Текст книги "Книга рыб гоулда"
Автор книги: Ричард Фланаган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
VII
В мозгу моём свил гнездо ужас, который я не могу описать, ибо язык мой для того слишком беден. Уродливые, как на готических горгульях, рожи, казалось, прилипли к стёклам окон в вышине и молили хоть как-нибудь облегчить их бесконечные мучения, коим суждено остаться позабытыми и неучтёнными. Мне чудилось, будто пресловутые черепа, с коих содрали кожу и мясо, то приближаются, то снова отходят вдаль – кость проступает из-под оставшейся на них плоти, точно их только что обглодала собака, – они хотят, чтобы я что-то исправил в прошлом, хотя сие мне совершенно не по силам.
Сколько бы я ни читал до того писания Старого Викинга, всё равно прошлое оставалось не отомщённым и даже незамеченным, и как мог я воссоздать его, сделав другим? Из уставленных на меня, словно обвиняющих пустых глазниц шотландца-ткача и Тома Рыкуна, из украденного черепа Тоутереха и разбитого о камень черепа его внука ползли тараканы. Блохи выскакивали из неровных провалов на месте носа. Черепа точили горючие и зловонные слёзы, плакали гноем и кровью, которые, проникая сквозь стёкла, лились на меня, замарывая с ног до головы. Охваченный паникою, я принялся яростно отряхиваться, словно в моих силах было очиститься от них. «Нет! – кричал я. – Нет! Пожалуйста, оставьте меня в покое!»Но страшные тени сии не желали отступать и продолжали молить о невозможном. Весь покрытый коростой местами подсохшею и шелушащейся, местами ещё полужидкой, но неизменно вонючей гнили, я ощутил, как все черви, все личинки, которые некогда копошились на теле мёртвой туземки, распятой на земле, переползли на меня, воняющего всеми мыслимыми болезнями, и трупным разложением, и всем, что когда-либо произошло, и взору моему предстал образ мира, шествующего предо мною во всём своём безобразии и во всей своей красоте, и как было не понять, что и то, и другое неизбежно, да только вот кому я мог поведать об этом?
Я заверял их, что я всего лишь читатель. Но они не слушали меня, они не могли меня услышать, и было ясно, что они так никогда и не смогут услышать меня, ибо я избран орудием их гнева.
И тут Вилли Гоулд ощутил, что его не просто слегка мутит – он жестоко, яростно болен.
Ибо мир теперь существовал вовсе не для того, чтобы когда-нибудь стать книгою. Наоборот, это книга существовала с явным намерением стать целым миром.
VIII
Я тяжело опустился на пол. Какое-то время я лежал, словно китайский бумажный фонарик, из которого вынули свечу, который скомкали и сплющили, наступив на него; ум мой находился в смятении от нахлынувшего потопом неверия. Неужто в будущем люди сочтут прошлым именно это?
И тут я услышал странный резкий посвист. Испуганно дёрнувшись, я обернулся и вскинул при этом руки, дабы защитить голову.
Прямо передо мною в пятне лунного света стояла на задних лапах и посвистывала маленькая шелудивая собачонка. Затем она бросила это занятие, опустилась на третью и последнюю здоровую ногу и посмотрела куда-то поверх моего плеча. И не успев ещё оглянуться и услышать раздавшийся в следующее мгновение голос, я уже знал, кто стоит за моею спиной.
– Да ты обманщик, Гоулд, – произнёс он.
Звуки его речи казались округлыми и струящимися, как его почерк.
Я медленно повернулся и увидал глядящего на меня с улыбкой сверху вниз Йоргена Йоргенсена – а кто же ещё это мог быть? На какой-то миг мне почудилось, что он стоит на стуле или даже на стеллаже, таким высоким он казался. Он наклонился надо мной, заслонив свет – словно накренившийся книжный шкап, готовый вот-вот упасть. Очень медленно, не в силах оторвать от него взгляд свой, я поднялся на ноги.
Йорген Йоргенсен, подобно всему в Регистратуре, выглядел каким-то холодным и одноцветным. По серому фону его фигуры во всевозможных направлениях шли белёсые линии: белая, как бы пенистая линия очерчивала его скривившийся рот, длинные штрихи белёсых волос торчали под разными необычными углами, точно клочья разорванной паутины.
– Обречённый, – продолжил он, – терпеть адские муки до конца вечности.
Из Йоргена Йоргенсена получился неважный Бог. Во-первых, ему недоставало бороды – у него имелись только жидкие кустистые усики, на которых ночною росой висели застывшие с обеда капли похлёбки. Во-вторых, от него воняло падалью, а от настоящего Бога, который есть всё и вся, пахнуть не должно, ибо в противном случае он распространял бы не только благоухание цветов, любви, восходов и всего такого прочего, но и всяческий смрад, какой только есть на свете. Но Йоргенсену явно хотелось сыграть именно роль Господа Бога, ибо, сотворив мир заново, он жаждал теперь явиться во всей красе, осиянный жемчужными брызгами, и возвестить о чем-нибудь – например, о том, что мне предстоит умереть.
Ещё с той поры, когда священник в работном доме сказал мне, что лишь милосердие Бога заставляет его омывать ноги мои особым манером, я постановил для себя: даже если та или иная вещь – проявление Воли Божьей, это вовсе не означает, что с волею сей следует соглашаться. Например, если пойдёт дождь, вы вправе решить, что на то есть Божья Воля, однако вам совсем не обязательно стоять под ним и мокнуть. Ну и так далее. И хоть я со всем смирением воспринял вердикт Йоргенсена, что не заслуживаю ничего, кроме самой унизительной смерти, в намерения мои отнюдь не входило умереть на его условиях, то есть немедленно. А потому, когда он внезапно набросился на меня с пылом, неожиданным для человека его возраста и телосложения, да ещё выхватил при этом из ножен свою ржавую шпагу, целя остриём прямо мне в сердце, я отпрыгнул в сторону и уронил при этом стоявшую на полу свечку.
Свеча погасла, а я метнулся к шкапам, дабы за ними укрыться, однако Старый Викинг знал книжный лабиринт получше, чем крыса – своё гнездо. И не почуяв ещё вонь гнилой требухи, я ощутил подбородком сталь его клинка.
– Подобно Дантову Адамо из Брешии, подделавшему флорентийский флорин, – прошипел он, – ты раздуешься, как воздушный шар, округлишься, как мандолина, и произойдёт сие от мучительнейшей водянки в тёмной вонючей яме, словно на одном из кругов Дантова ада.
С каждым словом речь его становилась всё яростнее, на влажных губах выступила пена, словно эпитеты насыщали воздушными пузырьками слюну, всё обильнее увлажнявшую его уста. Он посильнее нажал на клинок, плашмя касающийся моего горла, и я стал задыхаться. Бессильный унять свою дрожь, я привёл в сотрясение шкап, к коему прислонился спиной. Пол был неровный, и ножки стояли на нём нетвёрдо, я всем телом ощутил, как он качнулся, заколебался позади меня, заходил ходуном.
Старый Викинг налёг на меня, как бы передавая своё видение уготованного для меня ада не только одними словами, но и посредством клочьев пены, срывающихся с языка его и губ, жаркий ветер его дыхания бросал эти обрывки прямо мне в лицо.
– Тебя станут изводить жажда и самые мерзкие заболевания, – продолжал он осыпать меня брызгами. – Ты станешь ещё одним в бесконечной процессии сломленных мертвецов, ещё одной увечной, уродливой тенью, обречённой существовать среди тошнотворных запахов в разлагающемся теле, и всех вас, обманщиков и фальшивомонетчиков, покроют короста и засохшие, а затем отвалившиеся частицы плоти друг друга, словно сброшенная змеиная кожа.
При этих словах он ещё сильнее нажал мне на шею приложенной к ней плашмя шпагой. Ржавый край впился в кожу и расцарапал её до крови. При следующем надавливании шпагою один из моих башмаков, измазанных блевотиною, утратил сцепление с полом и поехал. Не в силах удержаться на ногах, я поскользнулся, толкнул своим окороком качающийся шкап, и тот моментально утратил равновесие, приготовясь рухнуть. Перед моим внутренним взором тут же предстали круги на коже Салли Дешёвки, её поднимающиеся чресла, и было бы весьма неверным наделять мои тогдашние мысли и действия тем достоинством, кое присуще словам, описывающим их.
Силы меня стремительно покидали, но я постарался собрать те, что остались, изо всей мочи упёрся задницей, твёрдою и упорной, как сама содомия, в качающуюся махину шкапа, и та подалась.
И книжный червь, а точнее, скорпион, надумавший ужалить меня, должно быть, что-то услышал – например, громкий треск дерева или глухое шлёпанье падающих друг на друга томов – так валятся одна за другой костяшки домино, если их близко поставить стоймя, – ибо он вдруг посмотрел вверх. Не знаю, что он увидел – может, надвигающуюся гору книжного шкапа – всё произошло слишком быстро, за какой-то миг, а не три, как можно предположить; он взглянул вверх, сделал короткий шаг назад и рухнул наземь, словно осел, споткнувшись на ровном месте. Тело его коснулось пола в ту самую минуту, когда на него повалились первые книги, падающие с полок.
Последнее, что я увидел: он пытается парировать шпагой удары полновесных фолиантов, тяжёлых, словно булыжники, неотвратимых, как ливень или лавина. Когда же книги похоронили под собою Йоргена Йоргенсена, из-под завала донёсся его отчаянный крик, возвестивший, что в этом мире «нет ничего надёжного, незыблемого, в нём не ухватишься даже за книги».
Более я уже ничего не слышал, ибо очутился в пещерке, образованной книгами у подножия шкапа, голова моя оказалась внизу, а задница торчала вверх, и я напрягал все свои худосочные мускулы, дабы удержать шкап от дальнейшего падения на мою спину. В силу того что я находился у самого его основания, книги и полки пролетели преимущественно мимо, а те, что упали на меня, преодолели небольшой путь и лишь ушибли, вместо того чтобы нанести жестокие раны. Но тут самая верхняя полка сорвалась с места и, описав сумасшедшую, невероятную траекторию, устремилась прямо ко мне.
Удара я даже не почувствовал, ибо и так терял сознание от натуги, стараясь не упасть, силясь удержать навалившийся на меня чудовищный вес, и уже падал под ним, не зная, как выжить под невероятной тяжестью всех этих обрушившихся на меня слов.
IX
Вдруг я услыхал звуки наступающего утра: голоса на перекличке, возню молодых петушков и отдалённый счастливый визг людоеда Каслри. Однако всё вокруг меня по-прежнему было объято мраком. Сколько времени провёл я в темноте, мне было неведомо. В голове клубился туман, да такой плотный, что я было запаниковал, решив, будто голова моя, отделённая от туловища, но не лишившаяся вполне сознания, пребывает в бочонке, который везут к берегам Альбиона.
И лишь когда я– почувствовал на лице своём раскрытую книгу, острые углы переплёта коей упирались мне в рёбра и в живот, и ощутил, как давит на грудь вес многих нераскрытых томов, до меня дошло, что голова и туловище мои до сих пор составляют единое целое. Я потянул носом и уловил ароматы пергамента, сафьяна, веленевой бумаги, а также вонь прокисшего пота и сгнивших почек – запах Йоргена Йоргенсена. Где-то в области поясницы я испытывал тупую боль, какую-то тяжесть, и сперва приписал её давлению выступа лежащего на мне шкапа. Внизу громко выкрикивали различные имена и на всевозможные голоса звучал один и тот же ответ. До меня доносилось глухое позвякивание кандалов – колодники отправлялись на работу. Слышалась ругань пильщиков и отрывистые крики надсмотрщиков-констеблей. Но меня, похоже, никто не услышал, когда я несколько раз чихнул из-за невыносимого количества пыли внутри моего бумажного кокона.
Я попытался понять, в каком состоянии нахожусь.
Я слышал. Обонял. Но ничего не видел.
Похоже, вокруг было слишком много неживой материи, то есть бумаги, столь дорогой Йоргенсену, но для меня ставшей пыльными шорами, от которых требовалось освободиться. Я страшился её, боялся, что она прикончит меня, ежели не удастся этого избежать. Я чувствовал, что в любой момент могу потерять контроль над собою и взвыть, невзирая на близость множества людей. Пуще свисающих лоскутов драной одежды книги, точно живые, отзывались на каждое моё движение; они, словно насмехаясь, играли со мной и пресекали всякую попытку освободиться, прикидывали, как лучше всего прикончить меня, раздавить, пока я извиваюсь, пробуя то так, то эдак выбраться из-под них. Только с немалым трудом удалось мне наконец выкарабкаться на белый свет из окружавшей меня тьмы.
Голова моя казалась пустой, звонкой, меня снова начинало мутить. Над упавшими шкапами поднимался сладковатый специфический запах, похожий на аромат розового масла, исходил он от поломанных, обвалившихся полок. Мне удалось встать.
И тут у дальнего конца шкапа я увидал тёмную лужицу и стал пробираться к ней через мешанину упавших книг и обломков дерева. Лужица оказалась пятном подсыхающей, присыпанной пылью крови, а в ней плавали беспорядочно переплетающиеся пряди длинных волос, которые уходили под лежащий рядом большой фолиант.
Я отодвинул его.
Один глаз у Старого Викинга вытек, и вместо него в глазнице виднелась кровь – туда попал то ли острый угол книги, то ли обломок полки. На шпагу, точно на вертел, был насажен ветхий большой том, который при ближайшем рассмотрении оказался «Естественною историей» Плиния. Мне стало любопытно, действительно ли Старый Викинг мёртв или находится в том блаженном состоянии, в коем пребывала некогда святая Кристина Непостижимая, которая после настигшего её удара казалась всем мёртвою, но лишь до тех пор, пока не поднялась из гроба прямо в церкви во время заупокойной мессы и не взлетела к самым стропилам. Но в том, что предстало моему взору, я не усмотрел никакого блаженства. Пошевелив башмаком тело, а затем и голову Старого Викинга, я затем несколько раз пнул его посильнее – и убедился, что он уже коченеет.
Я смотрел и смотрел на него.
Не знаю даже, сколько это длилось.
По прошествии какого-то времени – долгого ли, короткого ли, целой вечности или нескольких секунд, не могу сказать – я принялся обшаривать его карманы. То, что началось как бесцельный, без задней мысли осмотр скопившегося там хлама, закончилось обнаружением нескольких полезных находок: двух сломанных гусиных перьев, одного перочинного ножика, толики чёрного хлеба отменного качества, без примеси ила и опилок, который выпекали для начальства, очков (с одним разбитым стеклом), а также золотого перстня. К тому же я нащупал в воротнике мундира зашитые там двенадцать бенгальских долларов, позже сослуживших мне добрую службу.
В морщинистых складках мёртвой шеи, казалось, пульсировало синеватое сияние. Когда-то Старина Гоулд говорил мне, что синий – цвет женственности, что это самый дорогой из красителей, который великие мастера Возрождения использовали для одеяния Мадонны; собственно, ультрамарин и получил такое название оттого, что его привозили с Востока, то есть из-за дальних морей.
Однако путь, коим мог добыть его я, был гораздо короче. Требовалось лишь пошарить у Йоргенсена за пазухой и содрать с тощих ключиц лазуритовое ожерелье, а затем в тот же день истолочь его ярко-синие бусины между камнями, получив порошок для тех самых ультрамариновых чернил, коими я сейчас и записываю сию правдивую повесть о холодной смерти. Синева этих строк напоминает об утре, о небе, о море. Однако, как я узнал в своё время от рыб с их переходами от одной краски к другой, в каждом цвете таится его противоположность, и, таким образом, синева не чужда печали, душевной тоске и греховным желаниям плоти. И в то жаркое утро передо мною лежало, постепенно приобретая сей проклятый цвет и привлекая всё больше мух, мёртвое тело, которое грозило, ежели я не придумаю, что с ним делать, повесить на меня ещё одно убийство.
Смерть – штука очень простая, но, как доказал мне случай с извергнутым Каслри дерьмом, может иметь непредвиденные последствия, так что требовалось избавиться ото всех возможных последствий разом. Я отволок труп самозваного короля Исландии в центр комнаты, к круглому столу, ударом ноги отшвырнул бутылку из-под шнапса и, протащив тело Его Величества Йоргена по блевотине, просунул его в дыру, ведущую в мой, нижний мир, куда оно и свалилось.
Конечно, я поступил глупо, но теперь путь назад был отрезан. Воспользовавшись отливом, я пристроил Йоргена Йоргенсена стоймя у входа – чтобы дверь, открываясь, заслоняла его, равно как и помещённые там же куски балок и части плиты, отвалившейся от потолка. Во время прилива все они – за исключением последних – просто всплыли бы вместе со мною и закружили по камере.
Во многих отношениях труп – противоположность человека живого, и вскоре я обнаружил, что это выгодно отличает его от персоны, коей разлагающаяся плоть прежде служила обителью. Йорген Йоргенсен, словно истинный монарх, стремился подчинить окружающий мир своей воле, а его останки, освободившись от субординации вместе с кожею, на которой, словно тавро, было выжжено изображение Комендантовой маски, служили образцом умения применяться к окружающим обстоятельствам, а также вообще терпения и терпимости, свойственных европейцам. И если при жизни своей Йорген Йоргенсен пробовал навязать свои мысли потомкам, то теперь, став моим сокамерником по прозвищу Король, он с готовностью поглощал жиденький супчик моих не слишком связных речей и подолгу их обдумывал.
Можно без конца говорить о днях, проведённых мною в обществе Короля, который, как я уже сказал, весьма кстати явился скрасить моё одиночество. Воистину, я проникся к нему восхищением – без его помощи и поддержки мне, например, ни за что не продвинуться бы с «Книгою рыб». Он никогда не задевал моего самолюбия, избегал нападок на бедность стиля – относился к оному с добрым и милостивым, а потому, если можно так выразиться, плодотворнымпренебрежением, ибо я твёрдо верю, что сие пошло повести только на пользу.
Однако сперва труп Йоргена Йоргенсена – должен в том признаться – сильно беспокоил меня творожистой белизною глаз, впалостью щёк и постоянным ростом бороды и ногтей. Позже, когда его стали раздувать газы, когда он почернел, а затем даже сделался зелен и как-то осклиз, когда плоть начала отваливаться от его ставших слоноподобными форм грязными, смердящими ошмётками, этот шар, распираемый зловонием, повадился то и дело биться об меня, плавающего по камере в прилив.
Напрасно я с отвращением пытался оттолкнуть его трясущимися руками – они, словно по волшебству, свободно проникали сквозь чудовищно распухшую, гнилую плоть, пока не натыкались на единственное, что ещё оставалось в нём твёрдого – кости рук, ног, грудной клетки и черепа. Я часто вспоминал слова, сказанные мне Королём той последнюю ночью в Регистратуре об адских муках, которые мне, как обманщику и фальшивомонетчику, предстоит испытывать в инфернальном, почти Дантовом мирке, но вот он плавал вокруг меня, этот раздувшийся труп, труп истинного обманщика и фальшивомонетчика, и его последним королевством стала моя камера, подлинный круг его ада.
X
На следующую ночь я ещё раз проник в Регистратуру. Минувший день выдался чрезвычайно жарким, и даже после захода солнца воздух в камере не хотел остывать, похожий на тягучий сироп. Всё в логове Старого Викинга оставалось по-прежнему: поваленный шкап, упавшие полки, книги, валявшиеся как попало неряшливыми грудами. Регистратура была единоличным владением Старого Викинга, никто, кроме него, сюда не заглядывал даже днём, и, как я понял, никто не посмел бы зайти в святая святых и впредь, по крайней мере, пока его не хватились, то есть ещё несколько дней. Я поднял книгу, что недавно закрывала лицо Старого Викинга, – её угол потемнел от крови, вытекшей из глазницы, – просто чтобы иметь представление, что она может показать, если, конечно, захочет, на предмет неумышленного убийства.
То был большой кокетливый фолиант, совсем недавно вышедший из печати. На обложке золотыми готическими буквами вытиснили:
ТАСМАНИЙСКИЕ ЧЕРЕПА
СЭР КОСМО ВИЛЕР
Я раскрыл книгу и прочёл посвящение:
Тоби Лемприеру
от его сотоварища и рядового Науки
Космо Випера,
кавалера ордена Бани II степени.
Здесь же приводились и выдержки из отзывов, почерпнутых в учёных журналах, все благожелательные, и если в одном «Тасманийские черепа» превозносились как вилеровский «магнум опус» (сиречь великий труд), то в другом Вилер именовался «британским Блюменбахом» и отмечалось:
«…хотя великий прусский краниолог Иоганн Фридрих Блюменбах установил со всей несомненностью существование европейской расы, которую он именует „кавказской" и которая отличается от прочих четырёх человеческих рас, его теория о превосходстве кавказцев над остальными расами вплоть до нынешнего знаменательного выхода в свет „Тасманийских черепов" оставалась смелой догадкой сего тевтона, не подкреплённой неоспоримыми научными фактами. Поистине антиподом Блюменбахова черепа из Кавказского региона, где, как тот полагает, форма черепов демонстрирует всё лучшее, на что только способна людская раса, кое обстоятельство и подвело его к решимости утвердить за европейскою расой название „кавказской"', выглядит присланный сэру Космо Вилеру с Земли Ван-Димена негроидный череп, известный также как череп БМ-36, в коем дегенеративные и…»
Я был так потрясён, что книга выскользнула из вспотевших рук моих и с грохотом упала на пол. Она раскрылась на другой рецензии, где объявлялось:
«Склонность к неподобающей и чрезмерной животной страсти, а в частности, к сексуальной её разновидности, то есть афродизии, со всей неопровержимостью следует из того, насколько очевидно сия первобытная энергия при жизни данного индивида выделялась через области, гораздо более обширные, чем это является допустимым, и расположенные на правой и левой сторонах сего черепа (чем препятствовала росту прочих его участков и, стало быть, развитию всех остальных церебральных функций) между сосцевидными отростками, непосредственно на пространстве, ограниченном с одной стороны ухом, а с другой – основанием затылочной кости. Сэр Космо Вилер справедливо отзывается о черепе БМ-36 как о „бескрайнем пространстве южных афродизиальных полостей, тёмной лакуне монументальных пропорций, ожидающей дальнейших научных исследований"».
Всё это показалось мне грустной иронией, особенно если вспомнить печальную участь Докторова пениса. Последний отзыв, который я прочёл, прежде чем оставить сие занятие, отражал совершенно определённое мнение:
«…достаточно бросить один беглый взгляд на чудовищную депривацию, недоразвитость и вообще совершенно регрессивную форму черепа БМ-36, чтобы осознать, почему труд „Тасманийские черепа" есть одно из величайших научных достижений нашего века.
Вилер безусловно доказывает, что тасманийские негры представляют собой особый вид, пребывающий, вероятно, в ещё более варварском состоянии, чем уроженцы Новой Голландии, и стоящий ближе всего к животным.
Признаки умственной! неполноценности и расового дегенерации совершенно очевидны и проявляются в нарушении пропорций черепа, столь наглядно проиллюстрированном в указанной выше книге, что придаёт дополнительный вес основанному на солидном научном материале утверждению, будто подобные жалкие существа не могли быть сотворены одновременнос обитателями Европы. Таким образом, они появились не в Эдемском саду, а где-то в другом месте – со всеми вытекающими из этого факта последствиями, как в духовном и моральном, так и в чисто утилитарном плане, которые и в наше время проявляются в отношениях между людьми».
Я пролистал всю книгу, от корки до корки, разрывая при этом пальцем оставшиеся неразрезанными страницы. Там встречалось много затейливых гравюр, изображающих черепа ван-дименских аборигенов; все они были прекрасно выполнены, однако полное совершенство ощущалось лишь в тех, кои воспроизводили в разнообразных и очень подробных видах тот самый череп БМ-36; он был представлен множество раз в самых разных проекциях и разрезах. Столь почтительное к нему отношение напомнило мне о святом Агапите, не менее пяти прекрасно сохранившихся черепов которого служат в наши дни объектами поклонения в пяти разных местах Италийского полуострова. В книгу оказались вложены два письма, оба адресованные мистеру Лемприеру. Первое, на котором имелась нетронутая печать Королевского общества, извещало мистера Лемприера, что в знак признания его упорных и прилежных трудов по собиранию коллекций, относящихся к сфере естественной истории, общество решило удостоить его своей Благодарности.
Вторым было приватное послание сэра Космо Вилера, в коем сей величайший френолог нашего столетия заверял своего дорогого друга, что как мог бился за то, чтобы общество избрало Лемприера своим членом. Он лично поставил в известность коллег, сколь решающей была роль собранной его учеником и последователем коллекции черепов для написания книги, а также, в частности, насколько удачно череп с маркировкою БМ-36 подтвердил окончательно и бесповоротно то, о чём сэр Космо давно догадывался. Этот череп куда более полно, чем любой из прежде им изученных, обнаружил моральную неполноценность, недостаточную развитость и общую регрессивную природу тасманийской негроидной расы, которая неизбежно приведёт её к полному вырождению, даже несмотря на прибытие в местность её обитания культурных и цивилизованных европейцев.
Но, увы, к вящему своему сожалению, он вынужден доложить, что хорошо выполненную работу, как и хорошо сказанные слова, к делу не подошьёшь, а потому его предложение о приёме в общество мистера Лемприера не получило должного числа голосов. Тем не менее, продолжал сэр Космо, Благодарность, выраженная официально столь высоко чтимым собранием, не какая-нибудь бумажка, от неё не отмахнёшься, и она станет важной ступенькой на пути к желанной цели, то есть членству в Обществе.
А между тем не задумывался ли его друг о собирании яиц? Боудлер-Шарп безнадёжно неадекватен, так что сэр Космо Вилер намеревается сравнить характеристики яиц, откладываемых в Старом и Новом Свете, и ему хотелось бы знать, не желает ли его друг Тоби поучаствовать в сём коллективном их предприятии, не интересует ли его это?