Текст книги "Книга рыб гоулда"
Автор книги: Ричард Фланаган
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
III
Рано ли, поздно ли, но предположения Коменданта подтвердились: он был бессмертен. Так утверждали те немногие, кто имел доступ в Регистратуру штрафной колонии – даже там не обнаружилось ни записей о том, на каком корабле он прибыл, ни, стало быть, сведений о предшествующих местах его военной службы; ещё много лет назад Йорген Йоргенсен по приказу майора де Гроота просмотрел все выписки из судовых журналов, и ни в одной из них не значился лейтенант Хорас.
После безвременной кончины де Гроота, которая, судя по слухам, приключилась в результате отравления, в журнале приказов майора обнаружилось составленное по всей форме и подписанное распоряжение (хотя, как поговаривали, листок с ним просто вложили туда позднее) о назначении лейтенанта Хораса преемником коменданта. Впоследствии, согласно помёте на полях журнала, сей документ был, к несчастью, утрачен в результате небольшого пожара, случившегося в Регистратуре сразу после того, как лейтенант Хорас принял на себя власть над колонией.
Поначалу отношения нового коменданта с далёким начальством являли собой образец угодничества и низкопоклонства. Йорген Йоргенсен строчил пространные отчёты о всевозможных благодетельных нововведениях, касающихся управления штрафной колонией: произведённая Комендантом реформа питания посадила арестантов на голодный паёк, а стало быть, сократила расход продовольствия и сделала их более здоровыми и энергичными; придуманные им новые спальные клетки длиною в рост человека и высотою в один локоть лишили заключённых возможности совершать невыразимо позорный грех; а качающаяся параша с округлым дном, управиться с коей можно лишь двумя руками, мешала узникам повторять преступление ветхозаветного Онана, без всякой пользы лившего на песок своё семя.
Ни одного ответа не воспоследовало.
Ни одного слова похвалы, одобрения или хотя бы, если на то пошло, поощрения или предостережения.
Тон писем, которые Йорген Йоргенсен продолжил писать от имени Коменданта, начал меняться. Он стал перечислять в них тяготы управления колонией, куда ссылают наихудших преступников, кои то и дело невыразимо грешат с солдатами, почти такими же закоренелыми негодяями, как они сами, – последние отличаются от первых разве лишь грязно-розовым колером своих выцветших, некогда красных мундиров; перед ним стоит трудноразрешимая задача: как обеспечить выживание вверенного ему населения, которое окупает себя куда менее, чем ожидалось, и неудивительно, ибо ему присылают мало инструмента и ещё меньше опытных мастеров, способных строить суда и здания, не предоставляют ни денежных средств, ни лишнего провианта, на который можно было бы что-нибудь выменять у проплывающих мимо торговцев. Он умолял хоть немного увеличить довольствие. Прислать ещё хоть немного солдат. Хотя бы нескольких стоящих офицеров, а не таких, что только и попадают в эти края – в наказание за растрату полковой кассы либо за блуд с женой командира, проживающей на Маврикии, или, хуже того, с самим командиром, пребывающим в Кейптауне.
Ни ответа, ни провизии, ни подкрепления не воспоследовало.
Письма сперва приобрели раздражительный тон, затем сердитый и, наконец, оскорбительный. В ответ пришёл краткий, сухой меморандум. За подписью какого-то письмоводителя из Министерства по делам колоний. В нём содержалось напоминание о служебных обязанностях и священном долге, сопряжённом с должностью, кою лейтенанту надлежит занимать, пока губернатор не соизволит назначить преемника майора де Гроота.
До Коменданта наконец дошло, что все его письма, сколь бы полезными они ему ни представлялись, он мог с таким же успехом бросать в океан на поживу китам-великанам, пока те не насытились бы ими по горло, а ведь немалые их стада проплывали мимо острова почти ежечасно, салютуя ему далёкими радугами. И тогда Комендант пал духом, погрузился в пучину отчаяния и пребывал там несколько месяцев, на протяжении коих не брился и не менял платья.
Когда же зима его уныния миновала и он вышел из добровольного затвора, то стал носить не снимая улыбчивую золотую маску; произошла в его облике и ещё одна перемена, коя свидетельствовала о том, сколь сильно на нём сказалось длительное одиночество, последовавшее после кораблекрушения: он облачился в великолепный синий мундир, вроде того, что был на маршале Неё во время битвы при Ватерлоо, с эполетами невиданной величины, поразительно напоминающими распростёртые крылья морской птицы. Прибег ли он к маске лишь для того, чтобы скрыть под нею черты свои, чтобы ни одна живая душа не проведала, кто он такой на самом деле, не распознала в нём обманщика и не уличила его, или стал носить личину оттого, что изобретательное воображение уже рисовало ему совсем другого человека, не лейтенанта Хораса и не того, кем он был до кораблекрушения, а совершенно новое существо по имени Комендант, – мне неизвестно.
Могу сообщить только, что золотая маска скоро стала являться буквально повсюду; горящая огнём, ликующая, отражающая всю нашу жадность, все наши неуёмные желания, она сделалась вездесущей настолько, что никто даже не заметил, когда именно ей удалось быстро и незаметно узурпировать место символа государственной собственности – широкой стрелы, той самой стрелы, что красовалась на бочонках и плотницких инструментах, а позднее, в виде тавра, даже на наших предплечьях, – таков был зримый символ слияния воедино государственных и личных интересов, а также непроницаемой секретности, столь характерной для сего великого человека.
Комендант уединился с Йоргеном Йоргенсеном, и между ними состоялась первая из тех длительных бесед, коих последовало великое множество и после коей Старый Викинг принялся строчить в Министерство по делам колоний отчёты, теперь уже сообщающие о неуклонных и даже невиданных достижениях. В отчётах сих прогресс хотя и встречал неизменно на пути своём разного рода препятствия, однако никогда не замедлял торжествующей поступи из-за таких неизбежных обстоятельств, как удалённость от цивилизации, леность и неумелость работников-каторжан, нехватка опытных мастеров и потребных для них инструментов. В этих отчётах возникал образ хорошо управляемого заведения, очень приличного, приносящего умеренную прибыль, и в то же время содержалось нечто вроде рекламации на непригодные для хозяйствования земли и ни для чего не годные души преступников. Но только Йорген Йоргенсен обращал внимание, что слюна, сверкающая в тёмном провале меж позолоченных губ, уже черна от ртути, которую Комендант принимал, пытаясь вылечить сифилис.
Затем этот последний отдал приказ открыть двери складов, подведомственных Интендантству, и начать торговлю имеющимися там товарами. Он распорядился, чтобы весь запас солонины, до последнего бочонка, отгрузили американскому коммерсанту из Нантакета, связанному с китобойным промыслом, в обмен на два старых китобойных судна, которые он затем послал, набрав из каторжников две новые команды, на поиски той огромной рыбы, что некогда поглотила Иону. Один китобой затонул вместе со всем экипажем где-то у самых Врат Ада, но другой вернулся к берегам голодающего Сара-Айленда, где жалкий рацион колонистов состоял из рыбы и подходящей к концу муки, привезя в трюме то самое ценное, что дала разделка двух горбатых китов, и Комендант начал торговать китовым жиром.
На вырученные деньги он купил новые суда и отправил их к берегам того острова, где совсем недавно пребывал в безвыходном положении, охотиться там на птиц ради их мяса и на тюленей ради их шкур. Из каторжников, коим доверял более других, он сформировал свою личную стражу, наделил её привилегиями и поручил ей перестрелять половину своих солдат, утаил сей факт от колониальных властей и продолжал получать за них жалованье. Он удвоил добычу редкой местной сосны и уменьшил вдвое поставки оной в Хобарт, а затем, когда торговля ею начала процветать, учетверил добычу и вчетверо уменьшил поставки, высылая эту жалкую дань колониальным властям в сопровождении письменных жалоб на практически непреодолимые трудности, такие как выход из строя инструментов, совершенная неопытность пильщиков, эпидемия невыразимого греха и немилость стихий, сковывающих льдом реки целых шесть месяцев в году.
Торговые операции он затевал самые экзотические, меняя десяток бочек китового жира на один-единственный перезревший и вонючий плод гуаявы, или инструменты, необходимые для создания чертежей новых судов, или игуановы яйца, вельбот – на груз недозрелых бананов, а хорошие красные мундиры – на шёлковые тюрбаны.
Однако вопреки тому, что нашёптывали своим бразильским матросам португальские купцы, взявшие в Малайзии полный груз молуккского пера, опустошая трюмы судов в порту Сара-Айленда, и, уж конечно, тому, что ворчали босоногие арестанты, таская огромные брёвна через лесную чащу к берегам замёрзших рек, отнюдь не все его торговые предприятия были сплошным безумием.
Что же касается гуонской сосны, то её масло, по заверениям Коменданта, могло использоваться одновременно и в качестве афродизиака, и в качестве лекарства от французского насморка, что делало его поистине волшебным снадобьем, чудесным вдвойне, ибо оно не только выводило принявших его на вершины любви, но и предохраняло их там от падения, и за него он получал из Индии тончайшие шёлка. За стаю какаду с зеленовато-голубыми хохолками, которых он раскрасил под птенцов попугая ара, научил декламировать меланхолические стихи в духе Александра Попа и петь страстные песни, пересыпанные забористыми словечками из лексикона каторжников, Комендант получил четырнадцать бразильских каравелл и семь пушек, сразу же обменял их на княжество в Сараваке, которое один левантийский купец незадолго до этого выиграл в игру под названием «тарок» по дороге на юг, в баснословное королевство Сара-Айленд, а княжество продал, чтобы финансировать строительство дворца и ещё одной верфи.
За весь австралийский континент, который Комендант недавно объявил подвластной ему территорией, ибо Муша Пуг по его приказу сплавал на вёсельной лодке на материк и водрузил там на безлюдном пляже флаг независимого княжества Сара-Айленд, он получил целую флотилию с грузом сиамских девушек. Днём они торговали собой в рощицах среди папоротников, но когда начинало темнеть и выпадала роса, сиамки собирались под навесом у северной стены Пенитенциария. Там они громкими криками расхваливали свой товар, призывали поклонников показать, какие они мужчины, и пили их семя в убеждении, будто оно излечивает от чахотки, которой заболели многие из них.
Репутация Коменданта упрочилась, молва о нём распространялась дальше и дальше, и к Сара-Айленду начали стекаться корабли со всевозможными ремесленниками, торговцами, попрошайками и шарлатанами на борту. Комендант приветил их всех, и то, что началось как полузаконная, но никем не пресекаемая торговля из-под полы у южного частокола, где по субботам во второй половине дня собирались служители чистогана, постепенно превратилось в базар, а тот превратился во внутренний рынок, а он, в свою очередь, – в идею создания новой нации, нового государства. «Ибо что есть нация?» – часто спрашивал Комендант у Доктора, и тогда голос его становился настолько же странным, как и старая присказка, которую он любил повторять: «Что есть нация, как не народ, который располагает торговым флотом? Что есть язык, как не диалект, у которого имеется армия? И что такое литература, как не слова, коими торгуют, словно патентом на благородство?»
IV
Решение Коменданта стать земным воплощением лейтенанта Хораса имело одно значительное и непредвиденное последствие: к нему стала поступать почта, адресованная усопшему. В целом его корреспонденцию можно было бы назвать малопримечательной и спорадической, когда бы не могучая, полноводная река писем, кои продолжала слать покойному лейтенанту его сестра, мисс Анна. На основании некоторых лирических отступлений, содержавшихся в её посланиях, Комендант смог прийти к выводу, что ещё до того, как утопленнику стали досаждать морские вши, ему жутко досаждали эпистолы его сестрицы. Он отвечал на них редко – можно сказать, почти никогда не отвечал. Но Комендант, ставший, так сказать, «суррогатным» братом для мисс Анны, отнёсся к ним совершенно иначе. Он принялся писать ей регулярно и с воодушевлением, иногда посылая по два, а то и по три письма на каждое, присланное ею.
Возможно, сначала он собирался использовать переписку с нею, чтобы выудить побольше сведений личного характера, касающихся её брата, которые помогли бы сделать его перевоплощение более совершенным. Однако вместо того чтобы выспрашивать о себе самом, он задавал в письмах – копии их я спустя много лет обнаружил переплетёнными наподобие книги – вопросы, призванные выведать побольше подробностей о её семье, о мире, в котором она живёт; ему хотелось узнать, чем она интересуется, что волнует её, что восторгает.
Вскоре переписка их зажила собственной жизнью. Трудно сказать, было ли это действительно навеяно тем, что она писала, или Комендант читал между строк, однако постепенно он пришёл к заключению, что его недавно обретённая сестра – в высшей степени необыкновенное существо. Мисс Анна, будучи в восторге от вдруг проснувшегося интереса к её особе, а также от того, что брат наконец оценил её по достоинству, писала всё чаще – и, что самое примечательное, всё больше от чистого сердца. Тон её писем изменился настолько, что Коменданту порой казалось: теперь они выходят из-под пера совсем другого человека, в коем он стал распознавать по-настоящему родственную душу. И когда её письма так преобразились, Комендант усмотрел в них уже не источник полезных сведений, но, скорее, страстный стимул. Ибо по мере того как укреплялась его вера в незыблемость своего положения как истинного правителя подвластного ему острова, соответственно росло в нём и чувство отчуждённости от других людей. В одних только письмах мисс Анны находил он сразу и ту меру интимности, и тот источник вдохновения, которые действительно заслуживали вознаграждения.
Характеризуя поток писем мисс Анны, я назвал его могучей, полноводной рекой, но это не совсем точно. Конечно же, она строчила свои завораживающие послания по два, по три в неделю, но доставляли их всего раз или два в год, а стало быть, и влияние их на ум Коменданта никак нельзя сравнить с тем постепенным воздействием, кое оказывает поток на вмещающие его и медленно им размываемые берега; оно, скорее, напоминало приливную волну, что бешено мчится и сметает всё на своём пути.
Когда позднее передо мной встала задача изобразить некоторые из её писем кистью, я находил их неизменно бурными, бьющими через край; форма письма была слишком тесной для них; предложения набегали одно на другое, фразы играли в чехарду с мыслями, кои в них содержались; писавшая их словно боялась, что не успеет сообщить тому, кого считала младшим братом, обо всех новых чудесах своего века, казавшихся ещё чудеснее из-за чувства личной сопричастности, которое ей удавалось передать. Она пила чай с родною сестрой Джорджа Стефенсона, и та пришла в восторг от идеи мисс Анны назвать построенный братом паровоз «Кипучим громовержцем»; однажды вечером она отважилась посетить неподобающее даме развлечение – травлю медведя в Файв-Кортсе, где её представили поэту по имени Джон Ките, с которым она, как сама о том написала, обменялась парой замечаний о непутёвых братьях, затерявшихся на просторах Нового Света.
Эти письма были мучительны для Коменданта, который стал очень чувствителен к пафосу больших расстояний. Они искажали его видение Старого Света, приуменьшая всё повседневное, банальное, мелочное, что есть в Европе, и преувеличивая всё поразительное, тонкое и чудесное в этом далёком мире, до коего нужно было плыть целых полгода.
Сознанию Коменданта европейские события представлялись эпохальными, он обнаруживал между ними самую неожиданную связь. Так, например, паровоз, поэма Байрона «Дон Жуан» и сложенные по последнему слову техники камины барона Рамфорда на страницах писем мисс Анны соединились случайно, в силу того, что она тем или иным восхитительным образом оказалась с ними связана; когда же они все разом, совершив молниеносный прыжок, перемахнули в сферу воображения Коменданта, то совместились там, и он выдвинул идею бездымного романтического путешествия, сопровождающегося утехами плоти, которую принялся осуществлять с поистине безумной настойчивостью.
В один из вечеров, когда глаза его в прорезях золотой маски вконец устали от перечитывания удивительных писем и он смежил веки в отупелом предчувствии надвигающегося сна, его осенило, что все чудеса техники в Европе либо напрямую порождены изобретательностью мисс Анны, либо являются непосредственным плодом её благодетельных поступков, а также её мудрых советов или какого-нибудь иного милостивого вмешательства; это касается и паровозов, и пароходов, и парового молота, и даже той сверхъестественной силы, которую зовут электричеством, – всё это сотворила мисс Анна!
Затем, по прошествии некоторого времени, он убедил себя, что не только материи технические, но даже такой чудесный феномен, как современная Европа девятнадцатого века, со всей очевидностью обязаны самим своим существованием изобретательности его сестры. И тут словно величайшее откровение сошло на него: он вдруг осознал, что его сестра изобретает Европу, и всё тело его судорожно передёрнулось при этой мысли. На следующее утро, когда Старый Викинг подвёл для него на счётах итог месячных поступлений от продажи спермацета, он поймал себя на том, что раздумывает, а не проделать ли и ему то же самое. Пока перед глазами его летали взад и вперёд чёрные и белые костяшки, в мозгу мелькало нечто совсем иное; там тоже вёлся некий подсчёт, и в итоге получалось, что ему следует превратить штрафную колонию Сара-Айленд в некое произведение собственного воображения, помноженного на собственную же волю, повторив, таким образом, достижение мисс Анны.
И тогда он вскрикнул, да так громко, что Старый Викинг в испуге уронил счёты, которые раскололись, и рассыпавшиеся костяшки запрыгали по каменным плитам пола в келейке Коменданта. И пока они катились в разные стороны, а Старый Викинг пытался их подобрать, Комендант всё потряхивал головой, словно пытаясь прогнать морок. Однако решение оставалось твёрдым: он пустит в ход всю свою изобретательность и заново воссоздаст на Сара-Айленде Европу, только ещё более удивительную и баснословную, нежели в любом из описаний сестры.
В тот день, когда счёты Старого Викинга разлетались по пыли россыпью чёрных и белых костяшек, прежние чёрно-белые видения Коменданта, навеянные возвращением морских птиц на гнездовья, взорвались, сложившись затем в яркую калейдоскопическую картину новых его желаний. Отныне он решил, что поплывёт по морю крови, пролитой каторжниками, и единственным оправданием ему станет движение к заветной цели, а письма мисс Анны повлекут его к оной, словно магнит, они послужат путеводной звездой, указующей путь в диковинном его путешествии, тогда как все мы будем только невольными пассажирами.
V
В то время жизнь моя вошла в обыденную колею, и если я не назвал бы её приятною, то по сравнению с участью большинства моих сотоварищей по каторге она уж всяко могла считаться весьма сносной. Хоть я по-прежнему спал в Пенитенциарии вместе с остальными арестантами, но всё-таки от утренней переклички до вечерней поверки пользовался известной свободой – мог пойти куда захочу и вообще был предоставлен самому себе. Я получал дополнительное питание, ежедневную порцию рома, и мне разрешили разбить свой собственный огородик рядом с загоном Каслри. У меня даже имелась женщина, что немаловажно в колонии, где повсюду одни только мужчины.
То была Салли Дешёвка, любовница Коменданта. Вследствие этого мои свидания с ней заключали в себе, конечно, немалый риск и происходили скрытно, вдали от посторонних глаз, в таком месте, куда никто даже случайно не мог забрести, – в кустах между загоном Каслри и обрывистым берегом позади него.
Здесь, под надёжной защитою густых чайных кустов и не менее густого запаха навоза, хранился в фаянсовых кувшинах запретный запас самодельного грога, который мы изготовляли из краденых сахара и смородины, а затем настаивали на листьях сассафраса для большей крепости – в память о напитке, коим потчевал в своём заведении Капуа Смерть. И пребывая будто бы в пот исках какой-нибудь подходящей рыбины, которую молено нарисовать, я на самом деле всегда обретался под чайными кустами, где находил совершенно иной улов, а именно прелести Салли Дешёвки.
Спрятавшись ото всего мира, мы проводили в нашем укрытии дни напролёт. Начиналась зима. И хотя над островом лютовали жестокие западные ветры, продувавшие его насквозь, тут, в чайных кустах, под защитою густых ветвей мы чувствовали себя на седьмом небе – так нам было тепло и уютно лежать, тесно прижавшись друг к другу, ну просто рождественская ночь, да и только. Здесь мы обменивались словами, как бы сбывали их друг другу.
Моё любимое было «Мойни».
Её любимое – «коббер», что по-австралийски значит «дружок».
Салли Дешёвку бросало в дрожь от моих рассказов о Лондоне; её одновременно и пугало, и приводило в восторг описание людских толп, куда более многочисленных, чем самые большие стада кенгуру, и зданий, таких высоких и так тесно поставленных, что меж них образовывались настоящие долины, ущелья и овраги, причём без единого деревца в поле зрения. Она же в свою очередь рассказывала мне о том, как была сотворена Земля Ван-Димена, как бог Мойниударил по суше и получились реки; как он, пыхтя и выпуская клубы дыма, надул её и получились горы.
– А кем создана бухта Маккуори? – спросил я однажды. – Богом Мойни!
– Бухта Маккуори? – переспросила она. – У Мойниэто горшок для мочи… Коббер.
При этом слове от неё начинало попахивать солёной сельдью, а я передавал ей свою трубку, и, крепко зажав ту зубами, она трепетала и билась в моих объятиях, словно рыба, и пахла теперь уже совсем иначе, пожалуй, гораздо лучше, а затем мы отправлялись в плавание, улетали, пускали корни, резвились – самым замечательным образом. У неё были маленькие груди, толстый живот, тонкие ноги и – поначалу – невероятный аппетит к любви. В страсти она вела себя ужасно громко, издавая нечто среднее между ночными криками ван-дименского дьявола и воплями ковбоев на родео; мне от них было сразу и очень приятно, и очень страшно, ибо шум угрожал выдать нас с головой – даже при том, что Каслри вовсю распевал рождественские гимны на заднем дворе, как это водится в доброй старой Англии. Как я ни уговаривал её предаваться страсти не столь громко, ничего не помогало. Она пропускала мимо ушей мои слова, имея вообще очень смутное понятие о стыде, и, когда на неё накатывало желание, что поначалу, как я уже говорил, происходило более чем часто, она думала лишь о своём удовольствии, а вовсе не о том, что я из-за неё, возможно, буду держать ответ перед Доктором либо Комендантом или даже попаду в команду колодников.
Я покривил бы душой, однако, если бы стал утверждать, будто подобная, почти обыденная жизнь устраивала меня полностью, впрочем, я знать не знал, что ей суждено вскоре закончиться. Мысленно возвращаясь в те времена, я теперь мог бы сказать, что именно тогда всё и начало рушиться. Спустя какое-то время Салли Дешёвка всё-таки обрела некоторое представление о том, что прилично, а что нет, однако это сопровождалось почти полной утратою всяческого интереса к моей особе – теперь её привлекал Муша Пуг, и она проводила дни напролёт в обществе сего цепного пса, вознаграждённого за верную службу выгодной должностью конторщика при Интендантстве и потому располагавшего куда большими возможностями снабжать её жратвою, грогом и табаком в сравнении со мной. А я, уже привыкший воспринимать внимание Салли как должное, почувствовал, что мне её не хватает просто катастрофически.
К счастью, рисунки рыб получались у меня всё лучше и лучше, а с ростом мастерства улучшались и мои виды на выживание. Наброски становились всё более лаконичными, полезными, как хорошо оснащённые мачты, и такими же надёжными; они как нельзя более подходили для того корабля науки, капитаном коего мнил себя мой Пудинг.
Впрочем, какую параллель ни проводи, Пудинг был в любом случае доволен, а порою его прямо-таки обуревала радость, ибо теперь воображению его рисовалась картина «Триумфальное возвращение в Лондон великого естествоиспытателя и знаменитого ихтиолога Лемприера»; он так и видел уже газетные заголовки, представлял, как тихим голосом ответствует всем этим дамам высшего света, которые на званых вечерах, устроенных в целях чествования Науки в его лице, припадут к его ногам и начнут вопрошать, каким образом ему удалось выжить в краю «дикарей, джунглей и голодных готтентотов», и как он, исполненный величайшей скромности, объяснит им: «Всё дело в том, сударыни, что я верил в Науку и в то, что должен внести свой маленький вклад в её Священную Миссию».