Текст книги "Книга рыб гоулда"
Автор книги: Ричард Фланаган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
VII
На стойке уже не было подставки с эмблемой пива «Каскад».
На ней больше не было пустого стакана.
И на ней не было… не было «Книги рыб»!
Помню, во рту пересохло и мне всё не удавалось сглотнуть. Я старался стоять прямо, но меня качало от головокружения, вызванного нахлынувшим страхом. Я старался не поддаваться панике, но удары сердца уже слились в оглушительную барабанную дробь; волны ужаса одна за другой обрушивались на океаническое ложе моей души. Там, где я оставил гоулдовскую «Книгу рыб», теперь разливалась большая тёмная лужа; бармен промакивал её губкой, которую затем выжимал в раковину.
Это теперь я понимаю, что «Книга рыб» возвращается туда, откуда пришла, и, закончившись для меня, она теперь начинается для других.
Тогда же мне ещё ничего не было ясно. И что хуже всего, ни у кого из находившихся в баре гостиницы тем вечером: ни у бармена, ни у нескольких посетителей – не осталось никаких воспоминаний о том, что книга вообще была. Безутешное горе охватило меня, крайнее, полное отчаяние; я почувствовал себя оставленным, брошенным.
Последовало несколько тягостных, унылых недель, в течение которых я безрезультатно пытался заставить полицию расследовать столь очевидную кражу. Я даже опять посетил лавку старьёвщика из Саламанки – в маниакальной, безрассудной надежде: а вдруг какое-то непонятное осмотическое давление времени вытолкнуло мою книгу в прошлое и она «реабсорбировалась» там. Я снова и снова заходил в «Республику» и проводил там долгие часы, заглядывая под стойку, опустошая мусорные бачки, выбрасывая в неустанных поисках из укромных уголков бара скейтборды и их заснувших несовершеннолетних хозяев, но это привело лишь к тому, что и персонал, и посетители вконец обозлились и сообща выкинули меня на улицу, велев никогда больше не возвращаться. После чего я простоял ещё много часов, уставившись на вонючие водопады канализационных стоков, – внушал себе, что моя книга может возникнуть среди их струй.
Но спустя несколько месяцев я вынужден был взглянуть в глаза страшной правде.
«Книга рыб» с её мириадами чудес, с её разворачивающимся, как свиток, и всё время набирающим объём повествованием пропала. И я почувствовал, что утратил нечто основополагающее, а вместо него подцепил какую-то странную инфекцию, страшно заразную болезнь, похожую на любовь без взаимности.
VIII
– Путешествия? Хобби? – спросил доктор Банди приглушённым ватно-марлевой повязкой голосом, который я возненавидел, как и всё связанное с доктором Банди, уже через пять минут после того, как вошёл в его кабинет.
Когда я снова присел на стул и надел рубашку, он сообщил мне, что не находит у меня никаких отклонений по части здоровья и, наверное, всё, что мне нужно, это заинтересоваться чем-то другим, чем-то новым. А не подумать ли мне, продолжал он гнуть своё, о посещении спортивного клуба? Как насчёт группы поддержки, в которой можно найти подходящую мужскую компанию?
У меня появилось чувство, что я не могу дышать. Похожее на то, какое нахлынуло в Оллпортовской библиотеке и в баре, тем злосчастным вечером, когда исчезла «Книга рыб». Я кинулся прочь из кабинета. Однако, поразмыслив, пришёл к выводу, что, хотя доктор и отказался признать факт моей болезни, всё-таки было бы глупо с моей стороны отрицать разумность его советов. В любом случае у меня не имелось ни денег на путешествия, ни желания завести хобби, перспектива же публичного унижения, которую несёт триатлон или необходимость тискать в медвежьих объятиях преуспевающих потных дантистов на фоне вигвамов, увешанных пропагандистскими плакатами, что обещают приход Новой Эры, смотреть, как они распускают перья друг перед другом, и слушать совсем уже несусветную чушь о том, что они даже не знают своего отца, казалась мне попросту ненавистной.
А потому меня продолжало подташнивать при мысли о еде и я проводил ночи, вглядываясь в океан темноты, в который мне, увы, не суждено попасть, в ожидании утра, когда пробуждение растянется на нескончаемую вечность часов, наполненных кошмарными видениями морских тварей, и в течение долгого времени оставался неописуемо болен.
Но тут, как всегда, навалились другие печали. Моя старая тётушка Мейзи умерла от сальмонеллёза. У её могилы я провёл много часов. Постепенно я пришёл к мысли, что моя книга чем-то напоминает те пакеты с быстрозамороженными блюдами, которые она с нескрываемым удовольствием доставала из морозилки – срок их годности давным-давно истёк, – а те мирно ждали, когда в микроволновой печи свершится чудо их воскрешения к новой жизни. Эта книга была футбольным полем в Норт-Хобарте, ожидающим, чтобы его оросили лурдской святой водою и с любовью вспомнили о тех, кого нет рядом. Короче, я начал подозревать, что книга ожидает меня.
Возможно, именно эти мысли привели к тому, что болезнь моя стала обретать черты некой миссии. А может, всему виной было одно лишь дивное, отрадное изумление от того, что написал Гоулд, что он изобразил; ему я обязан пришедшим затем решением восстановить, написать заново «Книгу рыб», книгу, которая не заинтересует широкую публику, не вызовет любопытства в академических кругах и не принесёт финансовой выгоды, которая вообще не сулит ничего, кроме утоления глупой, печальной страсти.
И вот, обладая лишь отрывочными воспоминаниями, надёжными и не очень (потому что какие-то вещи запомнились хорошо, а другие плохо), и, кроме того, некоторыми оставшимися у меня записями, результатом не всегда удачных попыток «расшифровать» непонятные места гоулдовского текста – одни из них представляли собой практически целые его куски, тогда как другие были всего-навсего краткими заметками, очень приблизительно передающими содержание весьма длинных пассажей, – а также имея на руках такое полезное подспорье, как скопированные с оллпортовской «Книги рыб» рисунки, я ввязался в это совершенно безнадёжное предприятие.
Пожалуй, был прав мистер Ханг, воздвигший в душе своей нерукотворный алтарь Виктору Гюго: создать книгу, даже такую несовершенную, как та, которую вы сейчас читаете, значит понять, что лишь одно чувство способно по-настоящему двигать теми, кто живёт на её страницах, – любовь. Ведь чтение или писание книг – это один из немногих способов, какими люди могут защитить собственное достоинство; в конечном счёте именно книги напоминают о том, о чём нам напомнил Бог, перед тем как предпочёл испариться в нынешний жестокий век: каждый из нас есть нечто большее, чем просто собственное «я». Ибо у каждого имеется душа. И ещё многое, очень многое за душой.
А может, и нет.
Слишком уж очевидно, сколь тяжёлой обузой стала для Бога обязанность напоминать людям, что они не просто голодный прах. То упорство и стойкость, с которыми Он так долго отстаивал подобный взгляд на людей, прежде чем отказался от дальнейших попыток, и есть настоящее чудо. Не то чтобы я не сочувствовал – слишком часто и мне приходилось испытывать подобную усталую гадливость к собственному несовершенному творению, – просто я никогда не ожидал, что моя книга преуспеет там, где Он потерпел неудачу. У меня даже намерения такого не было. Я лишь хотел сотворить, сколь бы топорной ни оказалась работа, некий ковчег, в котором все рыбы Гоулда смогли бы вернуться в море.
Но должен признаться, что внутри меня растёт боль, ибо сейчас я уже сам не могу сказать, чем написанная мной книга обязана моей памяти, а чем – явленному мне откровению. Достоверность моей версии событий, которую вы вскоре прочтёте, до сих пор служит поводом для разногласий и едва ли не яблоком раздора между теми немногими людьми, которым я давал почитать настоящую «Книгу рыб». Конга, судья заведомо ненадёжный, считает, будто расхождений нет. Во всяком случае, расхождений существенных. Разумеется, книга, которую вы будете читать, это та же самая книга, которую некогда прочёл я, – такая, какой она мне запомнилась, и я постарался как можно правдивее передать и то удивление, которое испытывал при чтении, и тот поразительный мир, который описал Гоулд.
Мистер Ханг ничего утверждать не берётся, хоть я на него сильно надеялся. В тот дождливый вечер, когда мы сидели у горящего камина в «Надежде и якоре», я принялся задавать ему мучавшие меня вопросы; ведь он, единственный из всех знакомых мне людей, хоть как-то разбирался в книгах. Я с нетерпением ожидал, не скажет ли он чего-нибудь, что способно успокоить моё сердце, готовое выскочить из груди. И мистер Ханг неожиданно рискнул высказать предположение, что книги неотделимы от их авторов. Он рассказал (между двумя бокалами перно – ещё одна дань увлечению французской литературой) историю – мне она показалась довольно туманным пояснением его мысли – о Флобере. Преследуемый расспросами, с кого именно он писал мадам Бовари, романист наконец выкрикнул знаменитые слова, в которых мистеру Хангу чудились и раздражение, и восторг: «Мадам Бовари, cest moi!»
После этого поучительного примера из истории французской литературы, который мистера Ханга привёл в волнение и который мы с Конгой, не знакомые ни с французским, ни с литературой, сперва не поняли, а когда тот перевёл («Мадам Бовари – это я!»), поняли не вполне, Конга заявляет, что и она не берётся судить.
– Возможно, – дерзаю ввернуть я, – де Сильва был прав и это всего лишь подделка.
– К чёрту грёбаного де Сильву! – возмущается Конга. Её лицо пылает от гнева и выпивки. – К чёрту их всех!
– Разумеется, – соглашаюсь я, – кто ж в этом сомневается?
Однако на самом деле я сомневаюсь.
Я, помнится, начал с того, что высказал утешительную мысль, будто книга есть язык божественной мудрости, а заключил тем, что, по моему внутреннему ощущению, в книгах написаны одни только глупости и вечный удел их всегда быть превратно истолкованными.
И тут мистер Ханг принимается утверждать, что новая книга вначале может стать новым инструментом постижения жизни – этой подлинной вселенной, – но уже очень скоро превращается в банальное примечание, напечатанное в учебнике словесности мелким шрифтом; её возносят до небес апологеты, презирает нынешнее поколение и не читает никто. Судьба книг трудна, их предназначение абсурдно. Если читатели игнорируют их, они умирают, и, даже если потомки, как римляне в Колизее, поднимут большой палец, книги обречены на вечное непонимание, а их авторов люди сперва обожествляют, а затем демонизируют, за исключением одного Виктора Гюго.
И с этими словами он осушает последний бокал перно и удаляется.
После чего на Конгу накатывает амурное настроение, она подходит ко мне очень близко, наклоняется, практически наваливается на меня, так что мы качаемся вместе, словно на волнах, будто мы одна утлая лодка в лоне бурной стихии. Она воровато суёт руку мне в брюки и стискивает яйца, подобно тому как водитель сжимает грушу клаксона.
– Т-у-у-у… т-у-у-у!
Заканчивается тем, что мы оказываемся в её постели, на лица и тела наши ложатся затейливо перекрещивающиеся тени штабеля нераспроданных вьетнамских, но якобы принадлежавших трясунам стульев, которые изготовил беженец, утверждающий, что Бог есть Виктор Гюго и Эмма Бовари есть Гюстав Флобер, и тут страсть её испаряется в одно мгновение. Глаза её стекленеют. Губы дрожат. – Кто ты? – внезапно кричит она. – Кто?
И она испугана, причём очень сильно, и явно видит перед собой кого-то другого, но кого я понятия не имею. Тело её вдруг становится мёртвым, до такой степени покорным, что внушает страх, и я, презирая самого себя, ещё какое-то время продолжаю, но вскоре ужас захлёстывает и меня, одолевая даже неодолимое, почти животное желание, и я оставляю её.
– Почему ты уходишь? – кричит Конга, но теперь её голос уже стал другим, и я понимаю: она возвратилась оттуда, где только что побывала.
– Не надо, иди сюда, – говорит Конга и протягивает ко мне руки, открывая объятия, и я с чувством облегчения возвращаюсь к ней. И тут глаза её опять стекленеют, тело обмирает, и она вскрикивает снова и снова: – Кто ты? Кто ты? Кто ты?
Она всё кричит, и на этот раз мне просто хочется убежать, и я встаю и торопливо натягиваю на себя одежду, и Конга всё время твердит мне медовым голосом, искренне огорчённая:
– Но почему, почему ты уходишь?
А я спёкся, потому что мой чердак недостаточно меблирован и там нет ничего, что я мог бы предложить ей в утешение, никаких поддельных столов и стульев, чтобы стереть с её лица это грустное, виноватое выражение, ибо я не способен ответить ни ей, ни себе, кто я и кто она, а ещё меньше, о чём написано в «Книге рыб».
Как я могу рассказать ей, что по ночам, когда меланхолия оседает на мне, как роса на листьях, мною владеет странная фантазия, будто Вильям Бьюлоу Гоулд был рождён лишь для одного меня, что для меня он прожил свою жизнь, а я отплатил ему своей «Книгою рыб» и что наша судьба и наше предназначение суть едины и были такими всегда?
Потому что, знаете, она порой кажется такой иллюзорной, эта книга, похожая на череду кисейных завес, каждую из которых нужно приподнять и отвести в сторону, но лишь затем, чтобы обнаружить за ней следующую, почти такую же, как остальные, и в конечном счёте оказаться среди пустоты, когда не хватает слов и лишь доносится шум моря, шум великого Индийского океана, в котором своим мысленным взором я вижу Гоулда – он приближается к Сара-Айленду, постепенно проступающему на горизонте; и этот звук, и эта картина медленно пульсируют: приближаясь и удаляясь, приближаясь и удаляясь.
Я опустился в старое кресло с коричневой грубой обивкой, стоящее у Конги в тёмной гостиной, измученный тем позорным креном, который дала моя жизнь, и моментально заснул – прежде чем понял, что засыпаю, – и лишь один вопрос продолжал настойчиво и бесконечно звучать у меня в голове, словно пластинка, которую «заело».
« Кто я..? – спрашивала она. – Ктоя…?»
IX
Я принялся искать разгадку того, что становилось для меня всё большею тайной, пытаясь обрести пристанище в том единственном месте, которое принадлежит всем вышедшим в тираж и потерявшим дар речи, всем старым, больным и никому не нужным людям, – в старых кабаках, сверкающих новой отделкой и полнящихся усталым, неуверенным бормотанием затерянных душ, кои вечное их кружение заносит сюда по пути в какую-то другую вселенную, преддверие смерти.
Во время странствий по этому неверному и мерцающему, как сполохи адского пламени, миру небытия я приглашал тех, кто в данный момент не резался в покер с игровым автоматом и чьи проблемы, похоже, были не столь значительны, как мои, выпить со мною и сказать, что они думают о моей книге и о картинках, имея в виду помятые и потрёпанные фотографии некоторых иллюстраций из оллпортовской «Книги рыб», которые я раскладывал перед собеседниками на стойке бара, чтобы подкрепить рассказ. И задавал вопросы.
Небольшое число респондентов считало картинки несколько грубоватыми, но недурно выполненными, а саму историю, которую я, как мог, рассказывал своими словами, бредом безумца. Переняв у тех представителей мира науки, с которыми встречался в ходе своих разысканий, привычку к бездоказательным утверждениям, я принимался убеждать моих приятелей, завсегдатаев баров, что, может, именно в безумии как раз и кроется правда, больше того: правда и есть безумие.
– Кто была твоя мать и какие секреты нашёптывала тебе на ухо, когда ты был малышом? – допытывался я у них. – И не была ли она рыба? – выкрикивал я. – Отвечай, была?
– Этот мир с самого начала был глупой затеей, – обычно говорил кто-нибудь, скорей посмеиваясь надо мной, нежели отвечая на мой вопрос, – а в последнее время он становится всё глупей и глупей.
– Эй, отправляйтесь вместе со мной путешествовать во времени! – кричал я обычно в ответ на подобное заявление. – Да, вы все: и недалёкие мужчины с глазами кефали, и охорашивающиеся, как морской петух, женщины! Мы унесёмся подальше от этого мира намокших картонных подставок под пивные бокалы и отшибающих память развлечений – туда, где вы сможете обрести душу! Где та далёкая страна, куда стремятся ваши сердца? Скажите, как называется то, что переполняет вас и смущает ваш сон? Что за тень прошлого мучает вас? К какому виду морских тварей вы принадлежите?
Однако, по правде сказать, от них было невозможно добиться толку. На все мои тысячу и один вопрос не ответили ни разу. Они начинали избегать меня ещё до того, как я открывал рот, стремясь незаметно прошмыгнуть мимо, чтобы потратить остатки своих выходных пособий, выплат по безработице и пенсий по инвалидности, наполняя до краёв пластиковые стаканы из-под кока-колы монетами для игровых автоматов, а затем сидеть перед их экранами в трансе оттого, сколь совершенным символом их нелёгкой судьбы являются эти крутящиеся перед глазами колёса.
И даже те немногие, кто сначала проявлял какой-то интерес, принимались вскоре подтрунивать надо мной и высмеивать мои соображения о том, что смысл гоулдовской «Книги рыб» неисчерпаем. Остальные, знавшие уже, с кем имеют дело, обычно советовали вернуться к прежнему ремеслу и продолжать обдуривать американцев – это куда лучше, чем корчить из себя дурня. А какой-то незнакомец дал мне такую затрещину, что я свалился со стула. И все вокруг только смеялись, когда он поливал меня моим же пивом и приговаривал: «Плыви, рыбка! Плыви назад в море!» Да, они предпочли отделаться от меня смехом, хотя им едва ли было смешно, – всё, за исключением мистера Ханга, который как раз вошёл.
Мистер Ханг взял меня под мышки и выволок на улицу. Пока я стонал, лёжа на влажном асфальте мостовой, он пошарил у меня за пазухой, вытащил бумажник и выпотрошил его. Выпрямившись, он пообещал вернуться, если на то будет воля Виктора Гюго, с выигрышем, достаточным для новой афёры, на этот раз с поддельными картинками. После чего растворился в лучах мерцающего неонового света.
Тем, кто проплывал мимо моего распростёртого тела в бар с игровыми автоматами, не было никакого дела до рисунков серебристых солнечников и звездочётов – наконец это дошло до меня; эти картинки для них значили столь же мало, как выставленные в ряд два лимона и ананас; они ассоциировались с утраченною надеждой. В их глазах рыбам недоставало надписи, идущей поверх ряда изображений и высветившей мерцающими буквами нашу общую судьбу: «ИГРА ЗАКОНЧЕНА».
X
Спустив все мои деньги, мистер Ханг вышел из бара, пообещал скоро всё вернуть и отвёл меня к себе, в Лутан. Мы вошли, стараясь не шуметь, потому что его жена и дети уже спали. Он исчез в направлении кухни, чтобы разогреть немного супа, а меня оставил в комнатке, служившей и гостиною, и столовой.
В углу находилось святилище Виктора Гюго. На зелёной бархатной салфетке стояла красная пластмассовая рамочка, куда была вставлена ксерокопия литографического портрета сего великого человека; вокруг симметрично размещались две незажженные свечи, четыре зажжённые сандаловые палочки, а также романы – дешёвые издания в бумажных обложках – и несколько сморщенных абрикосов.
Рядом с алтарём находился аквариум, где у мистера Ханга жили большой брюхатый морской конёк и ещё одна непонятная тварь, длиной в целый фут, вся покрытая изящными плавниками, похожими на листья водорослей, как он позже объяснил, «морской дракон», обитатель подводных зарослей ламинарии. Оба выглядели точь-в-точь как на картинках в «Книге рыб». Я не мог оторвать взгляд от этих странных существ, которые, как мне казалось, так безмятежно плавали по аквариуму.
У морского конька было объёмистое брюшко и морда трубочкой, всего его сплошь покрывали костяные колечки, а плавнички трепетали яростно, словно веер скромницы, впервые попавшей на бал. Его грудные плавники находились недалеко от щёк, и с помощью этой комбинации штурвала и бакенбардов он рулил. Внезапно позади меня возник мистер Ханг с двумя тарелками дымящегося супа. Ставя их на стол, он пояснил, что морской конёк может изменять свой облик и что самец рождает сотни малюток-коньков, которые до того растут в его вместительном брюшке, словно в инкубаторе, эдаком садке для молодняка.
И тут, будто в подтверждение его слов, морской конёк начал «рожать». Я смотрел, словно зачарованный, как он принялся дёргаться взад и вперёд, совершая яростные движения, как бы выталкивая из себя потомство; раз в минуту, или около того, мучительные корчи давали результат: из отверстия посреди его раздутого брюшка выстреливались один-два чёрных конька-детёныша; эти крохотные чёрные палочки сразу оживали, начиная плавать по неким затейливым траекториям, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз, причём отчётливо разглядеть можно было лишь их большие глаза и длинные, трубкообразные мордочки. Они показались мне похожими на множество затерянных миров, созданных кистью и пером Гоулда, и мне почудилось, будто я сам напоминаю беднягу морского конька в конце утомительных родовых схваток: ещё недавно раздутое, брюшко теперь опало, он был истощён после всех этих неловких движений.
Я перевёл зачарованный взгляд на морского дракона, который – ив этом я не мог не согласиться с мистером Хангом – был потрясающим созданием.
Он двигался горизонтально, как и положено рыбе, а не вверх-вниз, подобно морскому коньку, но и его движения также были очень красивы: он словно парил, то опускаясь, то поднимаясь, потом уходил вбок, словно судно на воздушной подушке, скрещённое с геликоптером, или истребитель вертикального взлёта, закамуфлированный под гражданский лайнер. Его словно светящаяся раскраска выглядела неповторимой: туловище розовато-красное с пятнами иссиня-чёрного и серебристо-голубого цветов, усеянное жёлтыми крапинами, а вокруг вздымалось нечто волнистое, похожее на розовато-лиловые листья. И вместе с тем во всём этом чувствовалась какая-то безмятежная грациозность, странным образом оставлявшая впечатление грусти. Рыба казалась мне столь же печальною, сколь изумительной. Это сквозило во всём её мерцающем облике.
Тогда я ещё не был морским драконом и потому не мог ощутить весь ужас его бессрочного заточения. Но мне почудилось, будто я почувствовал связанный с ним страх и понял причину его спокойствия; лишь многие годы спустя я смог полностью дать себе отчёт почему: то было осознание прискорбной истины, что и добро, и зло в равной степени неизбежны. А морской дракон всё понимал, но его, казалось, вовсе не беспокоило, что я его не постигаю.
Я приник лицом к стеклу, вглядываясь всё пристальнее, пытаясь проникнуть в его ускользающую от меня тайну. Мне вдруг пришло в голову, что морской дракон обрёл красоту не просто так, а подчиняясь неумолимым законам эволюции, – может, ради того, чтобы привлекать самок, а может, чтобы раствориться среди многоцветия коралловых рифов. Теперь-то я знаю, что красота есть бунт жизни против самой себя и что морской дракон есть самое совершенное творение жизни, своего рода песнь.
Процесс моего преображения длился один краткий миг. То была какая-то вспышка, хоть это и слишком тусклое слово для того, что я испытал. Вначале мне показалось, что я погрузился в сон, и лишь много поздней я понял, что пробуждение не наступит. Морской дракон длинной своей мордой тыкался в стекло с другой стороны – там, где я прижался лицом к холодной глади. Его удивительные глаза вращались независимо друг от друга, но оба смотрели на меня, хоть и под разным углом. Что он пытался сказать мне? Ничего? Или всё-таки нечто? Я почувствовал себя обвиняемым и осознал свой грех. Зашептал, словно меня можно было расслышать через стекло, прошипел что-то почти злобно. Задавал ли он мне вопросы, ответов на которые я не знал? А может, морской дракон говорил мне без слов, на каком-то мерцающем языке красок: « Я стану тобой».
« А я, – пронеслось у меня в голове, – я стану тобой?»
И, несмотря на едва заметное колыхание похожих на водоросли плавников, я знал, что морской дракон даже не шелохнулся при этой мысли, он только всё пристальнее всматривался в меня, словно видел насквозь, будто заглядывал в душу самым ужасным образом своими невероятными, всевидящими глазами, и взгляд их мне показался всезнающим.
Я замолчал.
Возможно, я слишком долго и слишком пристально смотрел на него.
Как бы то ни было, но я на мгновение ощутил одновременно и тошнотворное головокружение, и дикое чувство свободы. Я словно утратил вес, точку опоры, физическую форму; я падал, кувыркаясь,
как акробат, проникая через стекло, через воду в глаза морского дракона, перетекая в него, в то время как он перетекал в меня, а затем я обнаружил, что смотрю из аквариума на вывалявшегося в грязи мужчину, пристально разглядывающего меня, – того самого, который (теперь я вправе был обольщать себя подобной надеждой) наконец-то расскажет мою историю.
Первые 60 страниц в альбоме Гоулда отсутствуют; его книга начинается со страницы 61.