355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Фланаган » Книга рыб гоулда » Текст книги (страница 15)
Книга рыб гоулда
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:01

Текст книги "Книга рыб гоулда"


Автор книги: Ричард Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

V

Я начал с того, что, войдя под мглистые, сырые своды ещё возводимого здания, тут же набросал соответствующие письмена прямо на свежевыкрашенных стенах. Затем, в присутствии лейтенанта Летборга, помощника и правой руки Коменданта, кстати и передавшего мне тщательно отобранные выдержки из посланий мисс Анны, дабы исключить саму возможность кражи, я вызолотил буквы тончайшею золотой фольгой.

Позднее, когда начали возникать проблемы с деньгами для продолжения строительства, я стал писать строки из писем мисс Анны прямо на сырой штукатурке, теперь уже, разумеется, без золочения, а значит, и без надзора за моею работой – то были настоящие поэмы, воспевающие чудеса пара и механики. Казалось, Комендант желает действительно восславить их, но в то же время в душу мою закрадывалось подозрение, что, заключив их в залы Дворца Маджонга, этот человек хочет доказать самому себе, что ему удалось от них избавиться, «вогнать их в стену», похоронить там навеки наряду с Ганнибаловыми слонами из папье-маше и гипсовыми копиями бюстов Цицерона, Гомера и Вергилия – будто воздание почестей означало для него некую очень тонкую и очень жестокую разновидность издёвки.

Когда же письма мисс Анны не то истощились, не то утратили выразительность, лейтенант Летборг велел Йоргену Йоргенсену изобрести что-то похлеще. Тут я впервые столкнулся с невероятной способностью Старого Викинга выдумывать самые немыслимые небылицы. Так, он сочинил диалоги мисс Анны с величайшими умами Европы: Гёте, Мицкевичем, Пушкиным, причём последний, оказывается, восславил деяния брата мисс Анны в следующих строках:


Природой здесь нам суждено

В Европу прорубить окно,

Ногою твёрдой встать при море.

Я начертал их в парадной столовой красными буквами – с тем, чтобы всякий сразу понял, сколь они важны, ибо, в отличие от моей прежней работы, связанной с рыбами, тут, во дворце, постоянно требовалось всё выделять и подчёркивать.

Рассказывали, будто Комендант, совершавший на следующий день инспекционный обход, так расчувствовался при виде стихов, что из прорези его маски выкатилась скупая слеза и янтарного каплей заскользила по сверкающей золотой поверхности.

Строки же Гёте, написанные, как мы все понимали, в горячке, связанной с коротким визитом поэта в Лондон, где его посетила страсть, которая, разумеется, не могла быть утолена вечно девственною мисс Анной, я начертал пурпурным курсивом, пустив их через всё зеркало, что висело над весьма длинным тиковым туалетным столиком в дамской уборной, занимая почти всю заднюю стену:


Всё преходящее

Есть только притча;

Недостижимое

Становится реальным,

Невыразимое

Здесь обретает плоть

И Вечно Женственное

Облекает нас.

Менее эзотерические переживания содержались в повести о том, как брошенное невзначай мисс Анною замечание о великой силе туманов вдохновило некоего Нэсмита на изобретение парового молота; выдержки из неё я разместил в коридорах вперемежку с отрывками из рассказов о том, как во время пребывания мисс Анны в Европе скрипач Паганини заиграл на своей скрипке совсем по-новому – после того как провёл с нею вместе всего один божественный вечер – и полностью переосмыслил приёмы игры на оном инструменте, а также о том, как при полёте её на шаре вместе с братьями Монгольфье над городом Страсбургом находившийся в то время на земле некто Малу взглянул на неё в телескоп и ему тотчас явилась в голову потрясающая идея о поляризации света.

Это была тяжёлая работа, куда более утомительная в физическом смысле, чем следовало ожидать, но всё-таки, когда я выполнял её, дни не тянулись так долго, как в пору зарисовки проклятых рыбин. Месяцы состояли из множества писем, дни – из множества слов, и ум мой, ум Вилли Гоулда, был совершенно свободен, ничем не занят, не то что в прежнее время, когда я ощущал постоянно, как рыбы обретают над ним всё большую и большую власть, составляя какой-то коварный заговор. Да, Вилли Гоулд был счастлив тогда – настолько, насколько может быть счастлив каторжник на отдалённом острове. Но мысли его то и дело возвращались к Салли Дешёвке.

Он заводил друзей, поражал окружающих усердием и хитроумной изобретательностью. Он проявил себя непревзойдённым каллиграфом, привнеся в труд свой и тот небольшой опыт, который приобрёл, работая у каретника Палмера, и собственный, хотя и небольшой, но всё-таки подлинный талант; в одних случаях он пользовался одними заглавными буквами, прямыми и строгими, в древнеримском стиле, в других – округлыми, на итальянский манер; там, где повествовалось о великом, буквы приобретали выпуклость барельефа, тогда как в интригующих афоризмах их окружало пустое пространство стены, сквозь кою, казалось, прорастал скрытый от глаз подтекст.

Он проявлял должную скромность, говоря, что работа его проста: строки божественной мисс Анны настолько великолепны, что ложатся сами собой. Однако, по правде сказать, когда некое слово или предложение выходило у него особенно красивым, в том не было её заслуги, вовсе нет.

Когда же не осталось больше стен, которые можно было бы расписать, выяснилось, что мои усердие и подхалимство не пропали зря. Через лейтенанта Летборга мне было объявлено, что Комендант, весьма довольный моей работою, удостаивает меня чести написать серию его портретов в различных исторических позах. А до того, если я не возражаю, можно сделать несколько копий с гравюр Рубенса.

К тому времени финансовое положение острова изменилось. Фортуна отвернулась от него, и нескончаемый поток денег иссяк. Коменданту приходилось продавать всё, что можно, включая бесценную коллекцию Рубенса, дабы расплачиваться по растущим и растущим долгам с китайскими пиратами и яванскими ростовщиками, финансировавшими постройку дворца.

Когда же Великий Дворец Маджонга был наконец открыт, весь остров тому возрадовался, однако никто так и не прибыл, чтобы заплатить за право сыграть в нём в маджонг. На Сара-Айленде и помыслить не могли, что кто-то не захочет проехать полмира, дабы оставить деньги свои в сём чуде Нового Света, но тем не менее желающих так и не нашлось. Холодные сквозняки гуляли по вестибюлям, парадным залам, затейливо украшенным помещениям для игры, где потолки были столь высоки, что облака клубились под их сводами, будто задаваясь вопросом, отчего не сыскалось охотников подивиться вместе с ними тому, сколь мало способно значить столь великое.

Великий Дворец Маджонга пустовал. В него пустили играть чёрных детишек – под присмотром Салли Дешёвки, – и они носились по гулким чертогам для балов и пиршеств, гоняя птиц и играя в прятки среди дряхлеющей роскоши.

Вторжение сырости, ползущей вверх по стенам, и туманов, спускающихся чуть не до пола, вносило свои поправки в убранство дворца, и письма мисс Анны поблекли и полиняли. Совсем скоро от испарины сии повести о чудесах и славе Европы, коими я украсил так много стен, пошли крапинами, а затем покрылись испражнениями радужно-пёстрых австралийских попугайчиков и чёрных какаду с жёлтыми хвостиками, что теперь целыми стаями летали по огромным залам, оглашая их резкими криками.

Под воздействием попадавших внутрь дождевых струй донесения мисс Анны об учреждении газового освещения на лондонской улице Пэлл-Мэлл и о собственной ключевой роли в деле возникновения трактата графа фон Рамфорда об общественных кухнях стали наплывать на её описания парового пресса и методов лечения месмерическими токами, а вскоре все они вообще скрылись под затвердевшей коростою всё новых и новых слоёв птичьего помёта. Поскольку морские орлы остались кружить далеко в небе, на лирических отчётах мисс Анны о гудронированных шоссе строили гнёзда стрижи. И если летучие мыши предпочитали загаживать её рапорты об изобретении электрического телеграфа, то те места, где говорилось, как она вдохновила Вордсворта переписать наново знаменитую «Прелюдию» (я на неё потратил самое лучшее индиго), облюбовали тучи какаду с зеленовато-жёлтыми хохолками; в конце концов не только на стенах, но и на полу скопился настолько плодородный слой удобрений, что на нём выросли небольшие джунгли. Упадок был поистине катастрофичен, в покрывших всё и вся зловонных птичьих фекалиях ползали и копошились бесчисленные личинки и черви, всё оказалось загажено донельзя, везде лежал толстый слой дерьма. И каждый день поверх всех надписей, священных для европейской изобретательности, европейской мысли, европейского прогресса и европейского гения, набирали длину бело-зелёные сталактиты. Затем кучи дерьма на полу устремились ввысь, словно дисканты певцов-кастратов из ватиканского хора, возносясь к нервюрам самых что ни на есть европейских сводов, и можно было видеть, как оно, то и дело срываясь, падает вниз с какой-нибудь готической горгульи, подобно красноречивейшим аргументам Блаженного Августина. Дерьмо вырывалось из лопнувших европейских витражей, будто лава и пепел из жерла Везувия, текло из европейских порталов, как полноводный Дунай, и в конце концов Комендант продал всю эту переполненную дерьмом Европу, всю эту массу фекалий перуанцам под видом гуано; те заплатили за неё несколько оплетённых бутылей никуда не годного писко – сладковатого алкогольного напитка домашнего приготовления, популярного среди китобоев, – и увезли в свою страну, дабы превратить в кукурузу.

VI

Комендант прекратил поездки по Великой Сара-Айлендской железнодорожной магистрали, редко ходил в свой дворец и теперь проводил не только дни, но и большую часть ночей в уединении камеры-одиночки. Иногда он заключал в неё также кого-нибудь из ближайших советников, то одного, то другого, чтобы те лучше прочувствовали новую идею, овладевшую им, – города, где всем и каждому можно доверить право быть собственным тюремщиком, живущим в полной изоляции от кого бы то ни было.

Старый Викинг, с которым Комендант проводил теперь львиную долю времени, диктуя доклады, письма, а также всё то, что мы простодушно считали необходимым для управления юной, только создаваемой страной, однажды передал Капуа Смерти слова Коменданта, изрёкшего со вздохом за игрой криббидж, что большой город предполагает большое одиночество. Я сразу понял, какая затея стоит за этою фразой: сперва превратить каторжную колонию в город, а затем, чуть позднее, преобразовать его в сплошную тюрьму.

Замыслы Коменданта, как всегда, превосходили наши возможности. Ему хотелось возвести город, где будет царить тишина. Он мечтал, чтобы люди там перестали разговаривать и начали общаться через посредство сложной системы письменных посланий. Их надлежало сворачивать в трубочку и помещать в небольшие деревянные цилиндры, кои продвигались бы под действием сжатого воздуха по длинным трубкам, а затем выплёвывались адресатам.

Помимо чисто технических трудностей, которые уже сами по себе делали невозможным претворение в жизнь сего проекта, имелось ещё одно препятствие, о коем было со всей почтительностью доложено Коменданту, когда тот сидел в одиночестве на голом каменном полу своей тёмной кельи, и состояло оно в том, что едва ли в будущем люди согласятся жить в мире, где стерильные средства коммуникации исключают необходимость личных встреч и даже лицезрения друг друга.

«Речь дана людям, дабы скрывать мысли», – объявил Комендант, ибо теперь его высказывания являли собой бесконечную цепь афоризмов, а некоторые свидетели даже утверждали, будто видели своими глазами, как золотая маска скалилась в полумраке не то кельи, не то камеры, когда он их изрекал, а покрытые птичьим пухом эполеты хлопали при этом, словно настоящие крылья.

Комендант заспорил и развёл руками, точно стремясь обхватить всю свою комнатёнку, и объявил, что этои есть наше общее будущее, и сие утверждение показалось присутствующим настолько смехотворным, до такой степени нарочито неверным, что никто более не решился высказаться, и сподвижники Коменданта вообще уже не заговаривали с ним на данную тему до конца дня. Его оставили сидеть одного в промозглой камере-келье, где в воздухе так и витала простуда, – пускай себе выдумывает всяческие нелепицы и оттачивает свои афоризмы, без которых ему никак не оправдать такого изобилия чепухи и бессмыслицы в его голове.

VII

Когда же зловещая тень, отбрасываемая Великим Дворцом Маджонга, стала отступать, по мере того как он ветшал и осыпался, Комендант почувствовал, что надвигается тень иной беды, и оная не заставила себя ждать, накрыв не только Сара-Айленд, но и всю Землю Ван-Димена. Никто не смог бы сказать, будто её отбрасывало нечто действительно существующее в природе, но всё-таки незримое присутствие сего грозного нечто ощущалось, причём повсеместно, давая почву бесчисленным слухам.

И звалась эта тень Мэтт Брейди.

«Мэт Бреди» – можно было прочесть почти в каждой камере, на стене из мягкого песчаника. Рядом же каторжники, как правило, выцарапывали: «ОСВОБОДИТЕЛЬ». Так окрестили блистательную легенду про обитающего в буше разбойника, улизнувшего с четырнадцатью своими товарищами из колонии Сара-Айленд на китобойном судне, завладеть коим помогли лоцман Лукас и некий стражник. Несмотря на то что за беглецами гнались по пятам, они, идя под полными парусами, обогнули добрую половину Земли Ван-Димена и приплыли в Хобарт, где сошли на берег и в скором времени составили самую знаменитую и грозную шайку. Её страшились, ею восхищались. Там, в восточной части острова, краю диком и малоосвоенном, населённом как отбывшими срок, так и продолжающими тянуть его каторжниками, этими овцеводами-пастухами, а также дикарями, которые и давали пристанище пришельцам, кормили их и, если понадобится, укрывали, а ещё снабжали последними новостями, члены шайки чувствовали себя как рыбы в воде.

До нас доходили слухи о великом брожении, охватившем Землю Ван-Димена, и о том, что всё больше каторжников ударяется в бега, дабы присоединиться к той или иной разбойничьей ватаге, численность коих уступала разве что их жестокости; то же самое сообщалось и в поступающих к нам официальных реляциях. По счастью, многие разбойники занимались скорей бессмысленными зверствами, чем настоящими грабежами, однако же основным результатом их бесчинств стало то, что власть английского закона в здешних краях серьёзно пошатнулась.

И вот извольте: Земля Ван-Димена, кою властям так хотелось видеть эдакой Англией, перенесённой под южное небо, быстро превращается в чудовищный мир, где всё перевёрнуто вверх дном, а население оной, преимущественно состоящее из бывших и нынешних каторжников, всё больше и больше склоняется к тому, чтобы рассматривать Брейди в качестве истинного повелителя сего нового мира.

Остров ждёт.

Перед лицом крепнущего могущества Брейди, а следовательно и растущего своеволия колонистов, народа беспокойного и необузданного по самой природе своей, не говоря уже о непрекращающейся войне с дикарями, зажиточные поселенцы-хозяева начинают покидать свои фермы и уходить в города.

Брейди же, чья сила всё время множится, преследует их по пятам – неумолимый, словно сам губернатор Артур, и такой же мастер делать публичные жесты.

Вот невысокий, щегольски одетый человечек едет по Хобарту на великолепном чалом коне; доехав до главной улицы, он вешает объявление, предлагающее награду за голову губернатора Артура. Внизу подпись: «Мэтт Брейди, король лесов». Далее этот разодетый в пух и прах коротышка трогает поводья и, развернув коня, широко улыбается, затем снимает шляпу и взмахивает ею, приветствуя обступивших его зевак. Толпа бурлит вокруг него, а на краю этой стремнины вдруг возникает водоворот, где то и дело всплывают товары, недавно смытые штормом с затонувшего корабля.

Проходит совсем мало времени – и вот уже ни стремнины, ни водоворота.

Награда за голову лиходея всё возрастает. Всё больше денег обещается за любые сведения о Брейди. Ищейки губернатора Артура повсюду – он создал постоянно ширящуюся сеть доносчиков, от которых не ускользнуть никому; опираясь на доносы шпионов, подручные губернатора угрожают и шантажируют – словом, плетут настоящую паутину. Грязные улицы Хобарта залиты кровью губернаторского террора. До четырнадцати пар ног каждый день танцуют в воздухе джигу, и до четырнадцати пар вонючих, полных дерьма штанов бросают в ямы вместе с их вздёрнутыми за шею и наконец успокоившимися обладателями и засыпают землёй.

А между тем Мэтт Брейди овладевает сердцами дам – благодаря тому, что никогда не использует в отношениях с ними преимущества своего положения, не упускает случая выставить их отяжелевших мужей и отцов дураками, коими они, без сомнения, и являются, и завлекает в свои гибельные сети улыбкою, обходительностью и шикарным нарядом: тёмно-красным жилетом, невероятными парчовыми бриджами, пером страуса эму на шляпе и золотой цепью с усеянным алмазами крестом на шее. Он связывает их запястья шёлковыми узлами и оставляет наедине с желаньями, память о коих они унесут с собой в могилу как самые яркие мгновения их жизни. А то, что он никогда не носит оружия, – и это в стране, где любой свободный человек не просто вооружён, но почитает делом чести когда-нибудь пристрелить Мэтта Брейди, этого поганого пса, – окружает его ореолом неуязвимости и веры в его счастливую звезду.

И вот, словно перебрасывая мост между мечтою и повседневностью, пронёсся слух, будто Мэтт Брейди поклялся, что, когда минует пора снегопадов, он перевалит через нехоженые, незнаемые горы на западе острова и прорубится затем через лесные дебри, дабы с приходом лета вдруг нагрянуть со всеми своими силами на наше побережье, освободить узников Сара-Айленда, где он ещё недавно сам пребывал в заключении, и, призвав нас под свои знамёна, собрать новую армию.

Весть сия казалась столь несбыточной и столь неправдоподобной, что в неё попросту нельзя было не поверить. Рассказчики добавляли новые и новые подробности – божились, будто Брэйди задумал освободить весь остров от ненавистного ига, объединившись для этого с воинственными дикарями, будто он спит с некой туземкою по прозвищу Чёрная Мэри и та пообещала ему показать никому не ведомые горные проходы и перевалы, будто он замыслил сделать каторжников с нашего острова костяком своей армии, которая провозгласит республику, где всё что ни есть твёрдого измельчат в порошок и развеют по ветру, так что не останется ни одного колодника, ни одного арестанта.

Комендант отписал губернатору, прося его прислать ещё солдат, дабы поддержать порядок на острове и не допустить массового побега каторжников, а также чтобы оборонить его от Брейди, когда тот нагрянет.

Дело в том, что Брейди вторгся в наркотические сны Коменданта столь же уверенно, как и в наши лихорадочные мечтанья о нём – Брейди, способный уложить по двенадцать красных мундиров за раз; Брейди, одержавший верх над самим губернатором; этот призрачный Брейди, сотканный из наших самых затаённых стремлений и грёз; великий, могучий Брейди, который так лихо накостылял всем этим государственным мужам, богатеям, тюремщикам и кнутобойцам; бесстрашный Брейди, потрясающий Брейди, бесподобный Брейди; диковатый и простецкий, однако вместе с тем умудрённый жизненным опытом парень, стоящий десятерых; виват, Брейди! Мы все ждём твоего триумфального прихода, чаем провозглашения республики, ибо теперь убеждены: день нашей свободы близится.

И тут я просыпаюсь. Однако, прежде чем дрёма окончательно рассеивается, меня охватывает какая-то одухотворённость, и я набрасываю на бумаге контуры некой рыбины, стараясь поспеть до утренней переклички; я словно творю её, молюсь ей, а не просто рисую – прежде какой-либо мысли, прежде страха, упования, осознания причины, сам не ведая, отчего я сие делаю. И предо мной возникает спинорог – или, как её называют у нас, рыба-кожан – только не ощетинившаяся колючками, а какая-то миловидная, живущая по своей правде, не за счёт жизней других рыб, но питаясь одними водорослями и морскою травой; рыба с тёплыми, вопрошающими глазами, щеголеватыми жёлтенькими плавниками; а шкурка её, похожая на наждак текстурой и цветом, кажется мягкой, нежной и отсвечивает лиловым под жабрами. Добрый кожан, дивный кожан, явившийся из моих грёз о грядущей свободе, – он словно нежный лучик в океане мрачного ужаса.

VIII

Закончив рисовать и вновь посмотрев на беднягу кожана, который теперь лежал передо мной на столе мёртвым, я вдруг спросил себя: а не становится ли со смертью каждой рыбины меньше любви в нашем мире и не становится ли меньше сам этот мир – хотя бы на величину тех чувств, которые вы к ней испытывали? Не сокращается ли в нём круговорот красоты и чудес с каждой рыбой, попавшей в сети? И если мы станем и далее брать и брать без возврата, убивать, если мир будет скудеть любовью, чудесами и красотой, то что же, наконец, в нём останется?

Понимаете, оно начало беспокоить меня, это уничтожение рыб, это изгнание любви, коему мы предались столь бездумно, и я представил себе картину будущего мира, который удручает унылым единообразием, где каждый человек истребил или поглотил столько рыб, что их более не осталось; в нём науке известен абсолютно любой вид, любой тип и любой род; одна только любовь не ведома никому, ибо она исчезла – так же, как рыбы.

Жизнь есть загадка, говаривал Старина Гоулд, цитируя какого-то голландского живописца, но любовь есть загадка загадок. Загадка и таинство.

Но если нет более рыб, то чей радостный всплеск возвестит, что теперь по глади непременно пойдут круги?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю