Текст книги "Книга рыб гоулда"
Автор книги: Ричард Фланаган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Я находился ещё под таким сильным впечатлением от его бровей, что он подумал, будто я его не расслышал.
– КАПИТАНОВА РЫБИНА, – продолжил он слегка раздражённым тоном, и для большей убедительности мышки сбежались к переносице. – ЧЕЛОВЕК ДОЛЖЕН ИСКАТЬ СЕБЕ ПОДОБНЫХ… EN UN MOT – СЛОВОМ… ПОДОБНЫХ ТЕБЕ… ТЫ НАШЁЛ… РЫБИНУ? – Он помедлил, посмотрел в потолок, затем опять перевёл взгляд на меня. – В РЫБИНЕ, ДА?.. НЕТ? ДА, В МИСТЕРЕ ТОБИАСЕ АХИЛЛЕСЕ ЛЕМПРИЕРЕ, ЧЕЛОВЕКЕ, УВАЖАЮЩЕМ ТАЛАНТ, УЧЁНОМ… СВОЕГО ПАТРОНА, ДА, ТЫ, МОЖЕТ, НАШЁЛ КАК РАЗ ЭТО… МОЁ ПОЧТЕНИЕ, СЭР.
И на этом он распрощался со мной, а я – с зародившейся было надеждою не попасть в команду звенящих цепями колодников.
VI
Наша вторая встреча произошла сразу после моего неожиданного вызволения из камеры, когда я был без проволочек сопровождён в жилище мистера Лемприера, скромный глинобитный домик с выбеленными стенами. Путь туда пролегал мимо плаца, где проходила порка. Кнутобоец как бы замирал после каждого удара кошкою, пропускал хвосты её между пальцами, отжимая кровь, затем обмакивал их в стоявшее поблизости небольшое ведёрко с песком, дабы с каждым новым ударом те поглубже врезались в плоть.
После короткой прогулки мы подошли к приземистому домишке рядом с верфями. Меня без всяческих церемоний провели в тёмную, дурно пахнущую комнату, которая, хоть в ней и царила мгла, показалась мне к тому же плохо прибранной. Мне стоило известного труда отыскать в ней взглядом Доктора, который сидел, развалившись, подобно морскому льву, в плетёном кресле.
Затем я стал различать во мраке предметы, коими он тщеславно украсил своё жилище, – они тоже казались пережаренными, передержанными в печи, покрытыми подгоревшей корочкой, шершавой и хрупкой, под коей предполагался непропёкшийся мякиш; это касалось всего – будь то простой и, похоже, источенный червями стол или смутно видневшиеся на стенах портреты; все они словно желали крикнуть: «Мы тоже из рода Лемприеров». Будучи расположен проявлять сугубую вежливость, я уж не стал говорить, сколь это меня опечалило. Но более всего меня поразило изобилие всяких диковинок и любопытных вещиц, кои окружали их обладателя, как солнечный свет окружает египетских царей, покоящихся в пирамидах; всевозможных костей там было больше, чем на живодёрне: обломки черепов сумчатых тварей, грудные клетки, берцовые кости и целые скелеты различных животных; имелся также полный набор перьев, раковин, засушенных цветков и камней; на стенах висела в рамках целая коллекция бабочек, жуков и мошек, а на больших подносах грудились птичьи яйца.
Прежде чем я успел сесть, Доктор уже завёл разговор на тему, к коей я не испытывал ни интереса, ни даже простого любопытства.
– ВАМ ХОРОШО ИЗВЕСТНО… ХОТЕЛОСЬ БЫ В ЭТО ВЕРИТЬ… В НАУКЕ МАЛО ИМЁН СТОЯТ ВЫШЕ, – сообщил мне мистер Лемприер, – ЧЕМ ИМЯ КАРЛА ФОН ЛИННЕЯ… ДА? НЕТ? ДА… ВЕЛИКИЙ ШВЕДСКИЙ НАТУРАЛИСТ.
Смутившись, я со знающим видом кивнул. Мистер Лемприер мановением руки предложил мне сесть на табурет напротив его кресла и указал пальцем на штоф с лучшим в мире французским ромом, произведённым на Мартинике (никакого сравнения с водянистым бенгальским пойлом, имеющим привкус жжёного сахара и сырых дров, к которому я успел, однако, привыкнуть) – жест, означающий предложение угощаться самому. Затем он вступил – тут я воспользуюсь его излюбленным словечком – в рассуждение о той революции в жизни людей, которую обещает им дальнейшее применение линнеевской системы классификации животных и растений. Для каждого растения – вид; для каждого вида – род; для каждого рода – тип. И больше никаких вульгарных народных названий, почерпнутых из сказок старых ведьм или рецептов зелий, кои готовят всякие вдовушки; никакого больше вороньего глаза, болиголова или пастушьей сумки – только латинские имена для каждого растения, основанные на тщательном изучении особенностей их природы. Никаких более предположений, что царство природы и царство людей чем-то сродни; теперь есть солидный научный базис для их разделения и для дальнейшего развития человечества, основанного на сём научно доказанном различии; и так будет во веки веков.
Знания его казались разносторонними, но какими-то неглубокими, словно он нахватался одних верхов; и я задавался вопросом, а довелось ли ему хотя бы прослушатькакую-нибудь книгу целиком, как мне – тут я имею в виду байки того французишки, старика Вольтера, о дорогих моему сердцу докторе Панглоссе и Кандиде. Из него так и пёрли книжные слова; он доходил до того, что именовал кабак даже не таверной, но «табернакулой», хотя в этом слове явно на несколько слогов больше, чем мог бы выговорить любой из её посетителей – во всяком случае, из числа тех, с которыми мне случалось встречаться в таких заведениях; он никогда не употреблял нормального слова, когда подворачивался случай ввернуть вместо оного какой-нибудь ублюдочно-длинный латинский уродец, что делало его речь столь же тёмною и захламлённой, как комната, в которой мы с ним находились.
Если его наряд и вообще внешний вид заставляли вспомнить о прошлом, то в своих честолюбивых устремлениях он предпочитал выглядеть человеком будущего, носителем новых идей, принадлежащих завтрашнему дню.
Собственно, мне так и не удалось завязать с ним беседу, как ни старался я превратить в таковую наше общение, то и дело повторяя, словно эхо, конец сказанной им фразы, дабы напомнить, что он не один в комнате, – нет, его слова представляли собой некий манифест, в котором ему удавалось затейливо сочетать поэзию высокой науки и прозу обыденной жизни, и всё в одном нескончаемом предложении, на мой взгляд начисто лишённом хоть какого-то смысла.
– ЭРАЗМ ДАРВИН ЕСТЬ ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК, – говорил он мне, например, – НО К ЧЕМУ В ЗЕЛЁНОМ ЧАЕ ЛИМОН?
Я слушал и слушал, но ничего не мог понять из того, что он лопочет, однако кивал глубокомысленно и время от времени вставлял скептическое «Ну что же…» или бесстрастное «О!», а также складывал трубочкою орошённые ромом губы, приподнимал их чуть не к самому носу, дабы сделать вид, будто постигаю, насчёт чего он так кипятится, и обнаружить свой живой интерес, но тут он предъявил мне, видимо, самое ценное из всех сокровищ, коими обладал, а именно десятое издание линнеевской Systema Naturae, книги, посвящённой животному миру.
Доктор, похоже, теперь подошёл к самому главному.
– ТАК ВОТ, – изрёк он и, дабы не угас мой интерес, плеснул мне ещё мартиникского рома, – БЛИЗИТСЯ ВРЕМЯ… КЛАССИФИЦИРОВАТЬ, КАК ДОЛЖНО, НЕ ОДНИХ ТОЛЬКО ЖИВОТНЫХ… ВСЕХ ТВАРЕЙ… КАК ЭТО? EN UN MOT – СЛОВОМ?.. ЛЮДЕЙ… ДА? НЕТ? ДА.
Я кивнул, подставил пустой стакан, на этот раз без лишнего напоминания, пробормотал: «Ваше здоровье!», и Доктор – милейший, щедрый мистер Лемприер – наполнил его снова.
– НЕ ВЕРИТЕ… НЕТ?.. НО ПОВЕРИТЕ, ДА, ПОВЕРИТЕ… КЛАССИФИЦИРУЕМ ВСЕХ КАТОРЖНИКОВ… КЛАССЫ ОТ ПЕРВОГО ДО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОГО… ПЕРВЫЙ УСПЕХ… ПОЙДЁМ ДАЛЬШЕ, ПРЕОБРАЗИМ ОБЩЕСТВО.
– Наука? – спросил я.
– ПРИКЛАДНАЯ, – заверил он.
Затем он отвлёкся, и разговор пошёл окольными путями, кои привели к заявлению, что гонорея лечится снадобьями на основе ртути.
– НОЧЬ, ПОЛНАЯ ЛЮБВИ, – вздохнул он. – ЖИЗНЬ, ПОЛНАЯ РТУТИ. – Он покачал головой. – ЗАБОРИСТЫЙ РОМ… ЗАБОРИСТАЯ ДЕВИЦА… СТАРЫЙ ДОКТОР… ЖЕСТОКО… ЖЕСТОКО. – И принялся болтать о французском натуралисте по имени Ламарк, написавшем семитомный труд Histoire naturelle des animaux sans vertèbres, что означает «Естественная история беспозвоночных», которую мой собеседник охарактеризовал как tour de force, то есть переворот, в области таксономии, позволяющий бесконечно совершенствовать свойства домашних свиней путём улучшения их породы.
Тут он прервался и взмахнул пухлым своим перстом, давая понять, что нам надлежит проследовать во двор. Продемонстрировав мне по дороге туда великолепие задней двери своего коттеджа, типично английской и застеклённой – такая у него в доме имелась всего одна, а по правде сказать, не только в доме, но и на всём Сара-Айленде, и она была привезена им из самого Хобарта, дабы стать подлинным украшением его жилища, – он провёл меня на задний двор, где у него жила свинья, а вернее, огромный боров по кличке Каслри, прозванный так по имени британского премьер-министра, ибо, назвавшись вигом, мистер Лемприер полагал себя человеком прогрессивных взглядов, коему нечего якшаться с тупорылыми тори.
Я пытался держать нос по ветру, но, несмотря на все приложенные усилия, не смог догадаться, куда он дует, так что оставил всякие попытки и просто ждал, что будет дальше. Боров принадлежал к трудноопределимой породе и жил в небольшом загоне, примыкающем к дому. Даже по особым меркам Сара-Айленда, где почти всё тонуло в грязи, обитель борова Каслри представляла собою настоящее вонючее гноище, свалку отбросов, куда Доктор ежедневно выливал пенящиеся помои и выкидывал остатки еды, ради коих любой каторжник счёл бы за счастье порыться в свинарнике. Выходило так, что этот пёстрый, с белыми и чёрными пятнами, боров, откормленный как на убой, – единственное существо, коему пребывание на острове пошло на пользу, ибо здесь ему удалось достичь гигантских размеров, невероятной вонючести и развить в себе воистину чудовищный нрав.
Можно было предположить, что боров, будучи умным животным, ибо все свиньи слывут таковыми, должен всячески выказывать расположение к Доктору, ведь кто, как не этот последний, питал его из собственных рук, дабы весь корм шёл именно его любимцу, а не слугам, однако гнев злобного Каслри на весь мир и на всех обитателей оного лишь возрастал по мере увеличения его веса, и он, если бы смог, с такою же радостью набросился бы на самого Доктора, как на любого другого приблизившегося к загону.
Доктор, похоже, и сам не мог объяснить, зачем держит борова. То говорил, будто откармливает его для пирушки, на которую созовёт всех состоящих при колонии служителей, то утверждал, что съест его на Рождество или позднее, когда на остров прибудет новый лоцман, а иногда заявлял, что делает это попросту ради низменного удовольствия полоснуть ножом по свинячьему горлу, – пускай сие отвратительное животное постигнет та судьба, коей достоин его презренный тёзка.
Время от времени Доктор обещал продать борова интенданту за хорошие деньги, но затем менял решение и ставил всех в известность, что согласен выменять свинью на куски зарезанного кем-нибудь английского Каслри, вознаградив смельчака теми удовольствиями, которые поедание парной свинины в изрядных количествах сулит человеку, многие годы просидевшему на одной лишь тухлой солонине.
На самом же деле, я полагаю, он держал борова оттого, что ему нравилось чувство власти над другими людьми, кое проистекало из самого факта обладания большим запасом еды, находившимся в полном его распоряжении, ибо он хорошо знал, что любой, глядя на Каслри, тут же начинает с завистью представлять себе, какой из всей этой свинины можно состряпать обед, и даже не обед, а целое пиршество под названием гороховыйсупсветчиною беконкопченаярулька тушеныеножки мяснойпудинг жаренаясвинина истуденьсошкварками.Так что день расправы всё время откладывался, и боров продолжал расти, достигая всё более гигантских размеров, а норов его продолжал портиться, становясь всё более и более мерзким – даже хуже, чем зловонное его дыхание.
Но об этом я узнал несколько позднее, а пока Доктор опять заговорил и на обратном пути в его покосившийся домик продолжал разглагольствовать о том, какую выдающуюся роль ему предстоит сыграть в деле разложения мира на миллионы классифицируемых элементов, что приведёт к созданию абсолютно нового общества. Ничего из его речей я не понял, однако мой то и дело угасавший интерес всё время подстёгивался новыми порциями мартиникского рома, который я, если помните, сперва счёл очень хорошим, однако теперь находил просто великолепным.
– Я СОСТОЮ, – проговорил наконец Доктор, откинувшись на спинку, высоко подняв похожую на белый обелиск голову и растянув слюнявые, углами книзу губы так сильно, что я сразу понял: то, что он сейчас скажет, следует подчеркнуть жирной чертою. – В КОНТАКТЕ… ЭТО ВАЖНО… КОСМО ВИЛЕР?.. С ТЕМ САМЫМ КОСМО ВИЛЕРОМ… ИЗВЕСТНЕЙШИМ АНГЛИЙСКИМ ЕСТЕСТВОИСПЫТАТЕЛЕМ. – Это было произнесено так, словно за его словами крылся какой-то невероятно важный подтекст.
Ах, если бы только мне удалось понять какой!
Не удалось.
Однако я был не настолько глуп, чтобы продемонстрировать свою недогадливость и тем обнаружить, что вышеупомянутое имя мистера Космо Вилера способно повергнуть в трепет ещё не каждого смертного во вселенной.
– Великим? – предположил я.
– ИМЕННО, – подтвердил Доктор.
Кем бы он ни был, этот таинственный мистер Вилер, ему удалось убедить Доктора, что работа оного по сбору и каталогизации образцов австралийской флоры и фауны, а также присылка их в Англию имеют величайшее значение для науки, в коей его корреспондент играет центральную роль. Труды Доктора, как писал ему мистер Вилер, являлись его «историческим предназначением». Читая меж строчек, подчёркнутых и обычных, я понял, что если этот английский естествоиспытатель и вправду пользовался известностью, то он склеил оную из тех обломков костей, кои присылали ему здешний Доктор и прочие колониальные коллекционеры.
Однако сам Доктор даже и не подозревал, что его беззастенчиво используют в корыстных интересах, и был чрезвычайно признателен за внимание, уделяемое ему светилом, коим считал он мистера Космо Вилера. Порой мне казалось, будто почтенный Доктор искренне верит, что, сумей он разбить все тайны мира на достаточно большое число фрагментов, а затем переслать их мистеру Вилеру для каталогизации, завеса рассеялась бы, мир стал бы познаваем и все проблемы разрешились бы без всяких усилий, ведь природа добра и зла оказалась бы столь понятной, что борьба с последним не составила бы никакого труда, – разумеется, при условии помещения его на определённую ступеньку линнеевской классификации божественного промысла.
Наше личное участие в этом потрясающем акте мирового вандализма, затеянном с размахом самого Гаргантюа, должно было состоять в отображении – как можно более полном и чётком – того, что Доктор, цитируя Космо Вилера, охарактеризовал как МИР ИХТИОЛОГИИ БУХТЫ МАККУОРИ, и отсылке мистеру Вилеру результатов наших трудов для отнесения к соответствующей категории и дальнейшей классификации.
Я снова кивнул, как поступал и прежде, когда не понимал ни слова из сказанного, и горлышко штофа вновь звякнуло о мой стакан; однако, хоть бутыль и наклонили, ром из неё не полился. Добрый Доктор в нерешительности покачал штофом, а затем вперил в меня взгляд своих водянистых глаз, словно давая понять, что сейчас полностью откроет мне ход гениальных мыслей своих в одной-единственной и невероятной по глубине фразе, носящей характер истинного откровения.
