355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Фланаган » Книга рыб гоулда » Текст книги (страница 27)
Книга рыб гоулда
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:01

Текст книги "Книга рыб гоулда"


Автор книги: Ричард Фланаган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

IV

Никто из горстки уцелевших не мог впоследствии толком описать, что творилось на острове, ибо слишком много жутких картин предстало их взорам, странных и ужасных видений, вкруг коих вздымались огненные столпы адского пламени, трепещущего на ветру, словно покрытые пухом морских птиц Комендантовы эполеты.

Никто не мог изобразить всё таким, каким увидел это я – на восьмой день после того, как занялось пламя пожара, то есть за считанные часы до казни, когда стоял голый в своей ставшей духовым шкапом камере, то и дело приникая к тёмной щели в низу двери, ибо слабейший сквознячок казался мне живительным бризом, тогда как повсюду бушевал огненный мистраль, правя свой неторопливый бал.

Изобразить задыхающихся от дыма птиц – туземных стрижей и зелёных попугайчиков, которых ещё не успели раскрасить, соек, которых ещё не успели съесть, всевозможных морских орлов и чёрных какаду, веерохвостых голубей и сизых крапивников. Они падали замертво прямо в кипящее море. Во время отлива их тушки кольцом опоясали остров, образовав бон, о который разбивались наши тщетные мечты, ибо всё ещё только начинало дымиться, бежать было некуда и оставалось лишь бросать мёртвых почерневших птиц в пламя, которое обещало вскоре распространиться на весь Сара-Айленд.

Наблюдать, как сразу весь остров уподобился пещи огненной, где языки пламени слились в одно адское пекло и страданиям не было ни конца ни края, где всё существовало лишь для того, чтобы служить новым топливом, чтобы огонь продвигался вперёд, пока не прорвётся в самое сердце колонии.

Видеть, как вся и всё стало только огнём, ветром да дымом, горьким, как грех, густым, словно грязь; следить, как жар воспламеняет кожу, опаливает волосы и там, где прошёлся его язык, становится красным-красно.

Описать возникающие в дыму силуэты людей, которые мечутся, попадая из огня прямо в полымя, ибо ничего иного не было в этом мальстрёме, этой круговерти. И несчастных солдат с каторжниками, у коих опустились руки перед лицом необоримой огненной бури, кои сложили оружие в неравной битве и все силы употребили на то, чтобы пробиться к пристани, образовав разноцветную мешанину из красных мундиров и канареечно-жёлтых бушлатов, пчелиный рой страха, движущийся к воде, дабы укрыться за молом, искать спасения от адского жара в воде, и все, кто ещё был жив, сожалели об этом.

Я вижу, как они несутся по раскалённой земле мимо повозок, бочек, недостроенных кораблей, доков, вижу, как они загораются на бегу и вспыхивают огненными шарами, дыханье вылетает изо ртов языками пламени, ещё до того как они в агонии испускают последний свой крик; они бегут прочь от огненных смерчей, поднимающихся к небу на сотни ярдов; они клянут это пламя, страшатся его, мчат прочь от него, а оно настигает их, падает с неба жёлтыми, голубыми, красными вихрями, и они летят не чуя под собой ног с одной только неотвязною мыслью: бежать!

V

Но если бы кто дерзнул хоть на миг остановиться, дабы перевести дух, ему бы следовало вспомнить о несчастном Вилли Гоулде в его камере. Ведь он-то не мог бежать. Вы, наверное, предположили, что всех узников одиночек выпустили, дабы они, по примеру остальных, попытались спастись. Но тут вы ошиблись. Наши тюремщики все укрылись за молом, отказавшись отпереть двери камер без приказа Побджоя, а Побджой – по причине, о коей я вам сейчас расскажу, – был призван в главное поселение прямо перед тем, как оно превратилось в кромешный ад, откуда, как мы узнали впоследствии, ему не суждено было возвратиться.

Оставленный жариться в камере, я глотал дым такой густоты, что он застревал в горле, отирал глаза, слезящиеся столь сильно, что, будь у меня тогда акварельные краски, я мог бы рисовать без воды, и утешался лишь размышлениями о человеке, коего фортуна обделила ещё больше, ибо он, единственный на всём острове, никуда не бежал, и не потому, что не мог, а потому, что не хотел.

Комендант сидел теперь на софе, на которой полежал какое-то время, после того как покинул дымящиеся руины камеры-кельи и нашёл убежище во дворце, одном из последних оставшихся в целости зданий. Он чувствовал, как под мокрым полотенцем, пропитанным душистою смолой гуонской сосны, отслаивается его золотая маска, и с неослабевающим удовольствием любовался величественным зрелищем своего дворца, который только недавно уступил натиску огня. Он закашлялся. Несколько струек крови красными ручейками побежали по его чёрным губам и дымящейся маске.

Те немногие, кто ещё оставался подле Коменданта, на все лады утешали его и всячески сострадали, сообщая о мнимых успехах в борьбе с пожаром и подавая чашки с холодным сассафрасовым чаем, дабы смочить губы, прополоскать горло и облегчить кашель, чем лишь усиливали осознание того, сколь далеки они от него и насколько не понимают ни его, ни истинной его натуры.

Ибо на самом деле ничто не доставляло ему большего удовольствия, с тех пор как он повстречал Мулатку. Он возликовал при виде рушащихся крыш и водопадов огня. Когда на его глазах пламя поглотило всё, ради чего он боролся, сражался и убивал, бурное веселье перешло в неимоверное спокойствие, ибо в огне сгинул невыносимый груз неодушевлённых вещей, тяжёлый якорь, надолго приковавший его к ипостаси Коменданта, в которой он более не хотел выступать, к месту – Сара-Айленду, – которое он терпел лишь потому, что более нигде на всём белом свете не мог оставаться на свободе и в безопасности, к жизни – его собственной жизни, – которая теперь казалась ему совершенно абсурдной.

Гостиная, где Комендант когда-то принимал иностранных особ; танцевальная зала, где устраивались потрясающие балы и оргии и где он за длинными зелёными занавесями японского шёлка подстерегал Мулатку, чтобы напасть и овладеть ею тут же, на месте; Великая Зала Истории Нации со множеством портретов в полный рост, которые я написал, изобразив его Благородным Мудрецом, Национальным Героем, Древним Философом, Современным Мессией, Римским Императором и похожим на великого корсиканца Освободителем на белоснежном жеребце, – всё это теперь трещало, посверкивало и полыхало в огне, и когда очередное полотно выгибалось от жара, фигура на нём как бы выходила из рамы, оживала и, покинув стену, где до сих пор влачила дни свои в заточении, возносилась подобно воздушному шару, совершала побег, теряясь в клубах дыма вместе со своими сумасшедшими замыслами и горящими синим пламенем устремлениями.

В тот же огонь бросил он и полученное восемь месяцев назад письмо Томаса Де Куинси. Писатель сей был убит горем: мисс Анна исчезла, и судьба её внушала беспокойство.

Ему было видение, навеянное опием.


«На горизонте пятнышками виднелись купола и башни великого города – чисто абстрактный образ, подсказанный, наверное, картинкою с видом Иерусалима, которая попалась мне на глаза когда-то давно, ещё в детстве. И меньше чем на расстоянии полёта стрелы, на камне, в тени пальм Иудеи, сидела женщина; я всмотрелся: то была мисс Анна! Её лицо хранило спокойствие, однако в выражении глаз сквозила необыкновенная торжественность; теперь я глядел на неё уже с неким благоговением, но вдруг её очертания стали расплывчаты, и, поведя глазами в сторону гор, я заметил, что между мною и ней струится какая-то дымка, какой-то туман; в мгновение всё испарилось, пала кромешная тьма, и не успел я опомниться, как оказался уже совсем в другом месте…»

Как бы ни маскировал свои намерения автор этих строк, Комендант, хорошо понимавший, сколь крепко сидит в писателях стремление потрафить аудитории, догадывался, что Де Куинси – это сквозило во всём его стиле – снедаем жгучим желанием услышать, как завсегдатаи какого-нибудь салона аплодируют его шедевру – тем громче, чем изящнее сей томный лондонский литератор распускает пёрышки, повествуя о том, что не смог найти её, ибо от неё остались лишь слухи – будто она мертва или, того хуже, не существовала вовсе, кроме как на страницах модного романа, и была якобы услана в колонии уставшим от неё романистом. Так не случилось ли повстречать там мисс Анну её возлюбленному брату?

