444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Вехов » Саван из Овчины. Том 1 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Саван из Овчины. Том 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2026, 06:30

Текст книги "Саван из Овчины. Том 1 (СИ)"


Автор книги: Роман Вехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

Глава 13. Мирный аул

К вечеру колонна, вымотанная до последней крайности, выбралась из лесистого ущелья в широкую, открытую долину, защищенную от ветров пологими холмами. Здесь, на берегу небольшой речушки, что серебряной нитью прорезала заснеженное поле, раскинулся аул. Он был невелик – дворов двадцать, не больше, – но выглядел ухоженным и обжитым. Глинобитные сакли с плоскими крышами лепились друг к другу, как ласточкины гнезда; над ними поднимались в морозное небо тонкие струйки дыма, пахнущие кизяком и сухим деревом. На окраине аула темнели загоны для скота, сложенные из дикого камня, а чуть поодаль, на пригорке, возвышалась сторожевая башня – старая, почерневшая от времени, но все еще крепкая.

Это был мирный аул, присягнувший русскому царю. Такие аулы встречались здесь, в Малой Чечне, все реже – война, развязанная Ермоловым, не щадила ни правых, ни виноватых, и многие мирные жители, опасаясь карательных экспедиций, уходили в горы к немирным. Те же, что оставались, жили в постоянном, изматывающем страхе. Страхе перед своими – что объявят предателями и вырежут за пособничество русским. И страхе перед русскими – что обвинят в связях с бунтовщиками и сожгут вместе с женами и детьми.

Когда головной дозор егерей показался на краю долины, аул замер. Женщины, что набирали воду из ручья, застыли с кувшинами в руках, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. Дети, игравшие на плоских крышах, поспешно скрылись в саклях. Старики, сидевшие у очагов, встревоженно подняли головы, прислушиваясь к далекому еще топоту сапог и бряцанию оружия.

Первым навстречу колонне вышел старейшина – высокий, сухощавый старик с длинной, совершенно белой бородой и в высокой папахе из бурой овчины. На нем был тяжелый, крытый сукном тулуп, перетянутый узким ремнем с серебряными бляшками, а на груди, поверх тулупа, висела большая медная бляха – знак старшинской власти, выданный русской администрацией. Он шел медленно, опираясь на резной посох, и его темное, изрезанное морщинами лицо выражало спокойное, почтительное достоинство, за которым, однако, угадывался глубоко запрятанный страх.

За ним, на почтительном расстоянии, следовали другие старики и несколько мужчин средних лет – все, кто остался в ауле. Молодых мужчин почти не было видно: кто ушел в горы к Ахмат-беку, кто был убит в стычках, кто угнан в плен. Женщины, закутанные в темные платки и длинные, до пят, шерстяные накидки, выглядывали из-за дверей и приоткрытых ставен, пряча лица и прижимая к себе детей.

Капитан Волков-Апостол, ехавший в голове колонны, натянул поводья и спешился. Он поправил папаху, одернул черкеску и, сделав знак Степанову остановить роту, медленно пошел навстречу старейшине. Лицо Дмитрия было спокойно и бесстрастно, но в глазах, устремленных на старика, читалась тень уважения.

– Салям алейкум, уважаемый, – произнес Дмитрий, подходя ближе, и, приложив руку к груди, слегка поклонился.

Старик заметно вздрогнул, услышав родное приветствие из уст русского офицера, но тут же взял себя в руки и ответил с достоинством:

– Ва алейкум ас-салям, капитан. Мы рады видеть твой отряд в нашем скромном ауле. Мы – мирные люди. Мы присягнули царю. Мы не держим зла на русских.

Дмитрий чуть заметно усмехнулся в усы. Он знал, что эти слова – ритуал. Формула выживания, заученная наизусть и повторяемая перед каждым русским отрядом.

– Я знаю, аксакал, – ответил капитан. – Мы не причиним вам вреда. Моим людям нужен ночлег и горячая пища. За все будет заплачено серебром и солью. И еще нам нужен проводник до крепости Грозной. Дашь нам такого – и мы уйдем завтра на рассвете. Уйдем с миром. И твой аул останется стоять на месте.

Старейшина молча кивнул и, повернувшись, отдал несколько коротких, отрывистых распоряжений на чеченском. Тотчас закипела работа: женщины бросились разжигать очаги и ставить котлы, мужчины – расчищать от снега площадки для солдатских костров, дети – таскать хворост и сухой кизяк.

Солдаты входили в аул медленно, с опаской. Несмотря на заверения капитана и мирный вид жителей, каждый из них помнил Дади-Юрт. Помнил, как из-за таких же вот мирных на вид стен вылетали пули. Помнил горящую башню и крики сгоравших заживо. И потому ружья держали наготове, а глазами шарили по окнам и крышам, высматривая засаду.

Тимоша шел рядом с Егором и с любопытством, смешанным с тревогой, разглядывал аул. Паренек никогда прежде не видел мирных горцев – только мертвых, на поле боя, или тех, что с кинжалами в руках бросались на них из засады. Здесь же все было иначе. Он видел женщин, закутанных в темные платки, что торопливо несли к очагам медные кувшины и плетеные корзины с просом. Видел стариков, что сидели на корточках у стен саклей и, не поднимая глаз, перебирали четки, едва слышно шепча молитвы. Видел детей – чумазых, голопузых, в одних рубашонках, несмотря на мороз, – что выглядывали из-за углов и тыкали в солдат пальцами, пока матери не загоняли их обратно в дома.

– Гляди, Тимох, – прошептал Егор, дергая его за рукав. – Они ж нас боятся. Как зайцы, ей-богу. И улыбаются, а глаза у самих – как у побитых собак.

Тимоша кивнул. Он и сам это заметил. Улыбки, которыми их встречали, были натянутыми, вымученными. Глаза, что глядели на солдат, прятались, ускользали, избегали прямого взгляда. Это был страх. Животный, первобытный страх, что он сам испытывал перед каждым боем. Только теперь этот страх был направлен на него. И от этого осознания ему стало не по себе.

Роту разместили на окраине аула, у старых загонов для скота. Здесь, под навесами из жердей и соломы, было не так холодно, и солдаты, побросав ранцы, принялись разводить костры и устраиваться на ночлег. Михеич, кряхтя и матерясь, принялся колдовать над ротным котлом, куда местные женщины уже принесли проса, сушеного мяса и каких-то трав. Запахло варевом – необычным, пряным, но сытным.

Капитан же, оставив Степанова распоряжаться, направился к сакле старейшины. Старик пригласил его отведать хлеба-соли и обсудить дела. Дмитрий знал: отказ был бы смертельным оскорблением. И потому, скрепя сердцем, принял приглашение. Внутри сакля была обмазана светлой глиной и устлана толстыми, мягкими кошмами из овечьей шерсти. В центре, в очаге, выложенном из дикого камня, горел огонь, и дым от него уходил в отверстие в потолке. Пахло сушеными травами, овчиной и кислым молоком. Вдоль стен, на деревянных полках, стояла медная посуда, глиняные горшки и кувшины, а в углу, на особом возвышении, лежал старинный Коран в потертом сафьяновом переплете.

Дмитрий, сняв папаху и разувшись у порога, прошел и сел на кошму, скрестив ноги по-горски. Старейшина сел напротив, и его жена, старая, сгорбленная женщина в темном платке, молча поставила перед ними поднос с вареным мясом, сыром, чуреком – пресными лепешками из просяной муки – и маленькими пиалами с горячим, душистым чаем.

– Угощайся, капитан, – произнес старейшина, делая приглашающий жест широкой ладонью. – Ты – гость в моем доме. А гость – от Аллаха.

Дмитрий, слегка запинаясь, но вполне разборчиво, ответил по-чеченски:

– Дела реза хийла, уважаемый. Да будет мир твоему дому.

Старик удовлетворенно кивнул, и они принялись за еду. Ели молча, сосредоточенно, как и подобает мужчинам. Только иногда старейшина, подливая гостю чай, задавал короткие вопросы – о дороге, о погоде, о том, не встречались ли им немирные. Дмитрий отвечал так же коротко, вежливо, но уклончиво. Он знал, что этот старик – не друг ему. И не враг. Он – заложник обстоятельств, пытающийся выжить и сохранить свой народ. И он, Дмитрий, был для него точно таким же заложником – человеком, облеченным властью убивать, но вынужденным сейчас улыбаться и пить чай.

Когда трапеза подошла к концу, со двора донесся какой-то шум – топот копыт, ржание лошадей, громкие голоса. Дмитрий насторожился, но старейшина поднял руку:

– Не тревожься, капитан. Это твои люди. Казаки.

– Казаки? – удивился Дмитрий, подняв одну рыжую бровь. – Откуда здесь казаки?

Капитан поднялся, вышел из сакли и замер, не веря своим глазам. По главной улице аула, разбрызгивая копытами снег и грязь, ехала казачья сотня. Всадники сидели в седлах по-хозяйски, вразвалку, но глаза их, привыкшие к засадам, цепко ощупывали каждый угол. На них были черные, бурые и серые черкески с деревянными газырями, тяжелые бурки из валяной козьей шерсти, лохматые папахи из черной овчины. За спинами у многих висели кремневые ружья и тяжелые штуцеры в чехлах шерстью наружу, на поясах – длинные кинжалы в серебряных ножнах, а на узких ремнях через плечо покоились кремневые пистолеты. Шашки без гарды, висевшие по-кавказски лезвием назад. А впереди сотни, на гнедой, поджарой кобыле с лысиной во лбу, ехал человек, при виде которого Дмитрий вдруг широко, по-настоящему, не сдерживая себя, улыбнулся.

Это был казачий есаул лет сорока, с лицом, изрезанным морщинами, как старая кора, и с огромными, густыми, смоляными усами, что свисали вниз, закрывая верхнюю губу и покрываясь на морозе инеем. На его левой щеке, пересекая бровь и уходя под скулу, багровел косой шрам от черкесской шашки. В зубах он держал короткую деревянную трубку-носогрейку, из которой валил злой, самосадный дым.

– Лука! – воскликнул Дмитрий и шагнул навстречу. – Тимофеич! Какими судьбами?!

Есаул, осадив кобылу, сплюнул через зубы и, прищурившись, вгляделся в темную фигуру в бурой черкеске. А потом его лицо, суровое и обветренное, вдруг расплылось в улыбке – широкой, почти мальчишеской.

– Волк! – гаркнул старый донец, спрыгивая с седла одним ловким, неуловимым движением. – Апостол, мать твою! Живой!

Лука Тимофеевич подошел к Дмитрию и, не чинясь, стиснул его в медвежьих объятиях, хлопая по спине так, что у стоявших рядом солдат подкосились ноги.

– А я уж думал, сложил ты голову где-нибудь в Аргунском ущелье! – гремел Лука, отстраняясь и оглядывая капитана с ног до головы. – А ты, гляжу, целехонек! И все такой же рыжий! Ну, здорово ночевали, служивый!

– Здорово, Тимофеич, – смеялся Дмитрий. – Вот уж не чаял тебя здесь встретить! Полгода ведь не виделись! Ты как здесь оказался?

– Да шли в разведку к верховьям Терека, – махнул рукой есаул. – А там, за перевалом, нарвались на абреков. Ну, дали бой, в общем, оторвались. А нас оттеснили в эту долину. Слышим – аул мирный. Дай, думаю, зайдем, передохнем трохи. А тут – ты! Вот так подарок!

Лука снова хлопнул Дмитрия по плечу и, обернувшись к своим казакам, зычно скомандовал:

– Спешивайся, братцы! Здесь – свои! Ночевать будем!

Казаки, не слезая с коней, уже переглядывались с егерями. Ветераны узнавали друг друга, приветственно кивали, обменивались короткими, грубоватыми шутками. Атмосфера в ауле, еще недавно натянутая до предела, вдруг разрядилась. Словно два старых, проверенных боевых товарища встретились после долгой разлуки и теперь стояли, дымя трубками и улыбаясь друг другу, не обращая внимания ни на мороз, ни на усталость, ни на страх, что прятался в глазах жителей.

– Ты, я гляжу, все в моей черкеске ходишь, штопаешь ее, – заметил Лука, оглядывая Дмитрия. – И шашка та же, «Лами». Помню, как ты ее с абрека снял. Я ж тебя тогда учил, как ею рубить правильно.

– Помню, – кивнул Дмитрий. – Ты меня многому научил, Тимофеич. Как по лесу ходить бесшумно, как следы читать, как с горцами говорить. Я тебе жизнью обязан.

– Брось, – отмахнулся Лука. – Ты сам ученик был способный. Не всякий гвардеец с такой охотой учится. А теперь, гляжу, и сам учишь.

Есаул кивнул на стоявших поодаль солдат.

– Учу, – усмехнулся Дмитрий. – Как умею. Тяжело им.

– Всем тяжело, – вздохнул Лука, приглаживая усы пятерней. – Но твои егеря – добре держатся. Я слыхал про Дади-Юрт. Говорят, жарко там было.

– Жарко, – коротко ответил Дмитрий, и его лицо на мгновение омрачилось. – Ладно, Тимофеич. Пойдем к моему костру. У меня есть водка, у тебя – табак. Потолкуем. Полгода ведь не виделись.

– Погодь, – Лука поднял руку. – Дай сначала кобылу устроить. Ты ж меня знаешь: пока моя Зорька не накормлена, я и сам есть не сяду.

Дмитрий кивнул и, присев на корточки у стены сакли, закурил трубку, глядя, как есаул сам, не доверяя вестовым, расседлывает свою гнедую, проверяет копыта, укрывает круп теплой попоной. В каждом его движении чувствовалась выверенная до мелочей педантичность бывалого воина, что привык рассчитывать только на себя.

Тимоша, стоявший неподалеку, смотрел на казака во все глаза. Он никогда не видел таких людей. В этом человеке, чуть ниже Дмитрия ростом, сухощавом и жилистом, чувствовалась какая-то звериная, кошачья грация. Он двигался почти бесшумно, несмотря на тяжелые сапоги и бурку. Каждый его жест был скуп и точен, а взгляд – цепкий, прищуренный – не упускал ни одной детали.

Закончив с лошадью, Лука подошел к капитану, и они вместе направились к ротному костру, где уже собрались офицеры – Степанов, Гвоздев и молоденький подпоручик из третьего взвода. Казак поприветствовал каждого коротким кивком и, достав из-за пазухи объемистый кисет, щедро оделил всех своим самосадом.

– Курите, служивые, – сказал он, раскуривая трубку. – Табак добрый, кубанский. Не то что ваша махра, от которой только чихать да кашлять.

У костра стало оживленно. Казаки и егеря, только что бывшие чужими, теперь сидели вперемежку, делились табаком, сухарями, байками. Ветераны, что воевали еще в персидских походах, вспоминали старые битвы, сравнивали шрамы, хвастались трофеями. Молодые слушали, разинув рты. Лука Тимофеевич, глубоко затянувшись табаком, вдруг пристально посмотрел на Дмитрия.

– А ты изменился, Волк, – тихо произнес старый донец. – Помню тебя полгода назад – ты еще на всех рычал, как цепной пес. А теперь – спокойный. Уверенный. Видать, сросся с этими местами.

– Сросся, – кивнул Дмитрий. – Ты же меня учил: если хочешь здесь выжить – стань частью этой земли. Дыши, как она дышит. Слушай, как она слушает.

– Добре, – одобрительно кивнул казак. – А то помню, как ты поначалу тут… эх, молодо-зелено. Бывало, идешь по лесу – треск стоит на версту. Любой абрек за версту слышал. А теперь – тихо идешь. Как волк.

– Как волк, – усмехнулся клычками Дмитрий и, понизив голос, спросил: – Тимофеич, а как твои? Дома как?

Лука нахмурился, покрутил ус.

– Пишут редко, – ответил он. – Старший, Гришка, в полку у Анапы нонече, воюет где-то на черкесских рубежах, Кубань от турецкого порохового привоза стережет. Средний, Степка, дома, с матерью. Младший, Андрейка… – он запнулся, – помер. Прошлой весной. Лихорадка.

– Прости, – тихо сказал Дмитрий.

– Бог дал, Бог взял, – сухо ответил казак и, затянувшись трубкой, уставился в огонь. – У меня еще двое осталось. И внуки уже пошли. Вот вернусь с этой войны – буду их уму-разуму учить. Шашкой махать, коня седлать, кашу варить из топора.

– Научишь, – уверенно сказал Дмитрий. – Ты умеешь.

Лука поднял на него глаза и вдруг улыбнулся – тепло, по-отечески.

– И тебя научил, – сказал он. – А ты – вон какой стал. Капитан. Ротой командуешь. Солдаты в тебе души не чают. Я слыхал, они тебя Батькой зовут. Это, брат, дорогого стоит.

Дмитрий ничего не ответил, только молча кивнул и тоже уставился в огонь. Пламя плясало на поленьях, отбрасывая на лица людей теплые, золотистые блики, и на какое-то время обоим показалось, что нет ни войны, ни крови, ни смерти – есть только эта ночь, этот костер и это молчаливое, мужское братство, спаянное годами испытаний.

А где-то в стороне, у другого костра, Тимоша, прислушиваясь к разговорам казаков, вдруг поймал себя на мысли, что впервые за долгое время он чувствует ни страха, ни тоски. Эти люди – егеря и казаки, молодые и старые, – они были чужими друг другу еще несколько часов назад. Но сейчас, у огня, они смеялись, шутили, делились последним табаком. И в этом было что-то правильное. Что-то человеческое. Он взглянул на Егора, что сидел рядом и, морщась от боли, жевал размоченный сухарь, и вдруг вспомнил слова капитана: «Ты убиваешь, чтобы они жили. И это – единственное оправдание, которое у нас есть».

Теперь он понимал это. Не умом – сердцем.

Глава 14. Братство в горниле

Ночь опустилась на мирный аул мягко, почти незаметно. Небо вызвездило, и крупные, яркие звезды, каких не увидишь на равнине, рассыпались по черному куполу, словно горсти алмазов, просыпанных чьей-то щедрой, но небрежной рукой. Кавказский лед схватывал грязь у порогов саклей, превращая разбитые копытами тропинки в стеклянные, опасные дорожки, но этот могильный холод разбивался об окраину поселения.

У костров, разложенных на самом краю аула, было тепло и почти уютно. Пламя жадно пожирало сухой кизяк и охапки хвороста, принесенного местными мальчишками, и отблески его плясали на лицах солдат, делая их то румяными и живыми, то вдруг мрачными, изрезанными глубокими тенями, словно у старых портретов. Изредка костер глухо стрелял искрами, и тогда багровый сноп взлетал к самому звездному куполу, высвечивая на секунду нависшие над биваком корявые ветви горных дубов. В воздухе мешались два совершенно разных запаха: едкий, сладковатый дух горящего сухого помета и горький, тяжелый дегтярный чад, исходивший от промокших казачьих бурок и пехотных шинелей.

Казаки и егеря сидели вперемежку – два братства, два воинских уклада, что сошлись ненадолго на этой заснеженной земле, чтобы передохнуть, перевести дух и снова разойтись своими путями. И хоть все они присягали русскому царю, разница между ними бросалась в глаза сразу, с первого взгляда.

Казаки – все как на подбор с усами, как у мудрых моржей; жилистые, сухие, с обветренными до бронзы лицами и прищуренными глазами – двигались иначе. В каждом жесте, в каждом повороте головы чувствовалась плавность, что вырабатывается годами жизни в седле и постоянной близости к смерти. Они не сидели на месте – они располагались, как располагается зверь на лежке: спиной к огню, лицом к темноте, чтобы видеть приближающегося врага. Даже отдыхая, они чутко улавливали ушами любой шорох, шедший со стороны темного ущелья, где шумела невидимая река.

Их черкески, потертые и выцветшие, были подогнаны по фигуре так ладно, что казались второй кожей. Газыри на груди, выточенные из кости или простого дерева, тускло поблескивали в отсветах пламени. Оружие – шашки без гарды, длинные кинжалы в серебряных ножнах, кремневые пистолеты за поясом – висело на них не как амуниция, а как продолжение тела, привычное и необходимое. Даже трубки свои, короткие носогрейки, они держали в зубах с какой-то особой, небрежной цепкостью, выпуская дым через ноздри и сплевывая сквозь зубы с той лихостью, что свойственна лишь природным кавалеристам. Они тихо переговаривались на своем особом пограничном наречии, вспоминая домашние станицы и курени, и шутя над недавними стычками так легко, словно смерть была лишь назойливой мухой, которую можно отогнать взмахом нагайки.

Егеря, сидевшие рядом, казались по сравнению с ними тяжеловесными, угловатыми. Их мундиры, хоть и приспособленные к суровой походной жизни, висели мешковато, покрытые слоем засохшей глины, которую никто не утруждался счищать, а ружья, прислоненные к составленным в козлы стволам, были длинными и громоздкими – надежное оружие пехоты, а не кавалерии. Эти люди были плотью от плоти регулярной империи – пахари, забритые в рекруты из далеких северных и центральных губерний, они принесли с собой на Кавказ привычку к долгому, безмолвному терпению. Они больше молчали, подставив онемевшие от стужи ладони к самому пламени, хмуро хлебали горячую жирную баланду из жестяных мисок – и в каждом их движении чувствовалась угрюмая, вековая усталость пехотинца, что прошел на своих двоих сотни верст по каменистой грязи, горным кручам и глубокому снегу.

Если казак жил войной и дышал ею, то егерь просто нес ее как тяжелый казенный крест, не жалуясь, но и не ища лишней лихости. Егеря сидели теснее, греясь друг об друга плечами, и этот молчаливый пехотный монолит внушал не меньший страх, чем леденящая зоркость степняков и пластунов.

Но сейчас, у костра, эта разница не разделяла их, а скорее забавляла. Ветераны, что знали друг друга по прежним кампаниям, обменивались рукопожатиями и хлопками по плечу, а молодые, никогда прежде не видевшие казаков вблизи, глазели на них с тем же любопытством, с каким дети глазеют на заморских зверей в балагане.

– Гляди, гляди, – шептал Егор, толкая Тимошу локтем в бок. – Видал, какой у того, с сивым усом, кинжал? Длинный, как тесак! И шашка без крестовины! Как он ей рубит-то? Без гарды ж рука соскользнет!

– Не соскользнет, – авторитетно ответил Звонарев, что сидел тут же, на поваленном бревне, и курил махорку. – Это, брат, горский обычай. Шашка без гарды затем, чтоб из ножен выхватывать одним движением, сверху вниз. Казаки эту науку у черкесов переняли. И скажу я тебе, вологодский, – он поднял палец для важности, – казак с шашкой – это тебе не егерь со штыком. Егерь со штыком – он как медведь: прет напролом, ломит. А казак – он как змея: ужалит и назад. Раз – и нет головы.

– А ты откуда знаешь? – недоверчиво спросил Егор.

– А я, брат, до того, как в егеря попасть, три года в драгунах отслужил, – усмехнулся Звонарев. – Так что я и штыком могу, и саблей. Универсальный солдат. Одно слово – Звонарев!

Казак с сивым усом, сидевший неподалеку и слышавший этот разговор, вдруг повернулся и, вынув изо рта трубку, весело осклабился. Звали его Митяй, был он родом из станицы Цымлянской на Дону, и слыл в своей сотне первым балагуром и рассказчиком.

– Драгу-ун! – протянул Митяй, растягивая слово и подмигивая Звонареву. – Слыхали мы про вашего брата, драгуна! Это ж ни то ни се – ни конь, ни пешка. В седле сидит, как корова на заборе, а спешится – его ветром шатает! Помню, под Анапой стояли мы с драгунами вместях. Турки пошли в атаку, а драгуны давай коней седлать. Час седлали, два седлали – пока всех коней перепутали. А мы, казаки, пока они седлали, уж два раза в атаку сходили и обратно воротились! И шашку вытерли!

По кругу прокатился хохот – громкий, раскатистый. Смеялись и егеря, и казаки, и даже сам Звонарев, ничуть не обидевшись, только махнул рукой.

– А что ж вы, казаки, такие прыткие, а от баб бегаете? – парировал Звонарев, подкручивая ус. – Вон, у нас в обозе маркитантка Глафира. Так она, сказывают, одного вашего брата так приворожила, что он за ней от самого Моздока до Тифлиса тащился! А она его – оглоблей! Оглоблей!

– Глафира? – оживился Митяй. – Та самая, что под Анапой троих янычар вилами заколола? Эту бабу я знаю! Мы с ней в прошлом годе в Кизляре встречались. Я ей говорю: «Глафира, выходи за меня!» А она мне: «У тебя, Митяй, ус сивый, а ума – как у того янычара, что я видами-то!»

Снова грянул хохот. Тимоша смеялся вместе со всеми, чувствуя, как от этого грубого, соленого юмора отпускает сковавшее его душу напряжение. Он видел, как Егор, забыв о своих больных деснах, хохочет до слез, вытирая их рукавом. Видел, как старые ветераны, что днем были мрачны и молчаливы, теперь хлопают друг друга по плечам и наперебой вспоминают общих знакомых. И от этого зрелища ему вдруг стало легко – так легко, как не было уже много дней.

– А вот скажи, Митяй, – подал голос еще один егерь, молодой парень из пополнения, что сидел, закутавшись в шинель, и смотрел на казаков с благоговейным страхом, – а правда, что у вас, у казаков, кони – как люди? Что вы с ними разговариваете, и они вас понимают?

Митяй переглянулся с сидевшим рядом товарищем. Это был немолодой уже казак Егорка, на чьей бритой голове серел длинный чуб, а в левом ухе тускло отсвечивала серьга. Он был одним из тех немногих черноморцев, которых волею судеб забросило на Линию в их донскую сотню.

Митяй хитро усмехнулся, затянулся трубкой и начал:

– Правда, парень, истинная правда. Вот у меня кобыла, Лакомкой звать. Она меня так понимает, что иная жена позавидует. Бывало, выпьешь лишнего, сядешь в седло, а она сама дорогу домой находит. Я сплю, а она идет. Да еще и от ям уворачивается, чтоб хозяина не растрясти!

– А у меня, – с мягким кубанским выговором отозвался Егорка, – конь Васька. Зверь, а не конь. Он один раз меня из такого дела вытащил – до сих пор не пойму, как живой остался. Попали мы в засаду в ущелье, горцы со всех сторон, пули свистят, как шмели. Я уж с жизнью попрощался, грехи все вспомнил – а грехов-то у меня, хлопцы, о-го-го! И тут Васька мой как рванет! Не знаю, как он через тот завал перемахнул – а перемахнул! И унес меня из-под огня. Я потом его, стервеца, расцеловал в теплый храп. А он стоит, сено жует и на меня смотрит, как на дурака. Мол, чего разнюнился, хозяин? Делов-то!

Казаки закивали одобрительно – каждый из них мог рассказать подобную историю. Для них конь и вправду был больше, чем просто животное. Это был друг, соратник, спаситель. И слушая их, Тимоша вдруг понял, что эта любовь к коню – того же свойства, что и любовь капитана к своим солдатам. Такая же молчаливая, суровая, но глубокая до самого дна души.

– А вот скажи, Митяй, – снова встрял Звонарев, который никогда не упускал случая подначить, – а что ж вы, казаки, в баню-то не ходите? От вас же за версту конским потом разит! Наши егеря, чай, почище вашего будут!

Митяй, ничуть не смутившись, сплюнул через зубы и ответил с самым серьезным видом:

– А потому не ходим, что казаку мыться – только шкуру мочить. Казак не барин, чтоб в горячей воде париться. Нам и снега хватает. Вон, видал, – он зачерпнул пригоршню снега и растер им лицо, – и умылся, и побрился, и протрезвел заодно!

– А я слыхал, – не унимался Звонарев, – что у вас, у донцов, обычай есть: кто в бою струсит, тому усы сбривают. Это правда?

Митяй нахмурился, и его лицо вдруг стало серьезным.

– Правда, – сказал он веско. – Усы для казака – это честь. Сбреешь усы – и ты уже не казак, а баба. И позор этот до конца жизни. У нас в станице один такой был – струсил под Шумлой, спрятался за обозную телегу. Так его атаман сам, своей рукой, усы ему сбрил. Он потом три года дома сидел, носа не казал. А как помер – так и похоронили без усов. И на могиле написали: «Здесь лежит не казак».

У костра наступила тишина. Каждый подумал о своем. О страхе, что когда-то испытывал сам. О позоре, что хуже смерти. О том, что здесь, на войне, цена человека измеряется не чинами и не деньгами, а тем, готов ли он смотреть в глаза смерти, не отводя взгляда.

– Ладно, братцы, будет о грустном! – хлопнул себя по колену Митяй. – А ну, кто там у вас с гармошкой, я видал? Давай сюда гармошку! Споем, что ли!

Гармошка, что перепадала после боев из рук в руки – все та же, со смолеными швами на латаных мехах, – тотчас нашлась, и веснушчатый егерь взял ее в руки. Он заиграл неумело, но заиграл мелодию быструю, плясовую – такую, от которой ноги сами идут в пляс. И вот уже двое казаков, Митяй и Егорка, выскочили на утоптанную площадку перед костром и пошли вприсядку. Их сапоги выбивали дробь по мерзлой земле, полы черкесок развевались, а руки то взлетали вверх, то хлопали по голенищам. Это была не просто пляска – это был танец воинов, лихой, бесшабашный, полный той удали, что не оставляет места ни страху, ни сомнениям. Егеря, подбадривая плясунов, хлопали в ладоши, свистели, выкрикивали частушки – одна другой скабрезнее. Даже Дмитрий, сидевший чуть поодаль и беседовавший о чем-то с Лукой Тимофеевичем, отвлекся и с усмешкой наблюдал за этим стихийным весельем.

– Хорошие у тебя казаки, Тимофеич, – сказал капитан, кивая на плясунов.

– Добрые, – согласился есаул, попыхивая трубкой. – Старые, правда, все. Молодежи мало. Все больше такие, как я, – по сорок, по пятьдесят. А молодежь либо дома сидит, либо уж полегла. Эх, Волк, повыбили наше племя на этой войне. Скоро одни старики да бабы останутся.

Дмитрий ничего не ответил. Он смотрел на огонь и думал о том, что Лука прав. Война пожирала людей без счета, без разбора – молодых и старых, русских и горцев, солдат и мирных жителей. И конца этому не было видно. А у костра тем временем веселье продолжалось. Митяй, закончив пляску с товарищем, присел к костру, а Егорка остался стоять. Он одернул полы черкески, откашлялся и, дождавшись тишины, начал:

– А вот расскажу я вам, хлопцы, случай, что со мной приключился прошлой весной, когда мы с разъездом ходили к верховьям Сунжи. Послали нас, значит, проверить, нет ли где абреков. А я, грешным делом, возьми, да и отстань от своих. Конь, понимаешь, подкову потерял. Ну, слез я, иду пешком, коня в поводу веду. И вдруг слышу – треск в кустах. Я цап за пистоль – а он, зараза, кремень потерял! Я за шашку – а она в ножнах застряла, примерзла, что ли! А из кустов выходит… – он сделал паузу, обвел всех глазами, – медведь!

По кругу прошел вздох.

– Здоровенный, матерый! Встал на задние лапы – и на меня! А у меня, как назло, ни пистоля, ни шашки. Что делать? Ну, я, не будь дурак, схватил с земли суковатую палку да как заору! Да так заорал, что у медведя того зенки на лоб полезли! Он, видать, решил, что я бешеный. Развернулся – и бежать! А я ему вслед еще и матерком вдогонку! Вот так и спасся. С тех пор я знаю: на войне главное оружие – не шашка, не пистоль. А хорошая, зычная глотка!

Снова грянул хохот. Солдаты вытирали слезы, хлопали себя по коленям, а Егорка, сверкнув серьгой и довольный произведенным эффектом, сел на место рядом с Митяем, раскуривая трубку. Тимоша смеялся вместе со всеми, но краем глаза он заметил, что Егор вдруг перестал смеяться и как-то странно затих. Егор сидел, опустив голову, и тяжело, с присвистом, дышал.

– Ты чего? – встревожился Тимоша.

– Голова кружится, – прошептал Егор. – И в груди теснит. Как обручем сдавило.

Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой, вымученной.

– Пройдет, – сказал Егор. – Это я просто устал. И от смеха этого… Давай еще послушаем.

Тимоша встревоженно посмотрел на него, но ничего не сказал. Он только поправил сползавшую с плеча Егора шинель и подвинулся ближе, чтобы тому было теплее. А у костра уже зазвучала новая байка – на этот раз от старого егеря, что сидел с краю, закутавшись в прожженную бурку. Он говорил медленно, веско, и его слушали так же внимательно, как и казаков.

– А вот у нас, братцы, случай был в прошлую кампанию, – начал егерь, почесывая заросший седой щетиной подбородок. – Послали нас, стало быть, аул один мирный проверять. Не то чтоб с обыском, а так – для острастки. Приходим, а аул – пустой. Ни души. Только кошки бродят да куры кудахчут. Мы – туда-сюда: где ж люди-то? И вдруг слышим – из одной сакли голос. Тоненький такой, жалобный. Мы туда. Открываем дверь, а там – старуха. Древняя, как горы эти. Сидит на кошме и четки перебирает. А рядом с ней – коза. И старуха та нам и говорит: «Уходите, русские, а то хуже будет». Мы, понятное дело, смеемся: что ты, мол, бабка, нам сделаешь? А она вдруг как встанет, как выпрямится – и коза ее как заблеет! Да так страшно, так громко, что у нас ажник поджилки затряслись! Мы из сакли-то выскочили пулей. А старуха нам вслед: «Вот то-то же!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю