355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Фланаган » Книга рыб гоулда » Текст книги (страница 8)
Книга рыб гоулда
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:01

Текст книги "Книга рыб гоулда"


Автор книги: Ричард Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

XIV

Откуда тогда было знать мне, рисовавшему ту первую мою рыбу, что я ввязываюсь в поистине сумасшедшее, донкихотское предприятие, которое непонятно когда закончится и неизвестно, закончится ли вообще. Мне доводилось читать жизнеописания художников – они походили на жития святых тем, что у их персонажей едва ли не с самого начала обнаруживались некие признаки будущего величия. В них сообщалось, что уже в колыбели пальцы младенцев выделывали затейливые движения, будто требуя вложить в ручку дитяти кисть, дабы она скорее коснулась воображаемой палитры и тут же заполнила пространство ещё незримого холста бесчисленными образами, которые, казалось, переполняли их, с которыми они появились на свет, образами небесной чистоты.

Право на жизнь художника, похоже, действительно даруется свыше; живопись – это сущее наказание, пожизненный приговор, каторжный труд; однако ничто в моей юности не обнаруживало во мне склонности к творчеству или хотя бы интереса к нему; вовсе не это меня пленяло и завораживало в те годы, все мои тогдашние занятия могли быть сочтены сплошными плутнями, а впрочем, их таковыми в конечном счёте и посчитали. И хотя я герой этой написанной мною самим повести о моих приключениях и мытарствах – правда, потому, что мне, увы, не удалось найти никого другого, кто согласился бы занять моё место, – хроника жизни моей напоминает вовсе не переиначенный миф об Орфее, а скорее историю крысы из сточной канавы, разве только ещё хуже.

Я – Вильям Бьюлоу Гоулд, зеленоглазый, с душой, напоминающей терновую ягоду, и редкими гнилыми зубами, косматый, оплывший жиром, как сальная свечка, и, хотя рисунки мои выглядят ещё хуже, чем я сам, и полотнам моим недостаёт величия Рейнолдса и живописной техники Тернера, вы всё же поверьте мне, когда я скажу, что постараюсь показать вам всё: и безумное, и расколовшееся, и дурное – всё как оно есть.

Я стану по-своему знаменит, и пусть меня поимеют в задницу, если это не сбудется, хотя мне хорошо известно, что меня начнут поносить, если выйдет по-моему, ибо то будут не какие-нибудь стишки поэтов Озёрной школы, или Овидия, или этого чёртова коротышки по имени Поп, – нет, я выдам лучшее, на что способен, и нечто такое, на что не способен никто другой. Грубая, топорная работа, выполненная с душой, всегда будет открыта всем и для всего, в том числе для осуждения и ругани, тогда как изящно сработанные безделушки, за которыми не стоит ничего, защищены от всяческих оскорблений, а купленная похвала с лёгкостью обвивает их, точно плющ. Говорят, что хороший рассказчик тот, кто позволяет пламени историй пожирать фитиль своей жизни. Но, уподобившись миляге Тристраму Шенди, герою Лоренса Стерна, я не позволю никому руководить мной и буду творить так, как мне нравится. А кроме картин я затеял ещё вот что: возжечь славный костёр, в коем слова станут поленьями, и пусть они будут какие угодно, лишь бы помогли высветить те ничтожные частицы презренной правды, которые есть в моих скромных творениях.

Я – Вильям Бьюлоу Гоулд, и я собираюсь поработать для вас на славу, то есть так, как смогу, не слишком умело, топорно, ибо я человек неотёсанный и моё искусство подобно журчанью воды, стекающей по камням; оно как мечта дурака, желающего, чтобы твёрдое поддалось мягкому; и я надеюсь, что вы сумеете разглядеть сквозь мои полупрозрачные акварельные краски не проступающий из-под них грубый белый картон, а саму смутность души.

И разве одного этого мало для утомлённого борьбой с яростными волнами бурного моря юнги, если он сумеет втащить подобный улов к себе в лодку? Ну, скажите мне, разве мало? Или чтобы распознать возвышенное, вам нужны доказательства того, что художник творит, что он достиг высшего взлёта своих созидательных сил? Их вы от меня не дождётесь, я не опущусь до такого вздора. Ибо здесь я предоставлен своей судьбе, сколь бы ни было это плохо или даже, на мой взгляд, ужасно; и набрасываясь на принесённую Побджоем бумагу, покрывая её короткими штрихами – трах-тах-тах, трах-тах-тах, – я веду прицельный огонь, защищая свободу, да, именно свободу, ни больше ни меньше; правда, прицел оставляет желать лучшего, да и оружие подкачало: жалкая коробка с красками, которую стыдно даже отдать в заклад, несколько плохих кистей, несколько пузырьков с краской худшего качества да ещё незавидный талант копировать то, что вижу. Но у меня верный глаз, и я не промахнусь.

Что?

Я уже слышу голоса критиков, заявляющих, что моему стилю недостаёт изящества.А ведь отсутствие именно этого качества, по их мнению, как раз и отличает провинциальное скудоумие, неумолимо проявляющееся в каждой грубой поделке.

Они хотят принизить меня своими ярлыками, втоптать меня в грязь, но я, Вильям Бьюлоу Гоулд, вовсе не пигмей и не подзаборник. Я представления не имею, кем суждено мне стать. Но я не повержен, я не прах под ногами, хотя и бесконечен, как морской песок.

Хотите узнать, почему я ползу, прижавшись к земле? Подойдите ближе, я вам скажу: потому что сам так захотел. Потому что мне вовсе не нравится жить, поднявшись в небо, как это делают иные, полагая, что так и нужно жить, что лучшее место – над землёю, что, поднявшись повыше, они могут взирать с высоты орлиного полёта, со своих сторожевых вышек на землю и на всех нас и судить нас по своему разумению и по своей прихоти.

Я не желаю рисовать слащавенькие картинки, где перспектива искажает детали, оскорбляя саму жизнь, все эти пейзажики, которые так нравятся Побджоям, пейзажики, откуда правда выкинута на помойку, где взгляд художника устремлён к небесам, как будто мы в силах разглядеть что-то или кого-то исключительно на расстоянии, – вот ложь, свившая гнёзда на нашей земле; ибо истина никогда не улетает далече, но всегда лежит прямо у нас под носом, в грязи, во всей своей неприглядности – в чешуе, слизи и мерзости, – истина, попавшая в этот земной мир и к нам в души, словно в ловушку, вместе с дьяволом, вместе с ангелами; и всё это воплощается в каждом биении сердца – моего, вашего, нашего – ив каждой рыбине, которую я беру на прицел, вооружившись краской и кисточкой, и которая предстаёт на моих рисунках воплощением страдающей плоти.

Пускай критиканы заявят, что я ничтожество и что картины мои – сущая ерунда. Они примутся колошматить меня; эхо ударов их отзовётся повсюду, в том числе и в моей голове; они устроят жуткий бедлам, а удары моей кисточки по бумаге, оставляющие на ней штрихи и пунктирные линии, не смогут вторить им. Они разбудят меня своими криками посреди столь необходимого мне сна. Они, эти проклятые систематизаторы человеческих душ, постараются навесить на меня ярлык, подогнать под систему Линнея, как это проделывает наш Доктор с попавшими к нему в лапы злосчастными особями, а затем попробуют причислить меня к какому-нибудь новому племени, которое сперва сами выдумали, а затем тщательно описали.

Но я – Вильям Бьюлоу Гоулд; я сам по себе, я неповторим; рыбы мои сделают меня свободным, и я вместе с ними смогу избежать своей судьбы.

А вы?

Вспомните слова великого Шелли: «Вы получили увечья, а значит, и память».

И вам всё равно придётся начать с того, с чего начал я: пристально вглядитесь в глаза рыб, чтобы увидеть то, что я должен теперь описывать, и чтобы совершить долгое, очень долгое погружение в океанские глубины, нырнуть в тот мир, где проникающие сверху лучики света – единственное, что напомнит вам о решётках.

Чу!

Побджой вот-вот должен прийти, вода в камере поднимается, раны мои саднят, поэтому сядьте поудобнее и согласитесь с русским каторжником, сказавшим однажды, что в книгах всё выглядит лучше, нежели есть на самом деле, и что лучше наблюдать жизнь, чем проживать её. Кивните же в знак согласия, о счастливые ублюдки, коими вы, без сомнения, являетесь, подобно тем важным чиновникам из Хобарта, что, завтракая на верхнем этаже здания колониальной администрации, любят наблюдать за устраиваемой по утрам публичною экзекуцией; эти жирные задницы плюхаются в мягкие кресла, наслаждаются комфортом и хорошей компанией, смакуют жареные почки с привкусом мочи, сладковатой на языке, и представление, кое устраивают на другой стороне Муррей-стрит, у тюремных ворот, где стоит виселица.

И в тот краткий миг, пока не отверзлась дверца люка на эшафоте, пока ещё не раззявлен его ненасытный рот, позвольте мне продолжить – подобно тому как исповедуются все осуждённые – свою повесть о событиях, которые стали причиной моего нынешнего плачевного положения.

Рыба третья
Дикобраз

Колония Сара-Айленд – Несколько разновидностей пыток – Комендант создаёт своё государство – Мистер Лемприер – Я делю радость с Вольтером – Танцы в духе доброго старого Просвещения – Лорд Каслри в обличье свиньи – Доктор Боудлер-Шарп в роли наседки – Как вышло, что я нарисовал вторую рыбу

I

В конце сего наистраннейшего из плаваний мы, невзирая на поздние осенние сумерки, увидели, что медленно приближаемся к нашей новой тюрьме, причём по морю настолько спокойному, что это вселило в нас некоторое беспокойство. Даже в нынешний век, полный всяческих мерзостей, в котором, как нам постоянно твердят, всё сколько-нибудь святое давно подверглось профанации, трудно представить нечто более омерзительное и беспрецедентное, а также более достойное войти в анналы всемирной истории упадка, нежели сей остров, на земле коего впредь станет разворачиваться моя история. Во всей неисследованной, не нанесённой на карту западной половине Земли Ван-Димена, где до сих пор бродили одни лишь дикари, прежде не было ни одного поселения белых; первым из них и стала здешняя штрафная колония – место заключения непокорных каторжников.

Однако при бледном, белёсо-молочном свете луны, как мы впервые увидели Сара-Айленд, он показался нам совсем не таким, каким мы ожидали его увидеть. Капитан даровал нескольким арестантам, в число коих вошли я и Капуа Смерть, особую привилегию: нам было дозволено подняться на палубу из вонючего, пропахшего потом трюма. Наше судно всё ещё находилось на большом расстоянии от острова, и тот слабо вырисовывался вдали, словно серебристое морское чудовище из древних матросских рассказов, поднявшее из пучин страшную свою голову.

Могло показаться, что некий гигантский спрут распластался по всему острову, объел всю произраставшую на нём жалкую зелень, сожрал всё – до последнего дерева, до последней травинки, до последней веточки папоротника и на камнях остались одни только его длинные извивающиеся щупальца – то спускались к самому морю частоколы из вкопанных в землю брёвен (каждое футов пятьдесят высотою, а то и больше), тянувшиеся от стоящего на острове поселения. Над ним словно парили огромные постройки; их было довольно много, этих причудливых зданий, похожих на башни колдовского замка и блестевших, будто ртуть: дворец Коменданта, сложенный из розоватого мрамора, у подножия коего вы ощущали себя стоящим на дне глубокого рукотворного ущелья, где свищут злобные ветры, и в тени коего могло спрятаться всё поселение; величественная каменная громада интендантского пакгауза – она неплохо смотрелась бы даже в очень большом порту; и наконец, Пенитенциарий, в центре которого, на огромном простенке между зарешечёнными окнами, находился поистине циклопических размеров герб поселения – весьма странного вида улыбающаяся маска.

Я отвёл взор свой от острова и посмотрел на море. И тут мне довелось увидеть то, чего никогда не приходилось наблюдать прежде – картину столь удивительную, что я взалкал чуда, возжаждал слов, способных её описать, хоть и знал, что слов таких нет и не может быть: на водной глади отражались звёзды, сверкавшие даже ярче, чем на небесном своде; и нам показалось, будто мы совершаем дерзновенное странствие, пробираясь меж ними сквозь южные небеса, дабы прибыть к удивительнейшему из островов; показалось, будто мириады свечей горят под самой поверхностью тёмных неподвижных вод, по огоньку на душу каждого каторжника, умершего и похороненного здесь, на этом острове мёртвых, что простирается справа от нас. И когда несколько огоньков погасли, соприкоснувшись с головой, а затем и со всем телом мертвеца, кое, появившись из темноты, медленно миновало нос нашего неспешно движущегося судна, – мы смогли разглядеть лишь его затылок и спину, ибо он плыл лицом вниз, – я подумал, сколько ещё здесь таких, как ломатель машин, с их несбывшейся мечтой о свободе.

Труп утопленника позднее опознали: то был каторжник, попытавшийся бежать с острова на плоту из дверной створки. Уж не знаю, имел ли в виду капитан судьбу сего арестанта или остров, который тот смог покинуть лишь после смерти, но замечание, брошенное им вскользь, когда он наблюдал, как беднягу вытаскивают баграми на борт, до сих пор холодит мне кровь в жилах.

«Это последняя точка, – сказал он, – всей нашей империи».

II

Когда ближе к ночи ветер наконец усилился и мы подошли к гавани, стали видны широкие улицы, жирными полосами исчертившие вдоль и поперёк естественные очертания островного ландшафта, обширные оползни на берегу и недостроенные ещё верфи, а также спускающиеся к пристани переулки, образованные смутными силуэтами каменных складов, что посрамили бы даже и Ливерпуль, – все вместе они возвещали рождение нового государства, способного возникнуть вдруг, повинуясь ночной прихоти его правителя – человека, коего мы с полным правом станем тогда считать великим.

Вы, может быть, захотите сказать: как повезло британским колониям, что там нашёлся такой человек!

Но всякому, кто видел, как много места на берегу занимают еговерфи – а слово «его» я употребил здесь неспроста, – немедленно приходило в голову, что он попал из владений английского короля в другие, где правит куда более удивительный государь, а именно: Его Огромность, Наполеон Сара-Айленда, Великий Дож Южных морей, сам здешний Комендант. Уже в ту пору на еговерфях трудилось больше работников, чем где-либо ещё в наших южных колониях, и куда больше, чем сообщалось колониальным властям, ибо на каждый бриг или шлюп, построенный плотниками-каторжанами под присмотром также отбывающих здесь наказание корабельных инженеров из леса с верховьев реки Гордон, где не покладая рук трудились команды босых лесорубов-кандальников, и посланный в качестве дани ван-дименскому губернатору в Хобарт, приходилась добрая дюжина судов, кои оставались тут, дабы пополнить растущую торговую флотилию Сара-Айленда, через посредство коей Комендант установил прочные связи – сперва торговые, а затем и политические – как с Явой, где он лично знал многих купцов, так и с несколькими недавно обретшими независимость южноамериканскими странами.

Под воздействием ртути, которую он употреблял ежедневно в качестве снадобья от застарелого сифилиса, и настойки опия, выпиваемой ежевечерне в изрядных количествах, дабы обрести способность ко сну, а также многого другого, о чём мы не ведали, сей храбрый человек, никогда ничего не страшившийся, безмерно боялся собственных снов, этих навеянных наркотическим забытьём кошмаров, этого бреда, неизменно повергавшего его в горячку, из пламени коей к утру он тем не менее каждый раз восставал, как феникс из пепла, будто дневной свет оживлял его истлевшую плоть.

Вы, разумеется, вправе спросить: неужто он и в самом деле не понимал, сколь близок его конец?

Но его тщеславие было столь же неуёмно, как и его аппетиты, гастрономические и плотские, и потому он задался целью положить начало великой нации, не более и не менее, сердцем коей станет созданный им город-порт, город-государство, где народ будет вечно его чтить как Отца-Основателя.

Вы вправе спросить: как такое было возможно?

Но стоило лишь услышать, как он говорит о своих мечтах, о своих видениях – и грубые доски у вас под ногами начинали ходить ходуном; стены камеры, сложенные из плохо отёсанных плит слоистого песчаника, куда-то исчезали; весь мир тюрьмы, сочащийся скукой и безысходностью, преображался у вас на глазах. И прежде чем вы отдавали себе отчёт в случившемся, вас уносило в южные небеса, в далёкую страну легенд и мифов, где, может быть, и впрямь самовластно правил могучий владыка, даже тиран; её овевала магия его слов, его чарующих рассказов о надеждах своих и опасениях; и с каждой фразой его, с каждым жестом описываемый им мир становился реальнее и реальнее.

После швартовки всех арестантов выгнали на палубу и заставили раздеться, и пока мы, совсем голые, дрожали, стоя босиком на холодных досках, тюремные приставы совали пальцы нам в задницы, заглядывали в рот, шарили там в поисках заначек табаку и драгоценных камней. Потом нам разрешили одеться, и мы стали ждать прибытия Коменданта.

С рассветом он явился нас поприветствовать. Внешность его была необычна: не то чтобы он выглядел коротышкою, но его большую голову словно насадили прямо на конусообразное тело, и создавалось впечатление, будто у него вообще нет шеи. Грива чёрных волос, густых и волнистых, являла собой наиболее приятную черту во всём его облике, хотя экстравагантность причёски только подчёркивала многочисленные физические недостатки. На любом другом человеке необычное платье, в кое он был одет, – голубой мундир, дополняемый золотой маскою, и такого же цвета военные панталоны – заслонили бы всё остальное, в первую очередь приковав к себе все взоры. Но в то утро мы прежде всего обращали внимание на то, как он говорил: прямо и просто, порой переходя на какой-то сумасшедший язык, иногда напоминающий пиджин-инглиш, эту смесь английского и китайского, иногда – диалект чёрных рабов, а иногда – воровское арго, на котором общались многие каторжники, и что-то гипнотизирующее было в его речах, в их страстности.

Прежде чем мы смогли осознать подобное чудо, парусник наш превратился в гонимое ветром облако, и, по мере того как за спиной у Коменданта меркли пастельные краски восхода, уступая место чистой синеве утреннего неба, он всё ясней обрисовывал наше будущее, унося нас к нему на крыльях фантазии; и вот мы уже видели сей маленький остров величественным гигантом мировой торговли, внушающим трепет, чтимым и уважаемым ради его богатства и могущества, ради его красоты, ради величия его общественных устоев. Мы видели, как множество купцов, художников, куртизанок и всяческих иных искателей удачи покидают отдалённые края, где родились и провели молодость, оставляя там и своё прошлое, и свой диалект, родных и близких, друзей и любимых, пускаясь в долгий путь с одним лишь горячим желанием воплотить свои честолюбивые устремления и самые несбыточные мечты, дабы явиться на сей юный остров, омываемый южным морем.

Он представлял – и мы вместе с ним – самого себя изображённым художниками в римской тоге, воспетым в эпических одах, в коих представал великим героем; основателем славной династии, представители коей без размышлений пойдут войной на любого дерзнувшего усомниться в том, что их пращур был человеком чести. Он представлял самого себя почитаемым, как никто другой, и не замечал никакого противоречия между своими династическими планами, замашками самодержца и своим официальным статусом британского чиновника, поставленного короной начальствовать над штрафной колонией – каторжным поселением, входящим в состав империи, а также своим преклонением перед итальянскими городами-республиками эпохи Ренессанса, такими как Флоренция и Венеция, относительно устройства коих он имел довольно превратные представления, поверхностно усвоенные из скучных путеводителей по Италии. Книжицы эти прислала женщина, которая, как мы узнали впоследствии, приходилась ему сестрою и которую звали мисс Анна, – художница, автор романтических акварелей, примечательная не столько своими творениями, сколько мимолётной греховною связью с Томасом Де Куинси, что приключилась меж ними во время единственного семестра, который этот писатель провёл за курением опиума, заживо погребённый, точно в склепе, под ветхими серыми сводами Вустер-Колледжа в Оксфорде, – путеводители прилагались к письмам оттуда.

Комендант, страдая странною разновидностью пляски святого Витта, испытывал большое почтение к миражам и призракам нового века и, заикаясь, частенько заявлял нам, что впредь наисильнейшие творческие порывы человек станет испытывать в области техники, в коей они и будут реализованы. Нас всех увлекла его неистощимая страсть к созиданию – в его планы входило перестроить здешний рынок, воздвигнув на его месте колоссальный застеклённый дворец; а извилистая грязная дорога, ведущая от причалов, должна была стать невероятно широким, прямым как стрела бульваром Предначертания, в самом дальнем конце которого предстояло вознестись массивной железной аркаде, под которой будут маршировать войска за неимением каторжников, а в хорошую погоду прогуливаться влюблённые.

Но он так и не понял, что именно завораживало нас в этих воображаемых картинах будущего города, – то была сама речь его.

Стоило ему заговорить, как всё на свете становилось возможным; и, хотя мы знали, что никогда не получим никаких выгод от его прожектов, а лишь отдадим жизни ради их претворения в кирпичи и строительный раствор, в кружево из кованого железа и стекла, всё же наше ничтожество заставляло нас чувствовать – по крайней мере, пока он разговаривал с нами, а это он мог делать долго, – что он сообщает самому существованию нашему смысл, значение и ещё нечто подразумевающее: мы не рабы; да, он обещал нам кое-что получше басенок типа «от колыбели до самой смерти», а большего нам и не требовалось. Он предлагал нам взглянуть на себя с другой стороны, предлагал какую-то «паровую машину», с помощью которой мы смогли бы переделать и нас самих, и наш мир, дабы избежать доли узников, для чего нам требовалось ускользнуть и от прошлого, и от будущего, предназначенного нам исправительною системой.

То был мир, требовавший, чтобы реальность брала за образец вымысел, ожидавший этого от всех нас. Для такого мастера подлога, как я, в тот момент, казалось, открывались поистине беспредельные возможности, и, по правде сказать, кто мог предположить в ту пору как моё блистательное возвышение в недалёком будущем, так и тот ужасный удел, который всем нам был в конце концов уготован? Ведь в итоге нашему Коменданту, возжелавшему выпить море до дна, предстояло лопнуть от непомерной, размером с океан, гордыни, оставив и остров, и немногих уцелевших его обитателей на произвол судьбы, в горе, одиночестве и отчаянии. При общении с представителями власти следует неизменно руководствоваться нерушимым правилом: чем глупее они, тем глупей должен быть ты. А потому мне было предначертано со всей неизбежностью стать на Сара-Айленде тем, кем я, наипрезреннейшее из существ, прежде лишь притворялся – Художником (да, именно с большой буквы, ибо такое прозвище я там получил).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю