355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Фланаган » Книга рыб гоулда » Текст книги (страница 11)
Книга рыб гоулда
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:01

Текст книги "Книга рыб гоулда"


Автор книги: Ричард Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

VIII

У себя под кроватью в потёртом чемодане, обтянутом тёмным сафьяном, Доктор хранил несколько книг по естествознанию, а также короткое письмо Иеремии Бентама, ответ на пространное послание Доктора сему великому человеку, в коем утверждалось, что предложенная Бентамом идея паноптикона, то есть образцовой круглой тюрьмы с надзирателем в середине, где все заключённые находились бы под постоянным наблюдением, могла быть успешно применена к естествознанию.

Сие письмо было главнейшим сокровищем Доктора, залогом его блистательной будущности, когда он войдёт в число членов Королевского общества, что, как он заверил меня, есть высшая цель стремлений любого учёного и джентльмена и отмечает тех, кому суждено войти в анналы истории.

Говоря по чести, ваш покорный слуга Билли Гоулд сперва не испытывал к рыбам большого интереса и, если бы мог увильнуть от общения с ними, несомненно так бы и сделал. Изучая содержимое чемодана мистера Пудинга, он наткнулся на Systema Naturae Линнея, а также на дешёвое сокращённое издание «Естественной истории» Плиния, которую Доктор называл глупою трескотнёй невежественного римлянина.

Однако на его страницах я нашёл не только целый бестиарий, сиречь зверинец мифологических созданий, таких как ехидны и василиски, но и нечто большее. Усваивая плоды наблюдений Плиния, я обнаружил, что человек отнюдь не центр вселенной и живёт в очень опасном мире, где женщина может выкинуть плод лишь из-за того, что в её комнате погасла лампа, в мире, где человек просто теряется, даже более чем теряется – исчезает в необычайной и необъяснимо величественной вселенной, полной чудес, пределом которой служит лишь наше ограниченное воображение.

Совсем другим оказался труд некоего доктора Боудлер-Шарпа, называвшийся «Книга яиц», и дух паноптикона явно был близок её автору. Он описал в ней 14 917 различных яиц, откладываемых шестьюстами двадцатью видами пернатых. Стиль автора отличала незатейливая и брутальная фактографичность. Вот характерная выдержка из неё.

«В т. ч.:

Яйца ортоникса Темминка(Orthonyx temmincki) имеют овальную форму, в меру блестящие и обычного белого цвета. Измерения трёх яиц соответственно: 1,07 на 0,76; 1,13 на 0,8; 1,17 на 0,8».

Я начал понимать, что вкусы моего Пудинга, сколько ни старайся, никогда не станут моими. Он представлял собою ходячую систему, причём дефектную, с трещиной. Систему чего? Ему самому сие было непонятно, и он жаждал это «что-то» найти. То был поистине новый доктор Боудлер-Шарп в поисках ещё одного яйца, которое поддавалось бы измерению. Он хотел стать ихтиологом, тогда как я счёл бы за лучшее оказаться рыбой. Он мечтал приобрести, а я – избавиться.

Я бы предпочёл, как некогда в детстве, смотреть на дрозда, посреди зимы склевывающего улиток, нежели читать всякую дребедень вроде книги доктора Боудлер-Шарпа; по мне, уж лучше глядеть, как дрозд долбит клювом раковину улитки, положив ту на камень, вокруг которого разбросано множество уже разбитых скорлупок, пока не доберётся до заключённой внутри пищи. Поверьте, это куда лучше иллюстрированной амбарной книги, что перечисляет разновидности дроздов, различаемые по форме коготков и клюва. Куда приятнее слушать тревожное посвистывание соловья, когда тот чем-то обеспокоен, и видеть, как замирают, словно замороженные, его птенцы, чем изучать коллекцию птичьих чучел в застеклённых шкафах, измеряя окружность головы и размах крыльев. Подобные занятия, классификация и всё такое, есть, как однажды заметил мой свихнувшийся приятель по прозвищу Полоумный Кларенс, «полный мрак», а я считаю их тщеславным суемудрием, отнюдь не заслуживающим какой-либо похвалы.