Слёзы, струившиеся из глаз Коменданта, не помешали ему догадаться, что почерк Де Куинси и почерк мисс Анны одинаковы.

Сестра оказалась такой же фальшивкою, как и брат её, его страна и его народ обращаются в пепел – он отбросил надушённое полотенце и столь глубоко вдохнул воздух, насыщенный едким дымом, что его тут же стошнило. И сказку о наступлении золотого века, и крах его, повапленный, словно гроб, и развенчание его утопий, и ад, мысль о котором могла изгнать лишь полная потеря памяти, – всё это учуял он в дымном воздухе полыхающего дворца, который стал символом глупости человека, не способного принять жизнь такой, какая она есть.

Ему показалось, что он очнулся, но не от сна, а от пугающей и ужасной противоположности оного, то есть от яви, перейдя в состояние, когда понимаешь: вся жизнь, если вдуматься, есть дикий сон, в котором человека тасуют так и эдак, где его берут в оборот не только приливы и ветры, но даже знание – кое постоянно рискует оказаться утраченным – того, что человек всего-навсего дрожащий очевидец ежедневных чудес.

Он думал – и не утомляйте меня вопросами о том, откуда Вилли Гоулд знал, что думает Комендант, ибо, если до вас ещё не дошло, что сей каторжник знал куда больше, чем ему полагалось, вам уже ничто не поможет, – итак, он думал всего о нескольких банальных вещах, в голове его крутились очень простые мысли, кои я сейчас воспроизведу, хоть и не совсем по порядку.

«Не существует никакой Европы, которую стоило бы изобретать заново здесь, на острове, и никакая высшая мудрость не обитает в этом дворце, который сейчас поглощает пламя. Есть только эта вот жизнь, которую мы так хорошо знаем, со всей её грязью, гнусностью и великолепием.

Думать о прошлом столь же бессмысленно, как мечтать о будущем. Это всё равно что вызывать духов, ибо каждый может приписать им то, что ему нужно. Вся красота существует только здесь и сейчас. Нет никаких радостей, и никаких страданий, и никаких чудес, кроме тех, которые имеют место сейчас, и никакого совершенства, никакого зла и никакого добра, кроме тех, которые есть сейчас.

Я прожил бессмысленную жизнь ради одного только этого осмысленного и важного мгновения и ради осознания тех вещей, которые теперь знаю, но знание это улетучится из моей головы и из моего сердца столь же быстро, сколь там появилось».

Ему пришло на ум, что даже парфюмеру Шардену едва ли удалось бы наполнить голову Вольтера ароматами столь горького озарения.

Ему подумалось, что все эти вещи он знает теперь целиком и полностью, и он воспринял это как милость, ибо то был итог его в противном случае совершенно напрасной жизни. Затем его посетила мысль, что сии размышления есть последний проблеск бесполезного тщеславия, ведь, как и его дворец, мысли уже превращаются в дым, и он застыл, держа в руке чашку с сассафрасовым чаем, который самым зловещим образом становился всё горячей.

Когда горящая крыша дворца обрушилась и превратилась в костёр, в коем трещали, становясь обугленными головешками, стропила и балки, пламя коего выло и бушевало, затянутое дымом небо померкло прямо на глазах напуганного Коменданта, ибо его затмила тень многих тысяч крыл морских птиц, возвращавшихся на ночлег в песчаные дюны. И предчувствие подсказало Коменданту, что ночь вот-вот обоймет его.

Мысль: я был всем, лишь чтобы обнаружить, что всё есть ничто.

Догадка: отдых есть тишина.

Сассафрасовый чай в чашке, которую Комендант держал в руке, закипел, но, прежде чем вздрогнуть от боли и уронить чашку, он с ужасом почувствовал: золотая маска тоже раскаляется и течёт, словно патока; и обоняние подтвердило, хотя и слишком поздно, что личина опаляет кожу и прожигает плоть; и он вдруг закричал, ибо понял, что маска плавится вместе с лицом, навеки запечатлевая чужой, не его образ, который теперь слит с ним навсегда.

Во всём дворце лишь один он теперь знал, что его судьба и судьба вверенной ему нации наконец-то соединились, стали одним целым, ибо уже только свист пламени отдавался эхом в гулких и пустых коридорах, где кружил лишь пепел; и никто не сумел бы сказать, что именно – хрипы ли в его лёгких, огонь ли, или судьба – окликает: шу-у-у… шу-у-у… шу-у-у;дыхание его раздражает ухо монотонным: брейди-брейди-брейди, или это потрескивает и завывает пламя, подкрадываясь, перепрыгивая с место на место, подлетая всё ближе и ближе; и невозможно было догадаться, не тот ли это ночной кошмар, в котором прибой поднимался всё выше, и выше, и выше; так или иначе, брейди-брейди-брейдии вправду становилось всё ближе и ближе, адское же пламя – всё горячее и горячее…

VI

Но в конце концов ясность сознания вернулась. Комендант лежал на проклятом квартердеке чёрного корабля, харкая кровью и понимая, что сбылись худшие его опасения: он бессмертен. Ему не суждено было превратиться в кита, как впоследствии утверждали некоторые из его предполагаемых убийц, но он вернулся в море, откуда некогда и явился.

А ещё раньше, когда целый взвод самых храбрых солдат нёс Коменданта запелёнутым в грязную миткалёвую смирительную рубашку лицом вниз – обычный в Англии приём укрощения сопротивляющихся аресту – меж языков угасающего пламени и ещё рдеющих балок сгоревшего дворца, все, кто видел его сквозь клубы дыма, осознавали, что теперь уже никогда не примут этого рыдающего, дёргающегося в конвульсиях карлика за того тиранствующего пророка, которым так долго казался наш властитель.

Было бы попросту невозможно, даже по ошибке, спутать этого визжащего дурачка – чьи штаны в зловонных пятнах свидетельствовали, что он и описался, и обделался; чья голова моталась из стороны в сторону, роняя клочья вспененной и чёрной от ртути слюны; чьё лицо напоминало сырой бифштекс, ибо сделалось сплошной раной, после того как солдаты содрали с него клещами расплавившееся золото, его улыбчивую маску, – было бы невозможно спутать такого с нашим грозным и славным патриархом, который мог превращать корабли в облака прямо на наших глазах и приглашал всех нас унестись за пределы возможного, который сумел превратить, как он часто заявлял с уверенностью, штрафную колонию Сара-Айленд в Новую Венецию.

Правда, ещё задолго до описываемых событий, то есть до государственного переворота, возглавленного Мушею Пугом, некоторые тревожные признаки уже должны были насторожить нас. Проламывая мостовую, повсюду вырастали грибы; у всех стен появились кусты папоротника; занесённые ветром семена кустарников и деревьев дали побеги во всех углах; однако сперва только немногие нашли в себе силы признать, что вся эта кипучая деятельность, весь этот праздничный карнавал коммерции – одна иллюзия, сплошной театр, красочная декорация, изображающая триумф торговли и призванная спрятать от глаз несчастных обитателей острова царящее на нём отчаяние.

Однако в течение многих месяцев, предшествовавших захвату власти, Муша Пуг лишь покачивал своею неимоверной мошонкой и предпочитал ни на что не обращать внимания. Его видели по всему острову ковыляющим, подобно трёхногому монстру; само воплощение коварства, он направо и налево нашёптывал слова измены, призывал к возмездию и сыпал двуличными обещаниями разделить в недалёком будущем с теми, кто ему доверится, все выгоды власти; на верхнем этаже ветряной мельницы он устроил тайный арсенал, постоянно пополняемый новейшими образцами американского оружия, где хранил также несколько дюжин бочонков с порохом – в дополнение к изначально имевшимся там двумстам сорока запасным наборам для игры в маджонг. Но всё, на что позарился Муша Пуг, уже разваливалось, осыпалось и гибло. В то лето, что предшествовало пожару, появились и новые вестники рока: сумчатые дьяволы и одичавшие свиньи бродили по опустевшим складам и пакгаузам; опоссумы затеяли селиться на чердаках домов, где квартировали клерки и письмоводители, и, совершая оттуда набеги, обгрызали портьеры из пурпурно-золотой парчи. На пустовавших пристанях ржавели швартовые тумбы, ибо канаты их уже не полировали, везде нога скользила по осклизлым гераниевым лепесткам, их розовость превращалась в бурую прель, их плоть становилась перегноем.

«Дерьмо, – подумал Комендант, когда люди, которых он с усмешкою объявил предателями и бунтовщиками, окружили его и приказали сдаться под угрозою смерти, – везде сплошное дерьмо». Но вслух он ничего не сказал, а вместо этого поднял руки, признавая тишину забвения, которая теперь навеки станет неотделима от его возвращающегося, несомненного уже одиночества.

Коменданта заставили сесть на стул и под дулом мушкета с примкнутым штыком подписать несколько признаний, ни одно из которых не содержало и капли правды, ибо, даже все вместе взятые, они и близко не соответствовали реальным его достижениям, хотя и представляли собой настоящую литанию, где перечислялись его преступные замыслы и дела; он понял, что сие потребуется властям для поддержания видимости порядка, и всё подписал, ибо, хоть архивы и есть насмешка Господа Бога над человеческой памятью, но именно в них хранится то единственное понимание сегодняшнего дня, которое будет учтено завтра.

– История, самая жестокая из всех богинь, – произнёс Комендант, возвращая перо, после того как сознался в глупостях, удививших его разве только своей банальностью, – любит переезжать на колеснице трупы павших.

– Медленной, – ответил его страж на вопрос, какой смерти ему ждать на чёрном корабле, когда тот выйдет из гавани через Хеллз-Гейтс, эти Врата Ада, в открытое море, как оказалось, дабы бросить его там в пучину, ибо что ещё оставалось с ним делать? История выходила такой дикой, преступление – таким страшным, и столько судеб так или иначе участвовавших в нём людей оказалось поставлено на карту, что выходило: пусть лучше несостоявшийся пророк умрёт, чем его последователи будут наказаны. – И не только оттого, что нам так приказано, – добавил матрос, и красивый рот его растянулся в приятной улыбке, – но и потому, что это доставит нам удовольствие.

Под конец всё получилось так, как Комендант и предполагал, причём уже довольно давно: для того чтобы он более не ошибался относительно связи причин и следствий, а также хорошенько усвоил, что жизнь до глупого прямолинейна, а вовсе не представляет собой какой-то мистический круг, Маршал Муша (так называл себя теперь прежний констебль) приказал кастрировать его и заставил собственноручно превратить свои яйца в фарш при помощи молотка, что и было исполнено, а затем при попытке вспороть Коменданту грудь нож застрял в кости, и, чтобы вызволить сие орудие, пришлось позаимствовать у судового плотника пилу, с помощью коей и завершили то, что хотели сделать, а именно вырвали его сердце и принялись размахивать им, крича от радости:

– Ах ты, бессердечный ублюдок, у кого ты его украл?

И никому не удалось прочесть на нём имя Мулатки, которое было написано такими большими и чёткими буквами, что каждый мог бы увидеть их; и никто не понял, что на самом деле это сердце не только принадлежало ей, но и будет принадлежать всегда; нет, они только смеялись и веселились. Однако присутствовали на сём празднике и такие, кто предпочитал молчать – не из жалости или страха, но из-за тех мыслей, что их одолевали: ведь он был человек, хоть и в обличье чудовища, так что же сделало его таким, что отделило ото всех остальных?

Ему хотелось сказать, что он наконец нашёл ответ на тот вопрос, который давно его мучил. Стремление к власти, как он понял в те последние минуты, когда разум его ещё оставался ясным, есть самое прискорбное следствие обделённости, прежде всего, обделённости любовью, а что ещё хуже – неспособности любить. Ему хотелось выкрикнуть: «Я узник, заточённый в одиночестве моей любви!», заорать: «Смотрите, смотрите, это всё, что действительно существует на свете, а я этого-то и не разглядел!»По правде сказать, он сам не был до конца уверен, что это ему не удалось, ибо мучители сперва отпрыгнули от него, когда тихий стон слетел с уст, но затем снова радостно завопили, решив, что это просто выходят последние остатки скопившегося в лёгких воздуха, и ещё какое-то время Коменданта продолжали потрошить и разделывать на залитом кровью квартердеке.

VII

В то самое время, когда совершалось превращение Коменданта в кита из легенд, коих вскоре возникло много, Побджой – раскрасневшийся, причём не от одной только жары, – стоял у ветряной мельницы, которая служила штабом государственного переворота и оставалась одной из немногих пока ещё устоявших против огня построек, объятый ужасом. Несколько дней назад он продал Муше Пугу одного из своих «подлинных» Констеблов – мою самую последнюю работу – за довольно крупную сумму в бенгальских долларах. Когда картину вешали, на обратной стороне полотна обнаружился рисунок рыбы-солнечника, и Маршал Муша сразу догадался о происхождении подделки.

Внутри мельницы, воодушевлённый той простотою, с которой ему удалось захватить власть, даже не прибегая к убийственной огневой мощи, хранимой этажом выше, Маршал Муша уже целый час распекал своих клевретов, убеждая их, что чересчур занят государственными делами и не имеет времени разговаривать с ними, а сам между делом набрасывал перечень новых титулов и званий, которые ему подошли бы.

Звание «Маршал Муша» было тепло воспринято в казармах, и это ему сперва понравилось, но затем и насторожило. Промах Коменданта заключался в том, что он считал себя способным превратить штрафную колонию в нацию, то есть в государство, тогда как Муше Пугу было ясно как день, что куда разумнее превратить её в. компанию. Так что он вычеркнул из списка слова «Верховный», «Первый консул» и «Ваше Высокаблагадетельство» – тем более что был не вполне уверен, правильно ли написал последнее слово, – и обвёл кружком слово «Председатель», но тут вошёл Побджой и попросил аудиенции.

Желая поразить всех присутствующих новым лозунгом «Время – деньги», Маршал Муша встал, подошёл к стене, где висел липовый Констебл, прямо перед носом у Побджоя выдрал сие полотно из рамы и скомкал его. После чего бросил к ногам почтенного тюремщика и велел к следующему же утру вернуть вдвое больше против уплаченного, пригрозив мерзавцу участью ещё более плачевной, нежели та, что ожидает жалкого мазилу Гоулда в самое ближайшее время.

После того как Побджой ушёл, Муша Пуг велел отряду стражников поспешить на противоположную сторону острова и задержать казнь Вильяма Бьюлоу Гоулда. Сколько бы ни стоил поддельный Констебл на Сара-Айленде, в Лондоне он стоил неизмеримо больше. Преступление Коменданта состояло в том, подумалось Маршалу Муше, что он слишком витал в облаках, а Побджоя – в том, что он ползал по земле. Современная же практика вымогательства, решил Маршал, требует проведения чисто коммерческой линии, что было с успехом опробовано на Клукасе и ему подобных.

Выйдя, Побджой выронил скомканный холст, и тот упал в золу, которая теперь была повсюду. Тлевшийся в толще её уголь прожёг в полотне дырочку с рдеющими краями. Утешая себя тем, что он, хоть и потерял картину, зато заграбастал свинью, Побджой поплевал на ладони и взялся за рукоятки тачки, на которой лежал привязанный к ней Каслри. Крякнув от натуги, он мысленно похвалил себя за то, что столь удачно украл борова из загона всего полчаса назад благодаря возникшей из-за пожара и мятежа суматохе; тюремщик не увидел, как злой горячий вихрь подхватил холст и заставил его танцевать в воздухе.

Я так и вижу их: и эту рыбину, и свинью, и Побджоя – короче, всю компанию. Вот он идёт, только взгляните на него, направляющегося обратно на бульвар Предначертания, прочь от мельницы: сгорбленный, вспотевший, тяжело отдувающийся, весь зелёный от натуги, ибо совсем не привык к физическим усилиям – прямо-таки слабый росток спаржи, а не человек, который везёт чудовищного борова, надёжно, хотя и не слишком ловко привязанного к тачке, а тачка-то явно не предназначена для перевозки такого тяжёлого груза; причём и сам свин, и Побджой равно не замечают, что за ними летит скомканное полотно и пламя, разбежавшееся от дырочки с рдеющими краями, превратило его в огненный шар.

Пожалуйста, не спрашивайте, откуда мне известны такие подробности, умоляю вас! Там, где дело касается рыб, я знаю всё или почти всё, а кроме того, невежливо прерывать меня, когда я ещё не закончил историю о превращении рыбы-солнечника в огненный шар, который становился всё больше и больше, пока ветер не подкинул его повыше и не зашвырнул сие пылающее великолепие через открытое окно на верхний этаж мельницы, прямо в помещение, где Председатель устроил свой тайный арсенал, а потом не позволил ему приземлиться посреди бочонков с порохом, коих имелось там несколько дюжин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю