Текст книги "Саван из Овчины. Том 1 (СИ)"
Автор книги: Роман Вехов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)
Роман Вехов
Саван из Овчины. Том 1
Глава 1. Снег на рукавах
От автора: Исторические брустверы романа
Правда Кавказской войны страшнее и глубже любого вымысла. Эта книга выросла из бережного поклонения гению Михаила Юрьевича Лермонтова, а в основе ее событий, ситуаций и судеб лежат подлинные архивные свидетельства, письма и мемуары ветеранов Кавказского корпуса. Ниже представлены люди, чьи реальные жизни, окопный опыт и идеология стали прообразами моих героев. Эту справку можно свободно пропустить – художественный текст начинается сразу за ней.
Владимир Толстой (гвардеец, сосланный Ермоловым в штрафные егерские цепи)
Его записки были запрещены цензурой в империи за запредельную жестокость. Он подробно описывал, как во время штурмов в темноте и удушье подвалов, заполненных едким пороховым дымом, солдаты впадали в боевой психоз. Теряя рассудок от страха, они слепо кололи штыками все, что шевелилось в углах, а после боя с ужасом находили там случайно убитых детей. Он же фиксировал, как молодые рекруты ломались умом и сходили с ума прямо среди трупов.
Барон Федор Торнау («Записки кавказского офицера»)
Кавалерийский офицер и разведчик, прошедший через чеченские просеки и годы плена. Описывал «штурмовую соматику» – как каленая пехота выкуривала горцев из пещер и каменных саклей едким дымом горящей соломы и пороха, и как страх перед кинжальным ударом рождал в солдатах слепую, животную ярость, не знавшую пощады ни к кому.
Генерал Николай Реут (командир 43-го Егерского полка)
Настоящий «кавказский волк». Беспощадно выжигал аулы, но феноменально знал по именам каждого своего нижнего чина, унтера и канонира. Солдаты боготворили его и звали «Батькой» за то, что после боя он обнимал израненных рядовых грязными руками, поил горилкой и выгрызал у штаба сухие попоны и патроны для людей.
Генерал Валериан Мадатов (гусарский командир)
Элитный кавалерист, бросаемый Ермоловым на самые мясные штурмы. Спал на земле у коновязи вместе с казаками и драгунами, укрывшись одной буркой. Любил солдат за дикую волчью породу, презирал петербургскую муштру и требовал от лазаретов спасать нижние чины в первую очередь.
Яков Бакланов (легендарный казачий командир Линии)
Презирал столичный глянцевый форс, носил изодранный чекмень и воевал в цепях бок о бок со своими пластунами. Поименно знал каждого казака в сотне, выверял патронные сумы и коней, а за гибель хотя бы одного своего «хлопца» исходил такой утробной злобой, что в одиночку шел в лесную чащу мстить горцам.
Александр Якубович (капитан Генштаба, гроза просек)
После тяжелейшего ранения в голову (пуля раздробила череп, вечно носил на лбу черную шелковую повязку) его рассудок превратился в ледяную пустыню. Полностью отказался от вина, табака и мирских радостей. Обладал пугающим, мертвенным спокойствием. В полевых цепях всегда шел в первых рядах беззвучно и не мигая, живя только местью горам за свою сломанную жизнь.
Подполковник князь Элизбар Эристов (офицер егерских полков Ермолова)
Прожженный, страшный пес войны. Во время набега летучей партии горцев на его кахетинское имение была полностью, беспощадно вырезана его жена и малолетние дети. Узнав о резне, Эристов навсегда умер для мирной жизни. Он перестал улыбаться, полностью отказался от хмельного, табака и женщин. Носил заношенный, грязный мундир и, как и многие кавказские офицеры в экспедициях, вопреки уставу сам пришил к походной фуражной шапке кожаный козырек для защиты глаз от грязи и солнца. Сутками, маниакально заставлял солдат проверять кремни и запальные полки ружей, чтобы оружие в сырости просек не дало осечки. Жил исключительно леденящей местью, а его егеря знали: если подполковник хмуро опускает ладонь на рукоять шашки – пощады в ауле не будет никому.
