Текст книги "Книга рыб гоулда"
Автор книги: Ричард Фланаган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
VI
Разными путями действует враг рода человеческого, и всякий раз уловки его нелегко распознать. Работа всё больше и больше расстраивала мои нервы, склоняла к мечтательности, и потому не мудрено, что такое светоносное и наводящее на раздумья название, как «звездочёт», навеяло мне образ рыбы, совершенно непохожей на ту, которую мне однажды принесли для зарисовки рыбаки из здешней артели. Я вообразил, что в такой рыбе должно сквозить нечто астральное; по моим представлениям, ей надлежало являть собой продукт утончённой медитации, облечённый в плоть рыбы. Такая рыба, думалось мне, призвана идеально соответствовать стихии растворимых в воде и оттого полупрозрачных акварельных красок, коими, как я в конце концов установил, трудно передавать плотность объектов, но кои очень подходят для передачи проходящего через них света.
Но рыбина, что принесли мне рыбаки-каторжане и что как раз и была тем самым «звездочётом», о котором я уже слышал краем уха, оказалась далеко не простой моделью – я сразу понял, что изобразить её будет весьма трудно. Мне даже не объяснить, почему я так решил, хотя и очевидность её тёмной сути, и пугающий облик, и сатанинские рожки по бокам бычьей головы, и приподнятый кверху рот, застывший в хищном оскале, и скользкая кожа, а также странные глаза, вылезшие на лоб, вместо того чтобы располагаться, как положено у рыб, по бокам головы, словно сия тварь привыкла всегда смотреть наверх, в небо – откуда и взялось её чарующее и наводящее на мысль об астрономии название, – всё это напоминало о чём-то и показалось мне скорее знакомым, нежели наоборот. И всё же я никак не мог догадаться, ни на чём основано это внезапное бессознательное узнавание, ни почему оно сразу меня так взволновало.
Вообще-то пугающий вид рыбы-звездочёта способен поразить воображение любого человека, но, лишь увидев её в родной, водной стихии, я понял, что теперь могу наконец по-настоящему осознать её истинную природу. Это случилось, когда я пошёл к рыбачьим лодкам поглазеть на диковинку, которую принесли сети на сей раз: на гигантскую треску, в животе которой скрывался большой шар. Белёсая кожа обтягивала его выпуклости, и оттого в нём ещё можно было распознать голову, совсем недавно принадлежавшую Доуи Проктору, – единственное, что осталось от беглого арестанта, пытавшегося покинуть остров, привязав себя к старому бочонку из-под солонины. Старшина рыболовной артели, левантийский валах по имени Роло Пальма, дал мне знак войти в лодку, приблизиться к нему и посмотреть в воду с того места, где стоял он, то есть с носа.
Ему, как и всему его народу, досталось в удел жить на чужбине. Оказавшись в конце концов в Англии и придя к выводу, что в этой стране дружить чаще всего означает помалкивать, Роло Пальма, следуя примеру обожаемого им Сведенборга, принялся беседовать с ангелами, раз уж нельзя потолковать с приятелями. Он отличался не только развитым воображением, но и неподдельным интересом к миру живой природы, который обещал – если бы тому не помешали голоса ангелов, непрошеное вмешательство коих привело к высылке его на Землю Ван-Димена за убийство, – вылиться в естественнонаучную теорию, ещё более сумасшедшую, чем та, что пленила Доктора. Однако же он смирился не до конца: любил потолковать о возможности существования таких мифических существ, как минотавры и грифоны, где-нибудь в глубине Земли Ван-Димена или указать, как, например, сейчас, на глядящие с морского дна, с глубины примерно пяти футов, прямо в упор на собеседника глаза дьявола. Рыба, коей принадлежали сии глаза, почти полностью зарылась в песок; её огромная голова, сатанинские рожки, коническое мускулистое тело, наводившее на мысль о силаче из цирка, были едва видны; неподвижная и напряжённая, она поджидала мгновения, когда над ней проплывёт какая-нибудь рыбёшка, например мелкая камбала.
Затем песок разметало, точно взрывом, и огромная рыбина возникла вдруг из порождённого ею хаоса. Её необъятная пасть раскрылась и тут же захлопнулась – разом, одним движением. Изогнувшись в броске, рыба-звездочёт метнулась наверх, к беспечной камбале, поглотила её и тут же исчезла, остался только водоворот, знаменующий конец ещё одной преждевременно оборвавшейся жизни, круговерть подхваченных со дна песчинок, на которые во все глаза глядел заворожённый валах.
Первый мой рисунок сей рыбы вышел слишком слаб: мне не удалось передать исходящую от неё угрозу. Равно как и чудовищность её пропорций, огромность головы и как бы второстепенность конусовидного тела. Да и палитра моя оказалась слишком бедна, чтобы изобразить напряжённость всех мускулов, которая вообще-то свойственна всем рыбам, но звездочёту в особенности.
В тех случаях, когда какая-нибудь изображённая мною рыбина оставалась лишь малозначительной иллюстрацией для научного атласа, в моём воображении возникал непрошеным гостем проклятый образ мистера Космо Вилера, чья изобретательность уподобляла вселенную огромной паровой машине – из числа тех, кои пытался разрушить ломатель машин из Глазго; одни зубцы её цеплялись за другие, и вместе они перемалывали всё, что попадалось меж ними: меня, рыб; под вращающимися шестернями систематизации всё становилось сплошной съедобной массой.
Я снова и снова принимался за наброски к рисункам и за сами рисунки, трудился над ними, пока лист не заполняло множество пересекающихся, наложенных одна на другую линий и красок, служивших мне, по существу, сетью для уловления рыбы, но той всегда удавалось ускользнуть. Наконец я сделал рисунок, довольно посредственный, способный, однако, по разумению моему, сойти для Доктора. Но тут пропала сама рыбина – из неё всё-таки сварили суп и съели его, а рыбаки артели не спешили выполнить мою просьбу и выловить второго звездочёта, поскольку думали, что он у меня протухнет так же, как и первый.
Рыбакам так и не довелось вручить мне нового звездочёта, ибо колесу моей фортуны было угодно сделать ещё один, последний оборот, возносящий меня к лучшей судьбе, прежде чем всё провалилось к чертям и сам ад явился к нам в гости.
VII
Против чего я всегда возражал, так это против того, что в книгах никогда не должно быть отступлений от темы. В этом своём мнении я един с самим Господом Богом, ибо кто, как не Он, устроил так, чтобы можно было создать что Ему угодно всего из двадцати шести букв и при этом Его Писание всегда оставалось одним и тем же, в каком бы порядке они в нём ни выстроились, как бы ни сочетались. Лишь генералы и кучера почтовых дилижансов верят, будто прямые дороги самые лучшие. Думаю, что моё мнение разделяет даже Король. Не сомневаюсь, что он должен стоять горой за всяческие повороты, объездные дороги и прочие развлечения, позволяющие наслаждаться сменой пейзажа, ибо наряду с неудобствами лишь они одни и делают путешествие памятным, то есть запоминающимся, каким и надлежит быть всякому порядочному путешествию.
Развивая эту мою мысль, я объяснил Королю, что отношение к дорогам знаменует основополагающее расхождение между древнегреческой и древнеримской цивилизациями. Если вы прокладываете дорогу прямую словно стрела, как это делали римляне, то вам остаётся произнести всего три слова, некогда изречённые Цезарем: «Veni, vidi, vici!», то есть «Пришёл, увидел, победил!». Но вы пробираетесь, по примеру греков, извилистой козьей тропой, которая петляет вокруг всего Акрополя, и что получаете? А вот что: «Одиссею» и «Эдипа-царя» сразу вместе. Король, сам отчасти классик, смотрит в потолок и думает о грифонах, кентаврах и, разумеется, Плинии.
Как же я мог позабыть о Плинии?
И опять проницательнейший Король одерживает надо мной верх, доказав ещё раз, что обобщения есть занятие для дураков, ибо Плиния-то вполне можно причислить к римлянам, однако он всё же написал книгу, в коей ничего не говорится напрямую, книгу, в коей нет ни одной прямой параллели; и в этом смысле она может поспорить даже со сморщенным и асимметричным лицом Капуа Смерти, которое показалось мне ещё более кривым и помятым в тот самый день, когда он явился, дабы снова увлечь меня на обходную стезю, толкнуть на ещё одно – увы, неизбежное – отступление. Ах, как же умел этот чёрный кабатчик всплывать в моей жизни время от времени, причём неизменно в те самые моменты, кои были сопряжены с самыми радужными перспективами, а уходя, неизменно ввергать меня во мрак отчаяния! Он был воплощением Авантюры, я – Зависти; он был сама Беда, я – само Беспокойство; он продолжал говорить, а я даже уже не слушал, а размышлял, пытаясь найти какой-нибудь выход, какое-нибудь спасение.
Капуа Смерть предстал передо мной сияющим и счастливым, словно его только что освободили от работы на топчаке, улыбающимся так, будто сам Брейди был его закадычным приятелем, смеющимся задорнее наипервейшего гуляки в Хобарте; сомнений быть не могло: Капуа Смерть собственной персоной, слегка франтоватый, некоторым образом подстриженный и до отказа напичканный последними новостями вломился в дверь докторского коттеджа с криком «Долой рыб, дорогуша Вилли!», прежде чем я успел вымолвить хотя бы слово, схватил рисунок рыбы-звездочёта, швырнул его на тлеющие угли в камине Лемприера и, лучезарно лыбясь, сказал: «К нам в руки плывёт работёнка получше!»
Даже в казённой робе ему всё равно удавалось казаться щёголем, во всяком случае, таково было моё мнение. И как всегда, ему так хотелось забраться повыше, что удалось сделать карьеру даже на Сара-Айленде. Теперь, по его словам, он стал «высокопоставленным служащим Национальной железнодорожной станции Сара-Айленд» и «комиссаром путей сообщения с особыми полномочиями».
Под воздействием донесений мисс Анны о новых паровых локомотивах, ставших предметом повального увлечения по всей Европе, Комендант, всё более снедаемый желанием выказать себя человеком, коему волей судьбы определено исполнять её высшие предначертания, ибо кровь его уже была отравлена пространными описаниями того, как удовольствия нового века становятся всё ощутимее, в особенности когда едешь на поезде из Манчестера в Ливерпуль, ещё три года назад издал декрет о строительстве железнодорожного вокзала.
Да, это было великое начинание. Для предполагаемой грандиозной стройки требовалось увеличить заготовку песчаника, привозимого из далёких каменоломен на побережье, заказать и собрать на месте все механизмы, станки и технические приспособления, необходимые для обустройства и оснащения кузниц, мастерских и заводов. А ведь находилось немало робких и нытиков, которые постоянно шушукались и выражали сомнение, что на острове, затерявшемся в бескрайних морях, далеко от побережья дикой страны, которая годится лишь для отправки туда каторжников, вокзал едва ли когда-нибудь станет целью или отправной точкой какого-либо путешествия даже самого отчаянного человека. Подобные аргументы спокойно отметались Комендантом, твёрдо уверенным, что железнодорожные линии неизбежно потянутся к вокзалам, подобно тому как корни ив тянутся к ближайшим водоёмам, а стало быть, вокзал Сара-Айленд вскоре станет оживлённейшим на сей стороне Земли, куда устремятся все антиподы, и что манчестерцы и ливерпульцы скоро с завистью заговорят о Национальной железнодорожной станции Сара-Айленд. «Таким образом, – говорил он, и некоторые даже утверждали, будто при сих словах золотая маска его как-то особенно лучезарно улыбалась, – мы покончим с нашим угнетённым состоянием, изоляцией и обретём свободу торговли».
Двести ярдов железнодорожного полотна было проложено к паровозному депо, вокруг которого бежала кольцевая дорога, чтобы локомотивы, когда они, извергая клубы дыма и пара, выползали из лесной чащи, могли развернуться – либо на большом деревянном поворотном круге, приводимом в движение валом, который вращали две дюжины арестантов, либо пройдя по кольцевому пути и вернувшись к вокзалу. Когда прошло несколько месяцев, а линий, тянущихся, подобно корням ивы, и ползущих, извиваясь, как змеи, через неосвоенные, дикие территории к Сара-Айленду, по-прежнему не наблюдалось, так же как и железнодорожных мостов, возникших из небытия, дабы соединить Сара-Айленд с остальным миром, Комендант объявил, что заказал у американского коммерсанта-китобоя целый поезд, истратив на это остатки золота, кое выручил за продажу реки Гордон и Большого Барьерного рифа.
VIII
Жизнь Вилли Гоулда на Сара-Айленде нельзя назвать безоблачной, но беды его были ничто по сравнению с теми испытаниями, кои выпали на долю Капуа Смерти; в сравнении с этим последним он оказался везунчиком. Вскоре по прибытии на остров Капуа Смерть вновь повстречался с Томом Вивёром по кличке Рыкун, и тот подыскал прежнему знакомцу должность полегче, определив его в команду, занимающуюся сбором мидий. Там Капуа Смерть вступил в неприязненные, а затем даже враждебные отношения с приставом – надзиравшим за работою всей команды каторжником по имени Муша Пуг, который в своё время угодил на остров за предосудительные сношения с овцами. На процессе Пуг, обвинённый в скотоложестве, чего-то недопонял и решил, будто его обвинили в содомии. Когда судья спросил его, что может он сказать в своё оправдание, Пуг счёл нужным уточнить, что застукали его с овцою, а вовсе не с бараном. С тех пор он питал лютую ненависть ко всем мужеложцам, ибо считал, что если закон ошибочно причислил его к ним, то и пострадал он по их вине; мания эта стала лейтмотивом его жизни, и, к счастью для него, на Сара-Айленде он имел множество поводов к её утолению.
Будучи застукан Мушей Пугом за продажей корабельного шёлка сиамским девушкам в одной из облюбованных ими рощиц, Капуа Смерть получил сто плетей, был на неделю привязан к «колыбели», а затем отправлен пилить лес в верховья реки Гордон. В один из вечеров у костра в трепетной тени низко склонённых над головами веток мирта он поведал другим пильщикам трагическую историю ломателя машин из Глазго, причём говорил об убийственной силе паровых машин языком столь тёмным и образным, что слушатели по ошибке решили, будто он в них хорошо разбирается и вообще прекрасный механик.
Когда же месяц спустя на Сара-Айленд прибыли огромные деревянные ящики-клети с надписью «Локомотив», в которых находились металлические детали, приложенное к ним руководство по сборке поставило в тупик даже самых опытных корабелов. Отчаянье Коменданта было безграничным, однако Муша Пуг, знавший от своих многочисленных шпионов, что на лесоповале в верховьях Гордона работает негр, который хвастается, будто некогда строил паровые машины, поспешил донести об этом своему хозяину и покровителю.
Будучи призван пред грозные очи Коменданта, Капуа Смерть держался самоуверенно и ободрил оного, а затем, правда в словах туманных и сбивчивых, наставил корабелов на путь истины, хотя на самом деле его указания основывались на смутных воспоминаниях о когда-то читанной им на улице листовке, в которой описывалось новейшее чудо, сотворённое Джорджем Стефенсоном. Однако лишь после того, как Комендант пообещал и самому наставнику, и корабелам, им наставляемым, что заставит оных съесть их собственные яйца, предварительно нарезанные на ломтики и зажаренные на огне, в коем будут гореть обрубки их кривых и никчёмных рук, устрашённый Капуа Смерть сумел донести до корабелов глубинный смысл своих бессвязных речей и подвигнуть их на создание из ящичного хаоса уникального локомотива с мачтой, к коей крепились канаты, поддерживающие двойную горизонтальную дымовую трубу – она торчала сразу с двух сторон парового котла, подобно напомаженным усам.
Когда паровоз был наконец собран, Комендант взял за правило каждый вечер отбывать на нём в поездку, причём с большой помпой, в сопровождении двух сиамских девушек, под звуки оркестра, залпы салютующих пушек и приветствия почётного караула. Он проезжал двести ярдов от вокзала до паровозного депо. Здесь поезд и проводил остаток вечера, описывая возле депо круги, пока у машиниста не начиналась рвота; к тому же от постоянного воздействия центробежной силы колеса, находившиеся с внешней стороны, износились настолько, что весь поезд устало заваливался на один бок. Комендант же имел обыкновение погружаться в меланхолию и, положив голову на колени к одной из сиамских девушек, засыпал.
Когда по прошествии ещё одного года каких-либо иных признаков наступления на Сара-Ай-ленде железнодорожной эры так и не проявилось, Комендант послал во все стороны поисковые партии, дабы те установили, с какой же всё-таки стороны следует ожидать неизбежного пришествия новых железнодорожных линий. Ни одна экспедиция не вернулась. Всех их участников, затерявшихся где-то в трансильванских лесах, Комендант распорядился осудить заочно, ибо ему удалось путём неоднократного прикладывания раскалённого клейма к животу единственного вернувшегося беглеца исторгнуть из того рассказ об истинных обстоятельствах их дезертирства: они сели на скорый поезд, следовавший в Англию, в Озёрный край, а точнее, до городка Эмбл-сайд, причём сделали это на каком-то полустанке близ Френчменз-Кэпа – где, кстати, с того же поезда сошёл Брейди со всей своей Армией Света – и, уже войдя в вагон, объявили о своём намерении никогда более не возвращаться на Сара-Айленд.
Когда Коменданта в уважительной, но категоричной форме поставили перед фактом, что на острове, далёком от цивилизованных стран, едва ли откроется железнодорожное сообщение, способное окупить чудовищные расходы на постройку вокзала, он неожиданно согласился с этим, причём довольно спокойно. А затем открыл присутствующим, что за последние несколько месяцев вообще ни разу не заснул в кабине кружащего по кольцевому пути паровоза, но обсуждал создавшееся положение с неким японским дельцом по имени Магамаша Ямада, на родине которого совсем плохо с лесом; Комендант заключил с ним сделку, пообещав продать на корню все девственные трансильванские леса в обмен на дополнительный подвижной состав, которым этому пирату удалось завладеть во время деловой поездки в Южную Америку. Поставки вагонов позволят справиться с перевозками, объём коих непременно будет расти, когда сведут девственные леса и на очистившиеся земли хлынет поток переселенцев. И тут уж никто не дерзнул сообщить Его Величеству Золотой Маске, что его мозги, и без того не слишком уравновешенные, от бесконечной езды по кругу окончательно съехали набекрень. Так что единственным человеком, который не удивился, когда следующим летом к острову причалили джонки, битком набитые японскими лесорубами, оказался сам Комендант. Он спокойно отправился посмотреть, как с них будут разгружать подвижной состав. Стенки вагонов были изъедены древоточцами и трухлявы, но поскольку Коменданту понравилось ездить исключительно в угольном тендере, который теперь получил громкое название «спецкупе», это уже не имело особого значения.
IX
Пока я наблюдал за тем, как рыба-звездочёт становится в камине клочками обгоревшей бумаги, Капуа Смерть, наклонив голову набок и хитро на меня поглядывая, повёл рассказ о новой своей должности и о том, что после успешного изменения конструкции присланного на остров паровоза его задача состоит в том, чтобы всемерно возвеличивать новое средство передвижения и тем способствовать успешному использованию национальной железнодорожной станции, национального локомотива и остального подвижного состава.
Хорошо понимая, что мне лучше бы побольше слушать и поменьше болтать, я всё-таки не смог удержаться от замечания, что на острове площадью всего в одну квадратную милю ехать практически некуда.
– Вот именно, – заявил старый кабатчик с таким таинственным видом, что я понял: он старается меня заинтриговать; к стыду моему, должен признаться, что ему это удалось, и когда он заметил сие, то добавил: – но будеткуда.
Он сообщил мне, что я непременно должен прибыть на вокзал к вечернему отправлению сара-айлендского экспресса. И пока сгущались мглистые сумерки, пока паровоз разводил пары, готовясь к отправлению, а вечернее небо окрашивалось то в огненные, то в пепельные цвета от взлетавших в него искр и сажи, я стоял босиком, по щиколотку в грязи, у самого полотна, задрав голову вверх, а Комендант из-за опущенной закоптившейся занавески своего «спецкупе» пространно растолковывал мне, на чём основывается его убеждение, что Коммерция – каковой он, видимо, считал нескончаемое кружение своего локомотива – в стремлении завоевать новые территории теперь должна вступить на почву Искусства. Затем он объявил, что считает абсолютно необходимым, чтобы меня привязали к передней решётке локомотива – тогда я лучше прочувствую всю прелесть новой эстетики, эстетики скорости и движения.
Он отодвинул слегка занавеску, но с того места, где я стоял, мне были видны лишь верхний край золотой маски да пара маленьких глазок, в которых отражалась её желтизна – сияющий беспокойный блеск. Хоть я и отклонил – очень вежливо – сие предложение, Комендант продолжал настаивать – очень мягко – и подал знак Муше Пугу, который крепко схватил меня. Без дальнейших разговоров я был надёжно привязан кожаными ремнями к выступающей впереди локомотива решётке.
Началось моё бесконечное кружение под нарастающий рёв пара и ритмический грохот чугунных колёс по чугунным же рельсам. Уже через несколько минут у меня началась рвота, и вскоре во мне не осталось ничего, кроме зловонной зелёной желчи, которая, наряду с блевотиной, испачкала всю мою одежду. Круг за кругом, всё дальше и дальше, и никакой возможности заснуть или забыться в мечтах, то есть сосредоточить мысли свои исключительно на еде и женщинах, что всегда помогало мне в трудную минуту. Единственное, что я ощущал, это жуткую тошноту, из-за которой отказывались служить все органы чувств моих, да вонь едкого дыма, переполнявшего лёгкие, отчего казалось, будто всё тело моё вывернуто наизнанку, а также невероятное одиночество. Если это и есть моё будущее, подумалось мне в один из редких моментов, когда ненадолго вернулась способность мыслить, то оно недостойно даже таковым называться.
После того как локомотив замедлил ход и со скрежетом остановился, меня отвязали и, бесчувственного, поволокли к мольберту, поставленному на таком месте, откуда открывался величественный вид на паровозное депо.
Ноги мои подкашивались. Некоторое время ушло на то, чтобы вновь обрести способность стоять. Весь мир качался вокруг меня, словно морские волны; депо колыхалось, вздымаясь и опадая, будто стена подводного леса из бурых водорослей; на его фоне плыли куда-то девушки-сиамки, а Муша Пуг и свора прибывших с ним заплечных дел мастеров дёргались из стороны в сторону, точно испуганный косяк неведомых, однако явно враждебных мне обитателей водной стихии. Изрядно трясущимися руками я взял кисть, краски, погрузил ноги в вязкий донный ил, отчего моё ставшее невесомым тело обрело некоторую устойчивость, и принялся за работу, твёрдо решив, несмотря на вновь накатившую тошноту, написать для Коменданта картину Прозорливой Изобретательности, превратившей мир в Царство Коммерции.
Но вскоре я опустил кисть.
Всё говорило о том, что у меня ничего не получилось.
Вилли Гоулд всегда полагал: если что-то и следует делать, то это следует делать плохо. Стоит замахнуться на что-то получше, считал он, как тебя пожрёт собственное тщеславие. И если теперь что ему и удалось, так это не отступить от своего творческого кредо.
Ибо то, что ныне вышло из-под моей кисти, не источало ни теплоты, ни счастья; о нет, творение моё оказалось холодным, исполненным страха – пугающим и напуганным. Тому, кто хотел от меня утешения, я смог предложить лишь воплощённое отчаяние. Маниакальный взгляд и сдерживаемая до поры жестокость – во мне этого не было, я не хотел изобразить ничего подобного. От меня ожидали Прогресса и Надежды, но, к ужасу моему, я увидел, что с полотна за мной пристально наблюдает… рыба-звездочёт! Им требовался Новый Бог, а я в смятении чувств моих дал им рыбину!
В этом не было ничего хорошего. Меня ждало нечто более страшное, нежели petite noyade капитана Финчбека, ещё более жестокое, чем Хрущ губернатора Артура: судьба готовила мне и трубчатый кляп, и «колыбель», и тиски, причём одновременно, сразу, медленную страшную смерть до конца наказания.
Под наплывом слабости я сделал было шаг назад, задыхаясь и ловя ртом воздух, но слегка оступился, устрашённый тем, что мне уготовано. Пытаясь вновь обрести равновесие, я увидел, что Комендант, который, оказывается, всё это время стоял позади меня, наблюдая за моей работой, делает шаг вперёд.
В отличие от Доктора, любившего иногда по нескольку дней разглядывать один мой рисунок, пытаясь отыскать в нём недостатки, Комендант рассматривал картину всего несколько секунд, в течение коих я имел возможность получше разглядеть его самого – впервые с того раза, когда он держал перед нами речь в день нашего прибытия. Когда я увидел его сзади, мне стало ясно, что именно должна скрывать золотая маска: непомерную величину головы его и непропорционально малый размер туловища, на коем она сидела, то есть ту субординацию, что существовала меж его телом и его духом.
Когда он повернулся ко мне, я увидел только его желтушные глаза, казавшиеся широко раскрытыми из-за того, что смотрели через прорези в маске, и бездонную пропасть рта, который разинулся шире выреза, изогнутого в улыбке. Невнятное кряканье, исходящее из этой тёмной зияющей пустоты, возвещало, что Комендант столь же доволен, сколь я объят страхом, – как будто я изобразил его одним из наполеоновских маршалов, которыми он столь восхищался, а вовсе не мерзкой рыбиной.
И тут я понял, что передо мной человек, переживающий звёздные часы своей жизни. Я улыбнулся ему и, вспомнивши Одюбона, отвесил изящный поклон.