там с дошкольными заведениями туго. Три садика на весь город. А квартиры! Три выделили было для учителей, но две тут же забрали назад.
Ты уже знал это, как и то, что, если бы даже остались все три, тебе вряд ли перепало что-либо, потому что были молодые специалисты с бо́льшим, чем у тебя, стажем и не ждали ребенка, а уже обзавелись им. Знал и тем не менее пошел в роно к Дине Борисовне. «Нет, да… Да, нет…» На руке у нее тоненько блестело обручальное кольцо, но в тот момент у тебя и в мыслях не было, что она с мужем тоже снимает комнату и, возможно, поэтому не может позволить себе ребенка.
Это-то и тревожило тебя: у нее была пусть плохонькая, но квартира, она достаточно крепко стояла на ногах, ибо, помимо зарплаты в музыкальной школе, могла давать уроки, а главное – одиночество и возраст, который, по-видимому, следует считать критическим. Поэтому ты, преодолев инстинктивную мужскую неприязнь к подобного рода разговорам, задал вопрос, на который ни с одной другой женщиной не решился бы:
– А ты… Ты достаточно предусмотрительна?
То ли по молодости и недостатку опыта, то ли потому, что подобные соображения никак не сопрягались в твоем сознании с должностью, которую занимала эта молодая женщина, но тебе, хотя ты и видел обручальное кольцо на ее руке, даже в голову не приходило, что вне этого кабинета ее так же крепко берет за горло не приспособленная для быстрого семейного счастья жизнь.
Трудно бороться за собственное благополучие – пусть даже ты и имеешь на него все права, – когда рядом столько неустроенных судеб. Но ведь тут речь шла не только о тебе – и ты снова заговорил о тех трех квартирах, наверняка зная, что две из них ушли для лиц, чье служебное положение было б скомпрометировано недостаточной жилищной благоустроенностью.
– В этом доме – нет, – виновато проговорила Дина Борисовна. – Но сейчас закладывается два новых. Уж там, я думаю…
– Ты ведь понимаешь, – продолжал ты внушать сострадательно внимающей тебе тете Шуре, – что значит жить с ребенком на частной квартире. С хозяйкой, правда, у нас были отличные отношения. Плакала, когда уезжали. Не из-за меня, – с шутливой скромностью уточнял ты. – Из-за Наташи.
Тетя Шура растроганно покачивала головой. Ее сердце уже раскрылось для твоей супруги, и тогда ты походя бросил туда последнее зерно.
– Как она ухаживала за ней, когда она заболела! Уколы, банки… Она хоть и зубоврачебное кончала, но знает все это. Мы уже расписались, но жили отдельно. Так она даже с работы прибегала, чтобы сделать укол.
Ты предложил дать телеграмму или, на худой конец, написать дочке в Саратов, потому что болезнь могла затянуться неизвестно на сколько, но твое разумное предложение было отклонено.