Петр Тарасов (майор, ветеран сунженских пикетов)
Провел в чеченских лесах без выезда пятнадцать лет, потеряв в стычках всех друзей и побратимов. Превратился в сухую, исполнительную казенную машину смерти. На вопросы молодых рекрутов никогда не отвечал, смотрел сквозь людей выцветшими пустыми глазами. Его местью за павших братьев была вся его уставная служба – методичная, тихая и беспощадная.
Полковник Густав Гасфорт (командир егерей, архитектор лесных штурмов)
Блестящий тактик, прошедший через каторжный износ сунженских экспедиций. Имел среди чеченцев преданных кунаков, досконально знал горские обычаи, язык и глубоко, искренне уважал врага за их каленую волчью породу. При этом Гасфорт безупречно выполнял приказы Ермолова по зачистке аулов, но после каждого боя исходил глухой тоской и чувством вины. Оставил тяжелейшие воспоминания, где признавался, что ночами не мог спать от душевного оцепенения, чувствуя себя одновременно и палачом, и солдатом, запертым в железные тиски уставного долга.
Павел Граббе (гвардеец, сосланный Ермоловым на передовую в просеки)
Командовал драгунами и егерями в самом аду Малой Чечни. Спал в грязи на сырых попонах вместе с нижними чинами. Оставил тяжелейшие, нелакированные дневники, где описывал конвейер смерти, гнилые лазареты и то, как каторжный износ рот превращал людей в безумных зверей во время штурмов.
Майор Илларион Попов (прожженный ветеран кордонов)
На марше шел пешком рядом с изможденными рекрутами, отдавая своего мерина под раненых, у которых сукровица текла сквозь шинели. Расстрелы и сожженные аулы совмещал с истовой верой. Горцы люто ненавидели его, но уважали за волчью породу: когда Попов выходил на холм читать молитву над мертвыми, чеченские стрелки из непроглядных зарослей прекращали огонь – давали «Батьке» похоронить своих пацанов.
Александр Бестужев-Марлинский (гвардеец, сосланный штрафником в армейские егеря)
Блестящий столичный литератор, разжалованный в рядовые за участие в восстании декабристов и сосланный на Линию. Годами переносил тяготы кавказской службы рядовым в каленых егерских цепях, продираясь сквозь просеки под пулями из густых лесных трущоб. Оставил тяжелейшие письма и очерки, где честно признавал, что Кавказ – это суровое испытание для человеческой души, превращающее вчерашнего изнеженного дворянина в обветренного, злого воина со сорванными ногтями, готового на все ради выживания своего отряда.
Генерал-майор Николай Слепцов (легендарный командир 1-го Сунженского казачьего полка)
Однокашник Лермонтова, ставший одним из самых известных и бесстрашных военачальников Кавказской войны. Обладал магнетическим влиянием на подчиненных, пользовался фанатичной преданностью своих казаков и егерей. Слепцов до мелочей вникал в нужды нижних чинов, оберегал раненых и лично знал своих старых рубак. Горцы, против которых он воевал с беспощадной отвагой, глубоко уважали его за честность и рыцарскую удаль, сложив о нем уважительную песню: «Знали бесстрашную удаль Слепцова… Знали и мы, чеченцы, его и любили врага своего». Погиб в бою, умирая на руках докторов до последней своей минуты расспрашивая о потерях своего отряда.
Переход перед главой: на этом архивная хроника окончена. Спасибо тем, кто уделил ей время и разделил со мной память о людях той эпохи.
–
Ветер, родившийся где-то в ледяных ущельях Бокового хребта, спускался в долину реки Валерик, неся с собой колючую, обжигающую лицо крупку. Был январь 1822 года, и в этот час предрассветных сумерек, когда мир теряет краски, сливаясь в единую серо-стальную мглу, даже вековые буковые леса, обступившие бивак, казались не живым лесом, а бесконечным, ощетинившимся частоколом, враждебным и немым. Казалось, сам воздух звенит от напряжения, готовый в любую секунду лопнуть громом выстрела из этой стылой, промозглой тишины.
На небольшой, вытоптанной до состояния ледяного месива поляне, дымила походная кухня. Вонючий кизячный дым смешивался с паром от дыхания сотен людей и тяжелым духом мокрой овчины, прелой кожи и немытых, засаленных солдатских тел.
Капитан Дмитрий Волков-Апостол не спал. Он сидел на складном парусиновом стуле у входа в свою небольшую, наскоро сколоченную из жердей и обтянутую буркой палатку, и курил трубку. Огонек в чашечке то разгорался алым, то подергивался сизым пеплом, выхватывая из предрассветной тьмы его лицо – обветренное, дубленное кавказскими ветрами, с резкими, преждевременными морщинами, пролегшими от крыльев носа к уголкам твердого рта. Под густыми, рыжими, заиндевевшими на морозе усами блуждала тень усмешки – не веселой, а горькой, затаенной. Зеленые, когда-то яркие и дерзкие глаза, теперь смотрели на мир тускло и тяжело, словно сквозь мутное стекло, в которое три года подряд вбивали грязь, кровь и пепел сожженных аулов.
Пальцы в грубой шерстяной перчатке с обрезанными кончиками машинально огладили чубук. В голове, не давая покоя, крутились цифры из вчерашней ведомости. В его роте по списку числилось сто пятьдесят три штыка. В строю же, после последнего марша и вспышки кровавого поноса, что выкосила дюжину мужиков за два дня, осталось едва девяносто семь, и это с теми, кого лихорадка трясла так, что они едва держали ружье. Девяносто семь душ, за каждую из которых он, капитан Волков-Апостол, будет держать ответ перед Богом, если тот еще не отвернулся от него, и перед генералом Ермоловым, который Бога на этой земле давно заменил.
– Ваше благородие, Дмитрий Николаич, – раздался хриплый, простуженный голос. Из-за палатки, кутаясь в драную баранью безрукавку поверх мундира, вышел фельдфебель Степанов – кряжистый, ширококостный мужик лет сорока пяти, с лицом, изрезанным шрамами, и спокойными, как у старого волка, глазами. Георгиевский крест тускло блестел на его груди, прицепленный поверх серой от грязи шинели. – Провиантский чин из штаба приехал. Говорит, сухари подвезли. Только, мать их в бога душу… – Степанов смачно, с чувством выругался, и его мат, сочный и забористый, органикой вписался в этот промозглый воздух, – … наполовину гнилые. Хотели нам с возу спихнуть, чтоб им пусто было.
Дмитрий выдохнул облако горького дыма, и его усы хищно дернулись, обнажая ровные, но пожелтевшие от табака зубы с чуть выступающими клычками.
– Я им сейчас сам спихну, – негромко, но с ледяным спокойствием произнес он, не меняя позы. – Передай этому крысенышу из интендантства, что если он попытается скормить моим егерям гнилье, я лично заставлю его сожрать мешок этой дряни, запивая болотной жижей, пока его не вывернет наизнанку. А после этого выпорю на плацу, невзирая на его штабную морду и высокое происхождение. Мои люди – не свиньи.
– Слушаюсь, – в голосе Степанова не было и тени подобострастия, только спокойное одобрение. Он знал своего капитана. Знал, что тот не бросает слов на ветер. За три года в этом аду он видел, как изнеженный, блестящий гусар, попавший сюда за смертоубийство на дуэли, превратился в жесткого, как кремень, карателя, для которого жизнь роты стала единственным смыслом. – И вот еще что. Там новобранцев подогнали. Прямо с этапа. Два десятка душ. Стоят у обозных телег, дрожат, как овечий хвост. Прикажете развести по взводам?
– Веди сюда самого молодого, – Дмитрий встал со стула, потянувшись всем телом так, что хрустнули суставы. Его выцветшая бурая черкеска, вся в пятнах запекшейся крови и пороховой копоти, обтянула широкие плечи. Он задвинул высокую черную папаху на затылок, и тяжелые, сальные пряди рыжих кудрей упали на морщинистый лоб. – Посмотрим, что за пушечное мясо нам прислали на этот раз.
–
Рядовой Тимофей Лебедев стоял у телеги, глотая ледяной воздух и чувствуя, как его бьет крупная дрожь. Нет, то был не только холод, хотя шинель из грубого серого сукна, выданная ему месяц назад в губернском городе, совершенно не грела. Рукава были велики, и он смешно подвернул их, отчего толстые манжеты терли замерзшие запястья. Плечи мундира свисали, делая его фигуру мешковатой и жалкой. Мороз забирался под шинель, под ветхий полушубок, кусал за ноги сквозь разношенные, не по размеру, сапоги. Но больше холода его тряс страх.
Страх липкий, животный, первобытный, как только он ступил с этапной повозки на эту проклятую, смешанную с ледяной коркой грязь. Все здесь было чужое и пугающее. Горы, нависавшие со всех сторон, не походили на ласковые костромские перелески. Это были немые, равнодушные великаны, укрытые шапками снега, от одного взгляда на которые захватывало дух и хотелось молиться. Воздух пах иначе – не прелым сеном и хлебом, а дымом кизяка, мокрой шерстью и чем-то тревожно-кислым, как запах свежего дубления кожи. И люди… Люди вокруг были страшные. Заросшие, с ввалившимися щеками, с глазами, в которых застыла такая усталость и безразличие к смерти, что Тимоша, выросший в тихой костромской деревне, невольно крестился, пряча руку в складках шинели.
Последние слова матери, отпевавшей его, как покойника, в холодной деревенской церквушке, до сих пор стучали в висках. Медный крестик на гайтане жег грудь даже через исподнюю рубаху. «Сгинешь ты там, Тимоша, сгинешь ни за грош…» – плакала она, целуя его в лоб.
– Эй, сено! – грубый окрик вывел его из оцепенения. Маленький, юркий солдат с конопатым лицом и без переднего зуба толкнул его локтем. – Чего рот раззявил? Тебя к самому Волку кличут! К Батьке Апостолу. Шевелись, пока шкуру не спустили!
Тимоша вздрогнул. «Батька Апостол» – это имя он слышал всю дорогу от этапных солдат. Им пугали и ему молились. Говорили, что он заговорен от пуль, что у него волчьи клыки и взгляд мертвеца, что он бывший богач и душегуб, сосланный в этот ад за убийство. Говорили, что он может приласкать, как сына, и тут же, не моргнув глазом, зарубить шашкой. Сердце Тимоши ухнуло куда-то в промерзлую землю и забилось там, в горле. Он шел, спотыкаясь о кочки, следом за конопатым солдатом, к палатке, одиноко стоявшей у корявого, покрытого инеем дуба. И увидел его.
Капитан стоял к нему спиной, разговаривая с грузным фельдфебелем, но даже эта спина, обтянутая выцветшей, бурой черкеской, выражала такую несокрушимую, нечеловеческую волю, что Тимоше захотелось упасть на колени прямо в грязь. Когда же капитан обернулся, Тимоша Лебедев обмер.
Из-под сдвинутой на затылок черной папахи на него смотрели не глаза – два зеленых, тусклых льда. Лицо, исчерченное глубокими морщинами, казалось вырезанным из старого мореного дуба. А когда капитан, заметив оцепенение новобранца, чуть повел головой и раздвинул губы в подобии ухмылки, из-под рыжих усов блеснули ровные зубы с двумя заметными, звериными клыками. Это была улыбка волка, почуявшего овцу.
Тимоша застыл, не в силах отвести взгляд. Все байки, услышанные у костров, разом ожили в его голове. Он почувствовал, как предательски затряслись колени, а к горлу подкатила тошнота. Этот человек смотрел сквозь него, в самую душу, и видел там только бездонный, липкий ужас.
– Ну, здравствуй, герой, – голос у капитана оказался низким, с хрипотцой, но говорил он спокойно, почти устало. – Имя, фамилия, губерния, кого грехами порадовал?
Тимоша судорожно сглотнул, пытаясь разлепить пересохшие, искусанные в кровь губы.
– Ле-лебедев Тимофей… – выдохнул он, и голос его сорвался на жалобный писк. – Сергеевич. Костромские мы… Ваше благородие…
Капитан шагнул ближе. От него пахло табаком, овчиной и еще чем-то неуловимым, что Тимоша определил как запах старой, засохшей крови. Дмитрий взял в руки полу его шинели, пощупал грубое сукно, заглянул в отверстия порванных, нечищеных сапог. Тяжелый взгляд его на секунду задержался на дрожащем кадыке новобранца.
– Степанов, – бросил он, не оборачиваясь. – Шинелишку сменить. Не по размеру, вишь, плечи болтаются. И сапоги – в ротной каптерке поищи крепкие, это решето, а не обувка. Да пожрать ему дайте горячего, пока не окочурился от вашей артельной стряпни.
Тимоша моргнул, не веря своим ушам. Он ждал зуботычины, ругани, мата, а не этого. Капитан, который наводил ужас на весь полк, стоял перед ним и заботился о том, чтобы у него, вчерашнего крестьянского парня, не мерзли ноги. Волна горячей, стыдной благодарности захлестнула его. На мгновение пустой, ледяной взгляд капитана показался ему почти… отцовским.
Дмитрий отпустил полу его шинели и нагнулся, поднимая с земли свою давно погасшую трубку. В этот момент из-за леса, со стороны реки, где стояла цепь бокового охранения, хлестнул одиночный, сухой, как треск сломанной ветки, ружейный выстрел. И тут же, разрывая тишину на клочки, ему в ответ грянул неровный, рассыпной залп.
Тимоша вздрогнул всем телом, втянув голову в плечи. Ужас, только что отпустивший его сердце, вернулся с удесятеренной силой. А капитан Волков-Апостол изменился в то же мгновение. Ленивая сонливость исчезла. Он выпрямился, и лицо его заострилось, став жестким и хищным. Усы дернулись, а в тусклых глазах зажегся какой-то иной, холодный и ясный огонь. Не страх, а азарт зверя, почуявшего опасность. Он медленно сунул трубку за пояс на черкеске. Это был единственный жест, выдавший переход от усталого капитана к командиру роты.
Тимоша смотрел на него, завороженный ужасом. Где-то там, в серой мгле, уже кричали, матерились и бежали, ломая кусты, егеря. А капитан стоял совершенно неподвижно, влипая взглядом в кромку леса, и казалось, был готов встретить грудью всю свинцовую смерть, что летела оттуда.
И в тот же миг, глядя на эту фигуру в бурой черкеске, на этот гордый профиль на фоне свинцового неба, Тимоша Лебедев почувствовал, как внутри него, сквозь толщу ледяного, парализующего страха, впервые прорастает росток суеверного, фанатичного обожания.
Глава 2. Крещение грязью
Секунды после выстрела растянулись для Тимоши в вязкую, душную вечность. Он стоял, прикованный к месту, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Звуки доносились до него словно сквозь толстый слой ваты: хриплые крики унтеров, матерная ругань, топот десятков ног, чавкающих по ледяной грязи, и этот непрекращающийся, сухой треск ружейных выстрелов, что доносился из леса. Казалось, сама земля дрожит от этого хаоса.
Он видел, как капитан Волков-Апостол, которого он только что боялся до дрожи в коленях, превратился в стремительный, живой механизм войны. Дмитрий не бежал сломя голову. Он двигался быстро, но с пугающей, отточенной плавностью, которая была страшнее любой суеты. Его голос, хриплый и низкий, перекрыл шум:
– Степанов! Первый и второй взводы – в цепь! Заходить слева от той лощины, отсекайте их от реки! Третий взвод – беглым шагом ко мне, будете резервом!
В его движениях не было и тени испуга. Лишь холодная, бешеная сосредоточенность. Дмитрий выхватил из-за пояса шашку, и тусклая сталь хищно блеснула в сером утреннем свете. Тимоша не мог отвести взгляд от этого лезвия. Ему чудилось, он видит на нем засохшую, бурую кровь – или это была лишь ржавчина от вечной сырости?
В этот момент Дмитрий обернулся. Его взгляд, острый и колючий, как штык, наткнулся на застывшего, бледного, как полотно, новобранца. В зеленых глазах капитана мелькнуло что-то, похожее на досаду, смешанную с глухой, болезненной жалостью. Он смотрел на этого трясущегося мальчишку в великой шинели, и перед его внутренним взором на долю секунды промелькнул он сам – три года назад, у дороги, заваленной изуродованными трупами, когда его, бывшего гвардейского штабс-ротмистра, выворачивало наизнанку от ужаса.
– Лебедев! – рявкнул капитан, и Тимоша вздрогнул, словно от удара хлыста. – Хватит столбом стоять, мать твою! Жить хочешь? Хватай ружье и держись за мной! Шевелись, тебе говорят!
Грубый, животный маг этого окрика подействовал на Тимошу сильнее любого утешения. Словно выброшенный из паралича, он судорожно схватил свое кремневое ружье, прислоненное к телеге, и, спотыкаясь, побежал следом за высокой фигурой в черной папахе, мелькавшей между серых солдатских спин. Его сердце колотилось где-то в горле, заглушая все остальные звуки.
Они вломились в лес, следуя за цепью рассыпавшихся егерей. Здесь, под кронами вековых буков, снега было меньше, но воздух стал еще холоднее и сырее. Пахло прелой листвой, пороховым дымом и чем-то сладковато-тошнотворным, чему Тимоша еще не знал названия. Треск выстрелов стал громче, и теперь к нему примешивались другие звуки – глухие удары, лязг металла и крики. Крики, от которых кровь стыла в жилах. Это были не просто крики боли. Это был первобытный, звериный рев боя, полный ярости и смертной тоски.
Цепь егерей остановилась у края небольшой, заваленной буреломом поляны. Тимоша, задыхаясь от бега и страха, упал на колено рядом с корявым дубом, за которым укрылся капитан. Тимоша жадно хватал ртом ледяной воздух, чувствуя, как пот, несмотря на мороз, градом катится по спине.
– Твою мать… – выдохнул кто-то из солдат рядом. – Опять «секрет» сняли…
Тимоша, пересилив себя, выглянул из-за дерева. И то, что он увидел на поляне, навсегда врезалось в его память.
Там, прямо на истоптанном снегу, лежало трое русских солдат. Они были из бокового охранения, те, кого посылают вперед и кто первыми принимают смерть. Их позы были неестественными, сломанными, словно у тряпичных кукол. Но самое страшное было не это. Даже с такого расстояния Тимоша видел страшные, зияющие раны на их шеях. Горло каждого из них было перерезано от уха до уха – глубоко, до самого позвоночника. Снег вокруг их голов пропитался черной, густой кровью, которая на морозе уже начала сворачиваться в темное, похожее на вишневый кисель, желе.
Чеченцы подобрались к ним бесшумно, в предрассветном тумане, как призраки. Сняли часовых кинжалами, не дав даже вскрикнуть. И теперь, судя по звукам, уходили к реке, отстреливаясь от наседавших егерей.
Желудок Тимоши сжался в тугой, ледяной ком. Он почувствовал, как к горлу поднимается волна тошноты, жгучей и неудержимой. Рекрут попытался сглотнуть, но спазм был сильнее. Его вывернуло тут же, на корни дуба, у которого он стоял на коленях. Желтая, кислая жижа брызнула на его собственные сапоги. Он давился и кашлял, из глаз брызнули слезы, а тело сотрясала крупная дрожь.
«Сгинешь ты там, Тимоша, сгинешь ни за грош…» – стучало в голове.
Капитан Волков-Апостол, не отрывая взгляда от кромки леса, где мелькали тени отступающих горцев, скосил глаза на блюющего новобранца. В его груди что-то болезненно сжалось. Он видел этот ужас тысячи раз. Видел, как седеют за одну ночь молодые поручики, как плачут, уткнувшись в гриву лошади, поседевшие ветераны. Этот мальчишка, Лебедев, сейчас переживал свое первое, самое страшное крещение. Крещение не водой и духом, а грязью, кровью и собственной рвотой.
Дмитрий мог бы сейчас гаркнуть на него, заставить подняться пинком. Так делали многие офицеры, выбивая страх страхом. Но вместо этого он, не оборачиваясь, протянул назад, в сторону Тимоши, свою кожаную флягу с разбавленным спиртом.
– На, глотни, – коротко бросил он хриплым голосом. – И утрись. Тошнит – блюй, но из строя не выходи. В бою не до сантиментов. Живым хочешь остаться – держись меня и делай, что говорю. Понял?
Тимоша, все еще сотрясаясь от спазмов, поднял мутные от слез глаза. Он увидел перед собой не лицо карателя и не волчий оскал. Он увидел усталую, обветренную руку, протягивающую ему флягу. Руку, на которой не дрожал ни один мускул. Руку, которая только что выхватила шашку, чтобы вести их в бой. И это спокойствие подействовало на него отрезвляюще. Словно якорь, брошенный в бушующем море его паники.
Тимоша схватил флягу трясущимися, изгрызенными до мяса пальцами, сделал жадный глоток. Обжигающая жидкость ободрала горло, но горячей волной разлилась по телу, на секунду заглушив дрожь. Он вытер рот рукавом шинели и, цепляясь за ружье, как за единственное спасение, поднялся на ноги.
Перестрелка стихала. Горцы ушли, растворились в лесу, как тени, оставив после себя только эхо выстрелов и три изуродованных трупа на залитой кровью поляне. Ротная цепь медленно, все еще держа ружья наизготовку, стягивалась к месту трагедии.
Дмитрий выпрямился во весь рост, убрал шашку в ножны и, достав из-за пояса трубку, неторопливо набил ее табаком. Пальцы его двигались четко и размеренно. Он знал, что сейчас на него смотрят все девяносто семь его человек. И они должны видеть не ужас, а скуку на его лице. Они должны верить, что смерть этих троих – лишь досадная, будничная оплошность.
– Унтер-офицер Звонарев! – окликнул он, раскуривая трубку. – Тела забрать. Обыскать, собрать бумаги, нательные кресты. Завернуть в их же шинели. Похороним на привале, когда отойдем от этого проклятого места. И выставить усиленные секреты. Если еще раз проспим этих головорезов, лично шкуру спущу!
Дмитрий говорил сухо, отрывисто, и от его тона мороз пробегал по коже. Но где-то в глубине души, куда он сам боялся заглядывать, снова ворочалась глухая, черная тоска. Он посмотрел на скрюченную фигуру солдата, которого уже заворачивали в его собственную, пропитанную кровью шинель. Этот солдат, чье имя он даже не сразу вспомнил, был из пополнения, прибывшего месяц назад. Веселый парень из-под Твери, все просился в застрельщики, мечтал о Георгиевском кресте. Теперь его мечты закончились здесь, в безымянной яме, без отпевания, под чужой кавказской землей.
Дмитрий выпустил струю дыма и перевел тяжелый взгляд на стоявшего неподалеку Тимошу. Парень стоял, судорожно вцепившись в ружье, и не мог отвести взгляда от мертвых тел. Его расширенные от ужаса зрачки бегали, а щеки ввалились, словно у покойника. Капитан подошел к нему и, положив тяжелую руку ему на плечо, сжал так, что тот поморщился от боли.
– Привыкай, сено, – произнес Дмитрий, и в его голосе на мгновение прорезалась отеческая интонация, которую он прятал за цинизмом. – Это война. Здесь каждый день похороны. Сегодня их, завтра – нас. Ты на их место пришел. И чтобы это место не стало твоим, учись быстро. Смотри на стариков, слушай Степанова, и молись своему Богу, если он тебя еще слышит.
Тимоша ничего не ответил. Он только медленно кивнул, чувствуя, как внутри него, вместо прежнего, наивного страха, рождается что-то новое. Что-то тяжелое, темное и одновременно дающее силы. Фанатичная, отчаянная вера в то, что этот рыжий капитан с мертвыми глазами и волчьими клыками знает путь через этот ад. И что только он, Батька Апостол, сможет вывести его отсюда живым.
Сзади, подгоняя отстающих солдат, уже хрипел Степанов. Рота сворачивала бивак. Впереди был долгий день марша, полный ледяной грязи, невыносимого холода и гнетущего, звенящего ожидания новой засады из чеченского леса. И Тимоша, вскинув на плечо тяжелое ружье, покорно поплелся в общем строю, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы снова не увидеть то, от чего его опять вывернет наизнанку. Сегодня он впервые увидел смерть. И еще не знал, что это лишь первый круг того ада, который уготовила ему Кавказская война.




