– ВОТ, О ЧЁМ Я ТОЛКУЮ, ГОУЛД, – произнёс Доктор, наклонясь ко мне поближе и кладя жирную свою ручонку на моё колено, да ещё улыбаясь при этом, то есть совершая сразу два действия, на которые я, повинуясь инстинкту, сразу дал бы суровый ответ и даже отпор, когда бы в тот же самый миг великолепный мартиникский ром опять не полился струйкою ко мне в стакан, – О РЫБЕ.
VII
И тогда мне стало ясно, что Доктор окончательно сошёл с ума. Нам предстояло рисовать не папоротники, не кенгуру и даже не утконосов, а рыб, то есть изображать в красках всяких сардин, щук, макрелей и камбал – или каких-то соответствующих либо, наоборот, абсолютно противоположных им антиподов, обитающих в здешних морях. Ибо рыбы и есть рыбы; подходящие образцы непросто сохранить в их естественном виде, в каком они обитают в воде; вдобавок задача наша усложнялась тем, что мистер Космо Вилер особо намекнул Доктору в одном из своих писем: репутация истинного учёного основывается не столько на гениальности и трудолюбии, сколько – как показал ему однажды на собственном опыте великий шведский натуралист и собиратель ботанических и зоологических коллекций граф Линней – на умении мыслить стратегически, как герцог Веллингтон, то есть каждый раз делать правильный выбор, что собирать, а что нет.
Тогда я ещё не мог знать, что это безумие – рисование рыб, призванное создать где-то далеко, за морями, блестящую репутацию какому-то чужому для меня человеку, – наполнит жизнь мою настолько, что, собственно, и станетмоей жизнью, и что я, как вот, например, сейчас, буду стремиться рассказать историю рыб, используя для сей цели их самих, вплоть до того что перо моё, коим я, кстати, сейчас пишу, будет сделано из акульего плавника, а чернила, в которые я его обмакиваю, только с виду будут напоминать сепию, а на самом деле окажутся чёрной жидкостью, выпущенной в мою сторону каракатицей всего несколько часов назад.
Её занесло ко мне в камеру ночным приливом, а утром, когда вода уходила, я, изловчившись, сумел ткнуть бедняжку своей кистью, и та, ощутив прикосновение чего-то неизмеримо большего, чем она сама, выпрыснула свои тёмные чернила со всей устрашающей яростью, на какую только была способна. Хотя часть их попала мне в глаз, а малая толика угодила даже прямо в рот, мне всё-таки удалось поймать добрую треть жидкости в миску из-под похлёбки, и вот теперь я пользуюсь ими, этими тёмными чернилами, которые, если их подсушить, становятся похожи на высохшее дерьмо, чей цвет как нельзя лучше подходит этой дерьмовой колонии, и записываю те самые воспоминания, что вы теперь читаете.
«Рыбы словно сами взывают о том, чтобы их систематизировали, а следовательно, познали, – написал мистер Космо Вилер моему Доктору, – а также о том, чтобы за это взялся кто-нибудь вроде вас, дорогой Лемприер, ибо у кого же, как не у вас, есть все возможности для сбора коллекций, в коих отразится весь столь новый и экзотичный мир рыб!»
Помнится, осушив стакан рома одним махом, я даже не почувствовал вкуса ни языком, ни гортанью, а взгляд моих глаз так и оставался прикован к белёсым гляделкам Доктора, пока тот излагал подробности недавней переписки, которую вёл с ним мистер Космо Вилер.
«А кроме того, – добавлял в письме этот мистер Вилер, причём таким тоном, будто собирался задать риторический вопрос, – разве не из таких счастливых совпадений места (бухта Маккуори – Трансильвания – Земля Ван-Димена) и гения (Тобиас Ахиллес Лемприер) зачастую рождается сама История?»
В связи с тем что он чрезвычайно ценит своего друга, натуралиста и естествоиспытателя, продолжал далее мистер Космо Вилер, ему бы хотелось – если экземпляры выловленных рыб окажутся достаточно интересны – получить их рисунки соответствующего формата, дабы представить их в своём следующем труде, который он предполагает назвать Systema Naturae Australis.
Доктор говорил столь долго и столь усердно, что мне, к счастью, даже не пришлось рассказывать ему какую-нибудь историю, из которой он смог бы заключить, каким чудесным художником является его покорный слуга, и тем самым лгать. Он и сам настолько успешно сумел убедить себя в моих талантах, что заронил в меня тщеславную веру, будто я и вправду сумею нарисовать точные изображения рыб, отвечающие самым высоким научным требованиям.
Не то чтобы я сообщил о ней Доктору – вовсе нет, я вообще ничего ему не сказал.
По правде говоря, я не имел возможности вставить ни слова. Доктор же истолковал мою неспособность прервать его как необходимую для задуманного и похвальную сервильность к новому патрону, как признание его верховной власти и превосходства, кои столь же необходимы художнику для исполнения его предначертаний, как умение рисовать. Он всё сильнее пьянел, и речи его приобретали всё более откровенный, даже исповедальный характер.
– ВЗГЛЯНИ НА МЕНЯ, – сказал он наконец, – НА НОВОГО МЕДИЧИ… ТЫ, БОТТИЧЕЛЛИ!
Я было улыбнулся, но вдруг заметил, что он вовсе не шутит, его глазки сверкали, словно раскалённые добела, он был совершенно серьёзен, и даже более чем. Он продолжал:
– НО НАША ЗАДАЧА… ВЕЛИЧЕСТВЕННЕЙ… НЕ ВОСПРОИЗВОДИТЬ УКРАШАТЕЛЬСТВА РАДИ ПРИРОДЫ… КЛАССИФИЦИРОВАТЬ… А ПРИКАЗЫВАТЬ ЕЙ… ТОГДА БОГ ОСТАНЕТСЯ ТОЛЬКО В ДЕТСКИХ ЗАГАДКАХ… А ЧЕЛОВЕК?.. ЕГО ПРЕВОСХОДСТВО СТАНЕТ НЕОСПОРИМО, ДОКАЗАНО, ВЛАСТЬ ЕГО СДЕЛАЕТСЯ ПОЛНОЙ… ОН ПОКОРИТ ПРИРОДУ… ОН ПРЕВРАТИТ ЕЁ В СВОЁ ЦАРСТВО… ПОНИМАЕШЬ? ДА? НЕТ? ДА… ПРАВДА?
Я не понимал. Всё выглядело так, словно Доктор и мистер Космо Вилер задумали переделать мир природы в некое подобие штрафной колонии, а мне, каторжнику, предлагалось взять на себя роль надзирателя, хранящего ключи от всех камер. Ну что же, мне доводилось выслушивать предложения и похуже этого.
– Иерархия? – вставил наконец я.
– ЭЛИЗИУМ, – ответствовал Доктор. – ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЙ РАЙ.
Как гласила надпись на фарфоровой тарелке Аккермана, с которой любил есть Вилли Блейк, лишь противоположное помогает нам двигаться вперёд. Но, догадываясь, что Доктор имел в виду совсем не это, я стал придумывать, что бы ещё такое ему сказать по поводу людей науки, кои должны быть аристократами в силу присущего ей благородства, однако он спас меня от необходимости отвечать, налив мне ещё одну порцию мартиникс-кого рому.
Держа перед собой штоф, точно факел, он рассказал, что наша работа начнётся с зарисовки одной за другой всех рыб, коих удастся выловить в бухте Маккуори, и далее всех тех морских существ, которых найдут мёртвыми на волнах там, где в море впадают отравленные воды рек Кинг и Гордон. Он переговорил с Комендантом, и тот освободил меня от всяких иных обязанностей, с тем чтобы я поступил в полное распоряжение Доктора и стал его слугой.
Обязанности мои делились на две части: полдня мне предстояло прибираться в доме Доктора и наводить там чистоту в качестве слуги, а в остальные полдня я мог быть совершенно свободен и уделять всё своё время исключительно рыбам, то есть рисовать их.
Доктор, уже находящийся в изрядном подпитии, встал и принялся раскачиваться взад и вперёд, словно странный бочкообразный метроном, неспешно колеблющийся между потребностью соблюдать достоинство и желанием преподнести какой-нибудь дар. Он оступился и не то упал, не то осел прямо на мои колени, сжимая в руке, словно простёртой ко мне в жесте жертвователя, деревянный ящичек размером с сигарную коробку, внутри которого скрывались бесчисленные пузырьки с акварельными красками, частью полные до краёв, частью нет и напоминающие цветом поблёкшую радугу, а также шесть кисточек, все старые и не лучшего качества.