Текст книги "Книга рыб гоулда"
Автор книги: Ричард Фланаган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Рыба пятая
Спинорог
Вольтер как покровитель фламандской живописи – Грандиозные возможности современного транспорта – Великолепие Дворца Маджонга – Колонизаторские способности рыб – Черта под Европой – Тёте проникается страстью к мисс Анне – Паганини – Какаду – О культуре и гуано – Мечта о безмолвии в городе – Излишек любви
I
На следующий день я получил приглашение посетить Коменданта в его не то камере, не то келье. Вернее сказать, он велел меня к нему привести. Погода стояла по-настоящему ван-дименская, то есть адская. Ветер дул с дьявольской силою и сбивал с ног. Он отрывал целые куски неплотно прибитой дощатой кровли, а затем с невероятной, бесцельной яростью гонял их по воздуху, увеча неосторожных и невезучих. Было слышно, как под напором ветра стены домов, сложенные из огромных брёвен гуонской сосны, трещат и стонут в непрекращающейся агонии, словно собираясь вот-вот рухнуть. Дождь лил и лил. Солдатам в тот день пришлось выковыривать еду из-под слоя липкой грязи. Клочья пены и солёные брызги поднимались в воздух и в мгновение ока пролетали пятьдесят, а то и сто ярдов, чтобы упасть, передохнуть секунду-другую и вновь быть подхваченными ветром. А позади всего этого бушевали в белой ярости волны, разбиваясь о берег острова. Часть недавно построенной верфи осела и была унесена в море. Ни одно судно уже три дня не покидало наш остров – после того, как у всех на глазах волны накрыли и унесли на дно целую партию лесорубов, возвращавшихся с реки Гордон. Перебежав, пока дождь на время поутих, от домика Лемприера к резиденции Коменданта, я ещё долго моргал глазами, кои полуослепли от солёных брызг, песка, пепла и сажи, висевших в воздухе, словно после холостого выстрела.
Озябший, насквозь промокший, я несколько часов прождал в тёмном и узеньком коридорчике, сидя рядом с солдатом, который меня привёл. Уже смеркалось, когда меня наконец допустили в жилище Коменданта – невыразимо маленькую и на удивление вонючую комнатёнку, где одну стену от другой отделяло расстояние вытянутой руки, а длина сего чулана ненамного превышала рост взрослого человека.
Крысы, такие же огромные и наглые, как и повсюду на острове, то и дело перебегали тусклый круг света от оплывшей свечи, насаженной на крюк в стене; и оттого, что комната-келья была так мала, эти твари казались ещё больше, не говоря уже об их тенях, уродливых и прыгающих, ибо порождавший их огонёк колебался и трепетал на сквозняке. Казалось невероятным, что два человека могут одновременно разместиться на столь ограниченном пространстве и не видеть друг друга, но так оно и было, ибо Комендант остался сидеть за занавескою, делящей келью его пополам наподобие католической исповедальни.
Ничто не украшало келью, кроме маленького бюста Вольтера, наполненного янтарной жидкостью, кою я принял за виски. Если не по материалу, то по размерам и форме бюст сей был совершенно схож с тем, у которого дочь Гоулда некогда испрашивала благословенья, когда приходила охота затеять со мной танцы в духе Просвещения. Таким образом, назначение его было для меня более чем очевидно, и я, страстно желавший вернуть благосклонность Салли Дешёвки, стал украдкой на него поглядывать.
Откуда мне было тогда знать, сколь сильна у Коменданта тяга к различным запахам. Салли Дешёвка, разумеется, не рассказывала, как однажды он попросил её целый месяц не мыться, дабы всё это время купаться в море натуральных запахов, наслаждаясь ими. Не ведал я и того, что самый любимый Комендантом одеколон ему привозили из Неаполя; и, отправляя за пазуху, под заправленную в штаны казённую рубаху увесистый бюстик, я даже не догадывался, что в нём таится самый драгоценный из обожаемых Комендантом запахов – специальный аромат, составленный для него Шарденом, личным парфюмером Наполеона; да, он хранился как раз в этом стеклянном флаконе в виде бюста улыбающегося Вольтера, который теперь, провалившись до самого моего пояса, наблюдал через открывшуюся щель весьма скорбный вид – безработного «фламандского мастера», некогда прямо у него на глазах буйно живописавшего на расстеленном по полу холсте самые что ни есть плотские радости.
Голосом, приглушённым занавесью, Комендант сообщил, что раз я так блестяще справился накануне с изображением на полотне Прогресса, то мне можно дать и следующее задание, а ежели я и его исполню прилежно и с выдумкой, для чего мне будет предоставлена известная степень творческой свободы, то условия моей жизни сильно изменятся к лучшему и, возможно, вынесенный мне чрезмерно жестокий приговор будет пересмотрен. Насколько он понял из того, что ему доложили, я был занят выполнением некой технической работы – иллюстрировал для Доктора какой-то научный труд, однако он предлагал мне только прервать, а не оставить насовсем прежнее моё дело, столь важное для всего человечества, – исполнив его поручение, я смогу и впредь отдавать долг Науке в лице Доктора.
Трудно описать то чувство облегчения, кое испытал я, когда Комендант сообщил о грядущих переменах в моей судьбе. Ведь я теперь мог – хотя бы на время – избежать ужасов общения с рыбами, не утратив при этом ни одной из столь ценных моих привилегий. Комендант предложил мне простой путь, которым я мог уйти от той безжалостной ржи, что разъедала мне душу, и так сильно, что глаз было не сомкнуть по ночам из-за страха проснуться посреди океана. Мне захотелось радостно вздохнуть, улыбнуться, положить руку на плечо Его Степенства господина Оптового Покупателя. Но я ничего не стал говорить или
делать – лишь продолжал внимать Коменданту, который обрисовывал в общих чертах свою концепцию, состоящую в том, что железные дороги могут обойтись без движения.
Он хотел, чтобы я написал целую серию гигантских занавесей на манер театральных задников, на коих Капуа Смерть предложил изобразить разные виды, пейзажи и сцены (разумеется, на возвышенные сюжеты), дабы разместить их по окружности кольцевой линии, опоясывающей депо. Он полагал, что картины эти могли бы положить начало новому направлению в деле удовлетворения нужд пассажиров; теперь всем желающим попутешествовать уже не потребуется перемещаться из одного места в другое, дабы утолить страсть свою к экзотическим зрелищам; поглядывая время от времени в окно, они будут видеть за ним то проносящееся мимо Тинтернское аббатство, то самое красивое в Англии озеро Уиндермир, то, в качестве поэтического штриха, новые притоны в трущобах Селфорда, что близ Манчестера – просто для того, чтобы затем ещё полнее прочувствовать движение и лучше ощутить переход от промышленного пейзажа К первозданной природе и от современности к пасторали, а также чтобы достичь контрастности, единственно позволяющей, по утверждению моего друга Капуа, которому в своё время доводилось читать стихи поэтов Озёрной школы, «вполне оценить прелесть романтического пейзажа».
Изображение перечисленных видов, кои путешественнику надлежало созерцать из окна поезда, вовсе не показалось мне таким уж трудным делом; во всяком случае, подобные предметы всегда представлялись мне куда менее скользкими, чем рыбы, с которыми вечно был связан целый клубок осложнений. В отличие от них, намеченные к написанию картины виделись мне замечательными произведениями искусства, принадлежащими близкой мне отрасли живописи: я сразу представил себе впечатляющие долины, над коими, между прочим, вполне могут реять белоголовые орлы, и погрузился в приятные мечты о том, как замечательно было бы украсить их венками глициний.
Когда в тот день, выйдя из Комендантовой каморки, я шагал по сырому тёмному коридору, каменные стены коего озарялись тусклым светом плошек с китовым жиром, Вольтер похлопывал меня по мошонке, а слух мой улавливал в шуме ветра за окнами звуки рождественских песенок, и в первый раз за долгое время в его завываниях мне не чудился звон кандалов, без конца влачащихся по камням. Теперь в них слышался солнечный голос надежды, а моросящий дождик словно обещал мне полную безопасность. Теперь всё говорило за то, что жизнь наконец повернулась к Вилли Гоулду светлою своей стороной. Кого-то, возможно, и заинтересовало бы, почему Коменданту всё это понадобилось. Зачем ему такие картины? Отчего свой выбор он остановил на мне?
Но только не меня. Я никогда не ломал голову, к чему властям то или это. Власть есть власть, и я никогда не подвергал сомнению её прерогативы, а только всячески стремился услужить ей, будь то капитан Пинчбек, или Комендант, или этот надутый гусак Побджой. Так что скажи кто-то из них: «Поцелуй меня в задницу, Вилли Гоулд», я лишь осведомился бы: «А сколько раз? И не соблаговолите ли распорядиться также лизнуть?»
II
Написать все эти картины действительно оказалось делом не очень-то трудным, хотя они были размером с театральный задник, вот только все крупные их детали в дождливую погоду начинали линять и полотно сплошь покрывалось мрачными и тоскливыми подтёками, однако же и сие обстоятельство Капуа Смерть сумел обратить в нашу пользу. Он разработал график, в соответствии с коим предполагалось еженедельное обновление имеющихся в наличии декораций; один набор их следовало заменять другим, новым, например виды Швейцарских Альп – ландшафтами русской тайги (последняя представляла собою всё те же Швейцарские Альпы, только подмоченные дождём, который горы превратил в сибирское небо); далее следовал африканский вельдт (сильно размытая дождями тайга) и живописные виды Озёрного края (вельдт с пририсовкой диких нарциссов, воспетых Вордсвортом) и так далее, и так далее, круг за кругом.
Пока Комендант без конца кружил по кольцевой дороге, а мимо его окошка проносились мои шедевры, воспевающие то унылое безлюдье пустынь Востока, то печальные очертания чёрных от сажи йоркширских заводов, в коих чудилось нечто инфернальное, то манящую белизну просторов Полярного круга, японские дровосеки разбили лагерь на краю болота у мыса Либерти-Пойнт. Разделив близлежащий лес на квадраты, они методично принялись его вырубать, и там, где ещё недавно зеленела нетронутая природа, вскоре обозначилась эдакая коричневатая шахматная доска, ощетинившаяся уродливыми пнями. На зиму лесорубы отправились домой, в Японию; им на смену явились затяжные дожди; и пока наш Комендант дивился тем переменам, кои продолжали происходить на окружавших его дорогу полотнах, где градостроительная лихорадка на острове Манхэттен постепенно сменялась бездорожьем величественных Скалистых гор, открытых в Америке совсем недавно, сперва только почва, а вслед за нею и несколько лесистых хребтов оказались смытыми в море, так что возвратившиеся летом японцы, к удивлению своему, обнаружили севернее прежнего поселения необозримую каменистую пустыню.
Всё новые и новые круги описывал Комендант, проносясь мимо белоголовых орлов на фоне самых экзотических ландшафтов, кои только известны человеку, и чем более утверждался во мнении, что это приближает его к предначертанной цели, тем более оставлял его здравый смысл. Он повёл речи о совсем уж невероятных вещах: о намерении возвести храм запахов; о том, чтобы Пенитенциарий парил в воздухе за счёт подъёмной силы, кою он называл «левитацией» (и тогда побег был бы возможен лишь при наличии воздушного шара); а также о том, что надобно превратить месмеризм в род наступательного оружия и снабдить им армию путём создания в ней полка спиритов, кои в грядущих сражениях пойдут в передних шеренгах, силою мысленных флюидов обрекая противника на поражение.
Коменданта, строившего поистине эпические планы создания нового государства, не могло не охватить уныние, когда он увидел, как стала замирать торговля, когда заимодавцы принялись самым наглым образом требовать срочного погашения кредитов, а ему не удалось измыслить способа вернуть им всё возрастающий долг.
И вот, через некоторое время после того, как обескураженные японские лесорубы отплыли в направлении Френчменз-Кэпа, с тем чтобы уже никогда не вернуться, но всё-таки задолго до того, как между камнями пустыни начали пробиваться травинки, а затем и побеги будущих деревьев, знаменуя скорое возвращение леса на прежнее место, стали выплывать на поверхность слухи о том, что наш Комендант задумал нечто, поразительное настолько, что о подобном даже и мечтать не могли ни в одной стороне света.
Хотя рассказы о меланхолии, повально охватившей японцев и послужившей причиною столь скорого их отъезда, и продолжали передаваться из уст в уста ещё несколько лет, но вскоре в беседах возобладала совсем другая тема, популярностью превзошедшая далее похождения самого Мэтта Брейди, а именно, самая грандиозная из всех затей Коменданта – постройка Великого Дворца Маджонга.
III
После того как Национальному железнодорожному вокзалу Сара-Айленд не удалось привлечь ни одного странствующего локомотива, Комендант пришёл к убеждению, что именно эта его идея сможет принести деньги, которые нужны ему, дабы стать сувереном действительно великой державы. Дворец привлёк бы японских пиратов и голландских коммерсантов, английских моряков и французских естествоиспытателей, ибо все они сочли бы его лучшим в Южных морях местом, где можно поставить на кон нелегко доставшиеся состояния. И он принялся строчить длиннейшие письма мисс Анне, выспрашивая, какие игорные столы имеются в Лондоне, какой они формы, а также каковы новейшие моды и веяния в области архитектуры и украшения интерьеров.
Затем был призван Капуа Смерть.
Комендант приказал ему возвести здание, которое в равной степени могло бы восхищать, подобно утончённому в своём великолепии Версалю, и пробуждать тягу к низменным удовольствиям, как расположенная близ Файв-Кортса в Лондоне яма, в коей на потеху публике устраивают травлю медведя. Капуа Смерть, хоть и был вдохновлён тем, что ему довелось видеть на острове: морскими раковинами, шёлковыми парусами и огромною перевёрнутой чашею звёздного неба, на которое он несколько раз взглянул, валяясь в траве с девушками-сиамками, сильно тревожился насчёт прихлебателей, всё время увивавшихся вокруг Коменданта. Неизменно готовые подставить плечо хозяину и ножку – друг другу, все они громко восхищались планами Коменданта переплюнуть Европу, отстроив её заново на острове. Их приводили в неистовство гипсовые бюсты Цицерона, которые стали прибывать на остров заранее, то есть ещё до полного претворения в жизнь планов хозяина; они строчили ему сонеты, подражая давно скончавшимся мастерам; и им удалось сотворить посмертную маску практически всех некогда модных стилей и образцов, ныне безвозвратно канувших в Лету.
Поэтому Капуа чуть не из кожи вон лез, расписывая Коменданту свои идеи, когда настало время представить первые наброски дворца, который, по его словам, предстояло возвести в неоегипетском стиле с элементами рококо.
Должно быть, дворец показался заказчику подозрительно похожим на гигантскую створку раковины морского гребешка, водружённую на шесть застеклённых пирамидообразных куполов с каркасом из кованого железа и подпираемую резными колоннами, на коих полоскались по ветру шёлковые треугольные паруса, нисходящие к огромной наклонной мачте-бушприту.
Однако же, какие бы сомнения ни закрались в душу Коменданта, они тут же развеялись, стоило его прихлебателям вежливо похлопать в ладоши, выражая одобрение представленному проекту и показывая, что они разделяют чувства хозяина, ибо, по их мнению, тому не могло не понравиться, что даже такое затейливое и, можно сказать, грандиозное здание покажется карликом по сравнению с его собственной статуей, которую надлежало возвести рядом с дворцом, такой высокой, чтобы голову Коменданта всегда скрывали облака, и такой огромной, чтобы его указательный палец, вечно устремлённый к северу, в сторону Европы, где обитает мисс Анна, имел в длину не менее десяти ярдов. Он не услышал иронических замечаний насчёт раковины и уловил только восхищённые возгласы да обещания поддержать его затею средствами, кои китайские купцы и яванские торговцы выдадут Коменданту тотчас по подписании заёмных писем и предоставлении гарантий.
В области архитектуры у Коменданта имелось два пристрастия: он тяготел, во-первых, к строгой симметрии, а во-вторых, к совершенной красивости, однако на пути и того и другого стояло его стремление самолично руководить всем. Желая, чтобы дворец стал абсолютным воплощением его воли, он взял за правило утверждать собственною своей подписью любой чертёж, относящийся к постройке оного, и, когда Капуа Смерть представил ему на рассмотрение три различных варианта шести куполов, Комендант – по рассеянности, вызванной утомлением, – подписал все три, а потому его подданные, неизменно покорные всякому предначертанию свыше, и соорудили их все восемнадцать, причём разной формы и даже из разных материалов.
Размах стройки был поистине ошеломляющ; для всех, кто работал на ней, она стала мучением и кошмаром – и для сотен лёгших костьми в её основание, и для тысяч покалеченных в каменоломнях, на распилке досок, при кладке каменных стен, на подноске брёвен и плотницких работах. Но то был не просто кошмар, а кошмар до такой степени грандиозный, что не удавалось избежать странного, неестественного восторга при виде столь величественного здания, возводимого прямо посреди девственного леса.
Через какое-то время Комендант успел позабыть, отчего послания мисс Анны для него столь важны, однако неизменная вера в их непревзойдённую ценность заставила его вновь призвать Капуа Смерть пред свои очи.
– Мне только что пришло в голову, – сообщил он моему приятелю, недавнему кабатчику, ныне произведённому в архитекторы, – какое украшение подойдёт моему дворцу лучше всего: то будут письма мисс Анны, вернее их копии, начертанные огромными золотыми буквами на стенах Великого Дворца Маджонга. – Капуа Смерть изогнул шею так, чтобы взгляд его был направлен в потолок, а не на Коменданта. – Право сделать это, воспроизвести сии Святые Слова, – продолжал Комендант, и его и без того высокий голос унёсся куда-то ввысь, став почти недосягаемым для слуха, столь сильно ему хотелось подчеркнуть, выделить сказанное, – есть само по себе Высшая Почесть, величайшая из великих, требующая поистине религиозной веры в святость Благородного Дела Нации.
И пока приятель мой Капуа Смерть вслушивался в эти упругие, похожие одно на другое слова, произносимые фальцетом, ему почудился некий другой звук – точно струя мочи ударяла в песок. Он опустил голову и встретился взглядом с Комендантом. Капуа заверил хозяина, что знает подходящего человека.
IV
Сейчас мои кишки пребывают в печальнейшем состоянии – именно теперь, когда жизнь стала так тяжела, они подводят меня. В ту пору, однако, опорожнение их ещё не напоминало мне промывание, передо мной открывалось блестящее будущее «национального художника» и я чувствовал задницею своей твёрдый стул, который в случае необходимости способен был извергнуть, испытав при этом чувство безопасности, словно он мог послужить средством самозащиты. Теперь же мои кишки сводит сильней, нежели сводило глотку умирающего ломателя машин; и я боюсь даже поганых рыб, которых рисую; и у меня ныне такое чувство, будто последние четыре дня я испражняюсь через игольное ушко; и мне сегодня не удалось найти в своих экскрементах ничего твёрдого настолько, чтобы швырнуть ими в Побджоя, когда тот вошёл в камеру.
А Побджой всё продолжал и продолжал, ходил вокруг да около, разглагольствовал о новой страсти своей, об искусстве, и я понимал, что он видит меня в роли как бы наставника, возможно, соперника, возможно, обманщика, и вдруг почувствовал себя окончательно беззащитным.
Как заявил мне Побджой с некоторым, я бы сказал, удовольствием, любые суждения говорят лишь о том, кто их высказал, а вовсе не об объекте данных рассуждений. Сейчас мне пришло в голову, что мысль сия весьма пригодилась бы Королю, когда ему вздумается опять побеседовать с Богом. И вот, я говорю ему об этом, но он лишь перекатывается на другой бок, что служит у него выражением величайшего презрения к любому мнению, отличающемуся от его собственного.
– Взять, например, Лайсетта, – распинался Побджой, – и его литографии с видами Земли Ван-Димена; парень даже не удосужился здесь побывать, но в Лондоне они имели такой успех, что вывод напрашивается сам собой: чем меньше общего имеет искусство с реальностью, тем для него же лучше.
Я не могу ничего возразить, ведь мои рыбы действительно ничего мне не дали, кроме похлёбки, которую приносит в камеру Побджой. Мне хочется как-нибудь заставить его поскорее уйти, чтобы вновь приняться за работу.
Побджой достаёт откуда-то со своих заоблачных высот карту Земли Ван-Димена – в качестве ещё одного аргумента, подтверждающего его теорию, и спрашивает, что напоминают мне очертания нашего острова.
Я знаю, что Побджой принадлежит к людям, которых волнует самый малый клочок растительности, и наверняка ждёт ответа, что сей треугольник напоминает одну из женских прелестей, а потому немедленно говорю ему об этом. И что же? Побджой отозвался на сие предположение так, словно я не подбросил ему желаемое слово, а запустил в него куском дерьма; он подскочил ко мне и задал очередную трёпку. Я вежливо поблагодарил его за науку, ибо трёпка означала, что он скоро уйдёт.
– Дурак! – выкрикнул Побджой, опрокидывая меня сокрушительным ударом кулака на спину. – Земля Ван-Димена похожа на маску, чёрт побери!
Изогнувшись, будто снулая рыбина, под ударами его крушащих рёбра сапог, я сумел каким-то образом обхватить их и удерживать достаточно долго, чтобы признаться, что всегда почитал за счастье быть покорнейшим его слугой и не имел ни малейшего намерения вызвать неудовольствие. А также прибавить, что господину не следует недооценивать стремление слуги поступить правильно. И в подтверждение своих слов привёл историю, приключившуюся в те времена, когда я работал у каретника Палмера. Этот каретник любил во всеуслышание заявлять, пользуясь наикрепчайшими выражениями, о своей нелюбви к здешним дикарям.
Один из слуг его, каторжник, пользовавшийся, однако, доверием старины Палмера, частенько брал у него лошадь, дабы поохотиться на кенгуру. Палмер не раз пенял ему: слишком-де много хозяйского пороха тот тратит. Слуга оправдывался желанием перестрелять заодно побольше черномазых. Старина Палмер неизменно отметал подобные оправдания, как не стоящую внимания чепуху и недостойное хвастовство. Спустя некоторое время, однако, ему случилось отправиться куда-то верхом сразу после того, как слуга воротился с охоты. Подъехав к ручью, он порылся в седельной суме, чтобы выудить из неё кружку и напиться, однако вместо того извлёк оттуда голову черномазого младенца и три раздувшиеся чёрные руки, обрубленные по запястье. По возвращении домой он учинил слуге допрос касательно происхождения сих находок, и тот ответил: «Теперь, хозяин, вы понимаете, что я всегда желал вам угодить и вовсе не лгал».
Побджой присел в углу камеры с весьма подавленным видом, чем напомнил мне святого Алоизия, который, услышав, как кто-то в его присутствии пускает ветры, имел обыкновение тут же пустить слезу и искать утешения в молитве.
– Как видите, – сказал я Побджою, – следует верить слугам и не сомневаться в правдивости того, что они говорят.
Но тут Побджой пришёл уже в полную ярость и отвёл душу, устроив мне ещё более жестокую взбучку, какой я от него давно не получал.
– Ты что, совершенный негодяй, Гоулд?! – вскричал он.
– О да, полный, – ответил я, хотя выговорить эти слова оказалось нелегко, ибо кулаки и сапоги Побджоя так и гуляли по моим зубам, заставляя их стучать почти беспрерывно. – Я просто обязан подтвердить сие хотя бы лишь в силу моего к вам безграничного уважения.
И в то время как тело моё с каждым пинком скользило всё дальше по осклизлому полу камеры, а голова моталась из стороны в сторону под градом ударов, словно я с ним не соглашался, тогда как на самом деле единственным моим желанием было сказать ему то, что он хотел услышать, – и ради него, и ради себя самого, – я вдруг почувствовал, что мысли мои смешались и поплыли вдаль, к тем безмятежным дням, когда я живописал присланные мисс Анною вести о положении дел в Европе на стенах Великого Дворца Маджонга.