Тут я должен признаться, что никогда не чувствовал себя до такой степени малопригодным для возложенного на меня поручения, как в преддверии зарисовки рыб. В какой-то миг я даже ощутил приступ панического страха. Я пытался успокоиться, нашёптывая себе, что мне поможет прошлый опыт гравёра. Но если уж говорить об опыте, единственное, что я действительно получил в результате былых своих трудов, так это приказ об аресте, где значилось моё прежнее имя, так что его, имя, пришлось срочно менять на новое, незапятнанное – увы, оно оставалось таковым совсем недолго. Были у меня, правда, некоторые навыки колониального живописца-декоратора, украшавшего своею мазнёй кабаки, малевавшего вывески да порою писавшего портреты – однако я знал свой потолок. Я не умел делать наброски; меня только и хватало, что на копирование банкноты или векселя да рисование карикатур, высмеивающих чудаковатость низов и чванливость верхов колониального общества; причём я никогда не сомневался, что всё на них получится плоским, а все контуры будут воссозданы либо с помощью кальки, либо посредством сетки квадратов, либо попросту наобум.

Рыба – это вам не банкнота, сей объект нелегко подделать.

Рыба есть скользкий, трёхмерный монстр, в коем присутствуют все мыслимые виды кривых; она, можно сказать, купается, живёт в них; ну а раскраска её поверхности, полупрозрачность её плавников наводят на мысли об основном смысле и о сокровенных загадках жизни. Подделывая деньги, я всегда мог успокоить свою совесть тем, что коммерция всё равно сущий обман; одним жульничеством больше, одним меньше – невелика разница.

Но всякая рыба есть сама истина, сама правда, и, не представляя себе, как надо рассказывать правду, а уж тем паче писать её акварелью, я несколько дней вообще избегал делать это, развив лихорадочную деятельность и с головою уйдя в хлопоты по благоустройству хибары, гордо звавшейся домом Доктора. Пока я всё начищал и намывал в нём, а затем чинил то, что сгнило или пришло в ветхость, пока приводил в порядок многочисленные и разнообразные коллекции, меня вновь посетила былая фантазия стать портретистом, дабы изобразить все хобартовское общество, – нелепица, я понимаю, уж сколько шуток по сему поводу пришлось мне выслушать ещё до того, как я попал в город, – но мне пришла в голову мысль, что физиономии, отмеченные печатью такого тёмного прошлого, заслуживают, чтоб их написал человек, имеющий столь мало таланта, как я. Ведь мои работы предназначались не для Королевской академии искусств, не для Прадо или Лувра, но для ублюдков и дураков, съехавшихся со всего Старого Света, утомивших его воровством и разбоем и решивших, что это даёт им право командовать и распоряжаться в Свете Новом.

Чем, вынужден добавить, они и занялись.

Ну что же, именно сим путём люди испокон веков и приходили к власти; я вовсе не думал возражать – мечтал только примоститься где-нибудь с краю, чтобы заработать на кусок хлеба. Ибо, как однажды сказал Капуа Смерть, если когда-нибудь на земле дерьмо станут продавать на вес золота, то бедняки начнут рождаться вовсе без задниц. Таков наш удел, и я не претендую на то, чтобы тут что-нибудь изменить; ничего не поделаешь; мне лишь хотелось подсуетиться и постараться выжить. Мне вовсе не улыбалось стать плотником, или пастухом, или юнгой на китобое. Для этого не годились ни мои руки, ни моя спина, ни весь мой предшествующий опыт работы.

Сперва я просто рассчитывал как-нибудь притереться к прогнившей, но всё-таки господствующей системе, и если для этого требовалось копировать всё, что попросят, будь то банкноты или гнусные рожи почтенных горожан, я не возражал – только бы это не привлекло лишнего внимания ни к ним, ни ко мне.

Главная закавыка состояла в том, что мастерство моё, коего, пожалуй, достало бы для изображения сливок здешнего общества, хоть и не слишком верного, всё же было слишком мало, чтобы я не питал сомнений, смогу ли создавать рисунки, сравнимые с триптихом капитана, не обману ли ожиданий нового заказчика; я опасался, что если не сумею им соответствовать, если обнаружится, что я вовсе не тот, кем желал меня видеть Доктор, то я запросто попаду на виселицу. Но далее если бы мне хватило умения выполнить работу, я был уже совсем не уверен, что действительно хочу этого. Доктор увлёк меня, можно сказать, совратил, пообещав положение Боттичелли, однако настало утро нового дня, и я увидел, что оно подозрительно напоминает нечто другое; мне стало казаться, что я взвалил на себя ношу, которую до сих пор тащил Боудлер-Шарп.

Если бы я мог найти более подходящее и менее опасное место для постоя, то, несомненно, с радостью сделал бы это, но выбирать не приходилось. Ничего иного не оставалось, как искать подход к поставленной передо мною задаче.

Когда Доктор уходил надзирать за отправлением телесных наказаний или заниматься медицинским освидетельствованием, чтобы в очередной раз лишить больных и умирающих отсрочки от работы в команде колодников или, в особых случаях, отправить их в лазарет, и я был уверен, что мне никто не помешает, я открывал его чемодан и тщательно изучал, как и в каком стиле выполнены в книгах рисунки растений и животных. В лучших из них, конечно же, ощущалась та лёгкость, достичь которой мне, как я прекрасно понимал, не суждено было никогда, однако худшие изображения представляли собой такую же тусклую мертвечину, какой, верно, являлась и сама «натура», когда художники её рисовали, так что меня утешала льстящая самолюбию мысль, что я сумею справиться с этим не хуже.

Но когда я отправлялся к рыбакам, чтобы посетить их лодки и посмотреть, что попалось к ним в сети помимо очередного раздутого утопленника – каторжанина, захлебнувшегося в волнах при попытке к бегству, – сердце моё опять наполнял страх, стоило мне снова увидеть сплошную массу трепещущих плавников и жабр, передать вид коих, казалось мне, выше моих сил.

Похоже, у меня был единственный талант, полезный художнику, – мгновенно схватывать особенности характеров и человеческих лиц, а затем передавать их в своих рисунках, шаржированно и грубо, и я с удовольствием развивал его, делая углём всяческие наброски на сложенных из песчаника стенах Пенитенциария, куда нас приводили на ночь и где мы спали в завшивленных гамаках, развешенных по всему длинному и мрачному помещению казарменного типа.

И вот на седьмой день моего пребывания в ипостаси слуги Доктора, когда я на потеху приятелям-каторжникам рисовал неприличную картинку, карикатуру на моего хозяина, причём в голом виде, случилось нечто совершенно поразительное.

У доктора вырос спинной плавник.

Слегка обалдев, я на мгновение замер.

Кто-то хихикнул.

Капуа Смерть рассмеялся.

А я тут же смекнул, что делать дальше, и угольные глаза округлились, превратясь в большие и скорбные сферические очи, за которыми начали прорисовываться жабры. А позади всего этого возникло туловище, похожее на луковицу. Та принялась расти, и на её кончике появился хвостик. Её пузатые, словно раздувшиеся, бока я покрыл там и сям стремительными штрихами, напоминающими не то шипы, не то иглы, так что, если б не хвост, сия композиция была бы похожа на колючий мяч.

IX

На следующий день я взял у команды рыбаков живой образец такой рыбины, чисто символически прибрал в коттедже, передвинул маленький круглый столик, инкрустированный слоновой костью, так, чтобы максимально использовать проникающий через единственное окошко утренний свет, достал коробку с красками и принялся за дело.

День выдался не такой уж плохой, то и дело проглядывало солнце, правда, ближе к вечеру стал накрапывать мелкий дождик, но меня слишком увлекла работа, чтобы я обратил на это какое-нибудь внимание. Сделав несколько предварительных набросков, все на одном и том же листе бумаги, я испортил затем ещё два чистых листа: один случайно залил индийскими чернилами, на втором не сумел как следует передать пропорции хвостика – а всё из-за отчаянного желания, чтобы рыба на картинке выглядела как живая.

Но третий вариант мне понравился – о нет, это не был шедевр, могу вас заверить, – но в том, как был чуть приподнят большой чёрный зрачок слегка испуганного, капельку драчливого глаза, я смог прочесть удивление рыболова, который сам угодил на крючок.

Слишком выступающая лобная кость, которою Доктор так гордился (вместилище гения, как он всего день назад доверительно сообщил мне, постучав по выпуклой своей черепушке), нависала надо ртом; и я ощущал, как бьётся внутри тяжкое содержимое и всё не может пробиться наружу, а потому сместил линию немного вбок; и она побежала вправо и вниз, образовав губастенький ротик, в очертаниях коего сквозила какая-то невысказанная грусть, да ещё скрытая чувственность, превратившиеся, однако, в уверенное и навязчивое физическое присутствие. Но затем я повёл линию в сторону хвоста, и… Ага! Получилось! Вот теперь-то он и попался! Ну конечно же, это был он, Доктор! И вот оно, раздувшееся, как пузырь, туловище, а вот и смешные, растопыренные колючки, выставленные напоказ, а ещё – забавный хвостик в самом конце этой рыбины, похожей на воздушный шар, наконец-то и этот смешной лепесток показался на поверхности. Острое чувство радости пронзило меня, ибо теперь-то он действительно попался, я его поймал и выставил на всеобщее обозрение.

Вечером, когда Доктор вернулся, я показал ему первую картинку.

Тот взял её в свою пухлую ручку, отставил подальше, затем поднёс к неестественно большим, как у оленя, глазам и плоскому толстому носу, опять отставил, опять приблизил, и так он всё рассматривал и разглядывал её – впрочем, я уже успел привыкнуть к этой его манере, – а затем прочёл пространную лекцию о том, какими средствами обороны обладает рыба-дикобраз, как она может раздуваться, увеличиваясь втрое против обычного размера, выставив колючие шипы-иглы, и таким образом отпугивает хищных рыб. И всё время, пока Доктор продолжал говорить, он не прекращал свою игру, то отставляя картинку подальше, то поднося к самому носу, клал её на стол, опять брал в руки и, вытянув их обе, подолгу рассматривал.

Наконец он объявил, что рисунок довольно-таки недурён.

И тут его позвали присутствовать при повешении, и он ушёл, оставив нас с рыбою-дикобразом любоваться друг другом при меркнущем свете уходящего дня.

Я снял ноле с крючка рядом с камином, где он всегда висел, и приставил остриё к тугой тушке рыбы-дикобраза. Потом нажал.

Сперва та немного прогнулась, затем кожа прорвалась и через разрез с силою вышел воздух; рыбина сдулась, глухо пшикнув.

Теперь на столе лежала уже совершенно другая тварь, вовсе не похожая на колючего монстра, которого я нарисовал; это была мелкая рыбёшка с большими глазами, словно обвинявшими меня в том, что я ничего не понял в её рыбьей жизни, не догадался, насколько ей необходима хоть какая-то защита, этой рыбёшке с дряблой, как лоскуток, кожей и воткнутым в неё большим ножом.

Я понимал, что распоряжения нарисовать её в таком виде не последует и что далее никто из колодников не позарится на сию явно ядовитую мелочь. Я бросил её в камин, и она тряпочкою повисла на одном из тлеющих поленьев, словно ещё одна загубленная, поникшая душа.

Рыба четвёртая
Звездочёт

О гное, выдавливаемом из моллюсков – Возвращение морских птиц – Предчувствие миссии – Возвышение Коменданта – Комендант захватывает власть – Что такое нация – Мисс Анна и её благотворное влияние – Изобретение Европы – Продажа Австралии – Роло Пальма, беседующий с ангелами – Муша Пуг – Истоки его ненависти к содомитам – Железнодорожная лихорадка

I

Побджой, довольный моим последним «Констеблом», решил меня угостить и принёс несколько морских ежей. Не скажешь, что в этом лакомстве много мяса, но такая награда для меня гораздо важнее, чем может представить мой щедрый тюремщик. Вообще-то из ежа можно пальцами выковыривать икру, чем я иногда и занимаюсь, но отнюдь не ради сего пикантного удовольствия жажду заполучить морских ежей, а из-за усеивающих панцирь ярко-лиловых шипов, которые преображают морского ежа в эдакую полыхающую водяную ехидну. Ранним вечером, когда прилив отхлынет, но будет ещё достаточно светло, я отломаю шипы от панциря, выну из кладки пола пару камней, небольших, плоских, обкатанных морскими волнами, а затем сотру между ними шипы, как на ручной мельнице, в лиловый порошок. Затем я размешаю этот порошок со слюною и некоторым количеством прогорклого жира – он припрятан с того самого дня, когда мне в последний раз достался обильный плевок субстанции, прежде представлявшей собой свинину, – в плоской, бороздчатой раковине морского гребешка, которая служит мне чернильницею и очень похожа на человеческую ладонь. Готовя таким образом чернила и наблюдая, как закручивается в белой раковине их лиловый водоворот, я не могу не задуматься над тем, сколь удачно подходит их цвет, этот лилово-багряный пурпур императоров Рима и Византии, для нынешней части моего повествования, где речь пойдёт о том, насколько нерасторжимо угодно было фортуне связать судьбу мою с судьбой Коменданта, этого новоявленного кесаря южных морей, о коем уже и теперь-то никто не помнит и коего терзало предчувствие грядущих катастроф, угрожающих в недалёком будущем не оставить и следа от всех блестящих его начинаний. Король, кажется, считает странным, что я намереваюсь посвятить столь изрядное количество страниц прежнему Коменданту, но история последнего и моя тоже, а моя история и его история, ибо его мечты, его замыслы нерасторжимо связаны с моею судьбой; собственно, они-то и предопределили нынешний мой удел. И я говорю Королю, что ему не удастся понять всех превратностей моей жизни на Сара-Айленде без того, чтобы сполна постичь, как Комендант в конце концов создал на острове даже не один, а целых дваада, дополняющих друг друга. Второй ад мне предстояло открыть для себя гораздо позднее – увы, слишком поздно, то есть когда правда о нём стала уже чересчур явной, – и он воистину устрашил меня, ибо от связанного с ним чаяния бессмертия действительно веяло ужасом. Но до конца осознать всю извращённую, противоестественную суть сего достижения способен лишь тот, кому полностью и до конца известна вся жуткая правда о Коменданте. Ведь очень скоро выяснилось, что рок накрепко переплёл наши с ним жизни, сколь мало бы ни желал того каждый из нас.

Чернила, коими я намереваюсь далее писать сию повесть, конечно же, вовсе не тот божественный пурпур, добытый в окрестностях Тира, коему Старина Гоулд готов был слагать оды; о нет, это не та краска, которую древние добывали, выдавливая из пузырька за головой моллюска трубянки капельку драгоценного гноя, багрянеющего на солнце; не та лиловая краска, столь драгоценная, что лишь самые богатые и могущественные могли позволить себе выкрашенные в такой цвет одежды, – мой пурпур ежовый, то есть липовый, а значит, он как нельзя более подобает тому, кто, будучи при рождении обвит отнюдь не багряно-пурпурными пеленами, уготованными для императорских отпрысков, пинал ногами, бил кулаком наотмашь и убивал – а всё ради цвета, блёкнущего быстро, как никакой другой. Потому я и не приношу извинений за то, что следующие страницы имеют тот же оттенок.

II

Слухи о его прежней жизни столь же темны и таинственны, как и черты лица его, кои он со временем стал скрывать под золотой маскою, а почему: из стыда ли, из скромности ли, а может, от робости, не ведал никто; не знали также на острове ни его послужного списка, ни из какой он семьи. Он был не менее таинственен, чем знаменитый беглый каторжник Мэтт Брейди, ставший разбойником, хотя каждый из них загадочен по-своему, ибо если Мэтта, неуловимого, как мечта или мираж, никто никогда не видел, то Коменданта видели везде. Но никто не посмел бы сказать, будто понимает его или состоит у него в наперсниках: это значило бы призывать смерть.

Конечно, о нём ходили всякие истории, и отыскивались такие, кто – сперва шёпотом, а затем, после его кончины, и во всё горло – заявляли, будто он спятил. И действительно, нельзя отрицать, что его напомаженные и расчёсанные на прямой пробор волосы, его нос, так похожий на клюв попугая, который он незнамо как умудрялся просовывать в прорезь золотой маски, его бараньи глаза, его рот, который даже в золотом обрамлении казался кривящимся и безвольным, – короче, всё это придавало ему в дни его власти вид хотя и грубый, но внушительный, однако без маски такой вид показался бы просто дурацким.

И чаще других о нём рассказывали самую невероятную из баек: будто он, подобно всем нам, был каторжник, что его отправили в ссылку за невообразимые преступления и гоняли на работы в цепях, как других арестантов, в окрестностях Парраматты, а затем судили ещё раз и законопатили на остров Норфолк, где он окончательно стал человеком отпетым, не боящимся не только никого из людей, но и самого Бога.

Когда тамошняя каторжная тюрьма, где применялись самые изощрённые пытки, была наконец закрыта и её доведённых до крайности узников решили переправить на Землю Ван-Димена, корабль, перевозивший их, в Бассовом проливе настиг и потопил жесточайший шторм. Он единственный избежал смерти и решил выдать себя за лейтенанта Хораса, чей труп – с побелевшим, рябым лицом, изъеденным морскими вшами, – прибой вынес на берег рядом с ним. Вечерело. И вдруг небо, только что довольно светлое, почернело прямо у него на глазах, круглых от страха – не перед внезапным наступлением сумерек, но перед заполнившей весь окоём тучей кричащих морских птиц.

Такого зрелища он ещё никогда не видел! Сотни тысяч птиц, а может быть, даже и миллионы, кои затмили свет заходящего солнца, быстро неслись, будто воды огромной реки, в одном и том лее направлении, паря на огромных крыльях своих, лишь иногда, время от времени, делая ленивые взмахи – они возвращались домой, к мрачным песчаным дюнам, дабы обрести там, как и всегда, пристанище на ночь.

Человеку найти убежище на голом, безлесном острове было гораздо труднее. Кроме него и птиц здесь в основном обитали блохи, мухи, крысы, змеи и пингвины, чьи нескончаемые беспокойные крики по вечерам не давали ему заснуть и, сливаясь с неослабным завыванием яростных западных ветров, превращали ночи его в нескончаемый кошмар.

Несколько месяцев единственной пищей его чреву служило похожее на ягнятину мясо птиц, а уму – вынесенная на песок волнами за компанию с ним одна-единственная книга, Хантингтонова «История наполеоновских войн», служившая для него утешением до тех пор, пока он не был спасён двумя миссионерами-квакерами, кои обследовали отдалённые и пустынные острова Бассова пролива в поисках туземных женщин, купленных либо похищенных китобоями у их соплеменников. Сами они в свою очередь готовы были купить таких женщин либо похитить, дабы расспросить о случившемся с ними и составить исчерпывающий отчёт о сих злодеяниях для лондонского Общества друзей, которое и профинансировало их путешествие. К тому времени, когда китобойный баркас квакеров бросил якорь у обдуваемой ветрами голой скалы, столь долго служившей ему пристанищем, с ним произошла некая метаморфоза, он преобразился и стал другим человеком, приобретя елейный душок маленького начальника, и под пухом морских птиц, покрывавшим лицо его и одежду и слегка шевелившимся на ветру, уже тогда начало зреть убеждение, что ему вскоре представится возможность проявить свою изобретательность.

И вот странноватая компания, в которую кроме него входили всё те же двое квакеров, чернокожая женщина и трое детей другой, незадолго до того скончавшейся туземки, выменянные у китобоев на несколько топоров и сахар, отправилась дальше, взяв курс на юго-запад. Ещё с неделю они плыли по Бассову проливу, затем обогнули западное побережье Земли Ван-Димена и наконец достигли печально известной штрафной колонии Сара-Айленд, где квакеры намеревались продолжить своё расследование.

Здесь пути спасителей и спасённого разошлись, и этот последний поспешил принять на вооружение как ту возвышенную риторику по поводу уголовного права, которую только что позаимствовал у честных, вдумчивых и серьёзных квакеров, так и давно усвоенные им немалые познания в области самых низменных страстей человека и звериной природы оного, кои приобрёл самостоятельно, путём собственных наблюдений; на этих двух струнах он и стал играть смычком своего растущего честолюбия, каждый раз извлекая мощный диссонирующе-лицемерный аккорд. Тогдашний комендант майор де Гроот был рад возможности пополнить ряды вверенного ему воинского подразделения, обеспечивающего порядок в колонии и в значительной степени недоукомплектованного, а новоявленный лейтенант Хорас – шансу подкрепить свою изобретательность реальным послужным списком.

После кончины майора де Гроота Доктор и Интендант заспорили, кто из них главнее и кому надлежит стать новым комендантом. Когда же они обнаружили полную неспособность выйти из тупика, лейтенант Хорас пробил брешь в глухой стене и вышел на оперативный простор. Провозгласив себя единственным, кто способен обеспечить порядок среди солдат и дисциплину среди заключённых, он узурпировал пост Коменданта. Далее, действуя в обычном своём блистательном стиле, то есть обращая к своей выгоде собственные же недостатки, он заявил, что ничего не понимает в гражданском праве, однако имеет хорошее представление о праве сильного, кое даётся оружием, а потому побудил служившего в колонии клерком старика датчанина по имени Йорген Йоргенсен, большого любителя поважничать (достаточно упомянуть, что он до самой смерти не расставался с наинелепейшим из фетишей – лазуритовыми бусами, будто бы выигранными им в скат у генерала Блюхера во время случайной встречи в Дрездене), подготовить декларацию о введении военного положения, которая дала начало их дальнейшему плодотворному сотрудничеству.

Даже по уродливым меркам самого уродливого из островов Йорген Йоргенсен, сколько бы он ни надувал щёки, выглядел ничуть не лучше, чем экскремент пеликана, такой же длинный и какой-то ребристый, короче, не человек, а стоячая вешалка для верхней одежды, пытающаяся припомнить, что за шинель упала с неё на пол несколько лет назад. Будучи самой мелкою сошкой в колонии, он постоянно таскал за собой волочившуюся по пыли и грязи длиннющую ржавую шпагу, а также облезлую трёхногую собачонку, которой он дал кличку Эльсинор, причём обе передвигались каким-то одинаково неестественным, подпрыгивающим аллюром. Он имел также привычку на ходу бубнить что-то себе под нос, а иногда останавливался и начинал насвистывать что-то своей собаке, а та делала стойку на задних лапах и повизгивала голосом тонким, похожим на свист. Подобно своей собаке, Йоргенсен прекрасно умел подпевать хозяину. Особенно хорошо это стало получаться после того, как вместо майора де Гроота его хозяином стал лейтенант Хорас.

Никто вначале не придавал большого значения тому, что лейтенант Хорас узурпировал комендантскую должность; все рассматривали сей факт как чистую формальность, которую просто нужно принять к сведению, пока губернатор Артур в далёком Хобарте не разберётся и не назначит кого-нибудь более достойного занять столь важный пост, особенно ввиду предосудительного поведения лейтенанта Хораса, пожатием плеч отметавшего укоры в сожительстве с туземкой, которую квакеры вверили его заботам в обмен на обещание заняться её духовным просвещением и следить за её моральным обликом. Каторжане окрестили её Салли Дешёвкой, но Комендант – вскоре ему удалось настоять, чтобы обитатели колонии звали его именно так, – предложивший ей сперва должность служанки, а затем наложницы, требовал, чтобы все именовали её Мулаткой. По-видимому, он считал конкубинат с представительницей смешанной расы более приемлемым, нежели внебрачная связь с женщиною, в которой легко угадывалась ван-дименская аборигенка. Над этим, как и над многим другим – например, явной его непригодностью для занятой должности, – он сперва смеялся вместе со всеми, приговаривая: «Дотроньтесь! Смотрите! Я такой же, как вы». Но при этих словах птичий пух облетал с его лица, обнажая нечто иное, скорей напоминающее скалу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю